Текст книги "Пятеро на леднике"
Автор книги: Евгений Шатько
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
Дыхание снегов
Я просыпаюсь раньше всех и бужу Мику. Он сегодня дежурный, и ему пора готовить завтрак. Мика визгливо зевает и ложится снова. Он сопит, и вздыхает, и возится, как медведь, которого пробудили раньше срока и выгоняют из берлоги. Вылезает наружу и начинает греметь кастрюлей. Снаружи, вероятно, крепкий морозец – я слышу, как Мика разбивает кружкой лед в ручье, чтобы набрать воды для супа. Вот он принялся за примус, ломает спички, дует на руки и обидчиво ворчит. Примус капризничает, Мика капризничает тоже, зачем-то громко, жалобно повторяет:
– Ой, пальцы не сгибаются! Ну что это за спички!
Я чувствую, что мне уже не заснуть, вылезаю, и мы вдвоем погружаемся в романтику разжигания примуса на морозе.
Скоро вылезает и академик. Чертыхаясь, он начинает расколачивать ледорубом свои замерзшие ботинки. Он забыл их мокрыми вечером у палатки, и за ночь они окаменели.
В этот день мы проходим еще пятнадцать километров вверх по ледяной долине. Ночуем опять на льду. Идти все труднее: мы поднялись уже на высоту больше пяти тысяч.
На третий день мне удалось подойти к борту долины и посмотреть несколько обнажений пород.
Все эти три дня Мика раздражал меня. У нас обычно бывает так: чем труднее идти, тем больше мы посмеиваемся и подшучиваем друг над другом в минуты короткого отдыха. А Мика, когда мы останавливались, ложился с измученным видом на спину и жалобно сообщал, что у него растянута нога или что он оглох. Иногда же, наоборот, на него находила удаль, и он просил опустить его на веревке в трещину, чтобы он мог испытать «ледяной ужас».
Вот и четвертый день мы идем под тем же яростным солнцем, обгоревшие, задыхающиеся и счастливые. Счастливые? Да, в этот день мы счастливы, потому что вечером придем на метеостанцию! Каждый, наверно, думает о сегодняшнем вечере: мы будем ужинать за столом при электрическом свете, пить кофе, будем сидеть, разогнувшись и вытянув ноги, и слушать приемник – музыку всей земли.
Через разрывы в облаках к освещенным кускам снега протянуты тонкие лучи, лучи-струны, широкие колонны света… Все это медленно движется и уползает через горы… Мы идем по плывущему лесу солнечных лучей. Но скоро под облаками непогодную песню затягивает ветер. Кружат первые снежинки. И вот снег уже мчит нам в лицо, точно из трубы. На голове, на груди, на плечах нарастают латы из снега. Я оглядываюсь и вижу только Мику, остальных точно оторвало и унесло снежным штормом. Идти навстречу снегу вдвое тяжелее, но я не останавливаюсь. Здесь, на этой голой плоскости, нас быстро занесет. И ноги у всех мокрые до коленей.
Трудно в таком снегу выйти прямо на станцию. Судя по карте, расстояние до нее пройдено, теперь надо искать ее слева или справа. На две минуты останавливаемся, сбрасываем рюкзаки.
Все окружают меня.
– Ну что ж, мы пришли. Станция здесь. Надо только взять левее. – Я говорю это уверенно, и всем ясно, что станция здесь, только чуть левее. Раз я веду отряд – значит, я знаю.
Все послушно надевают рюкзаки, и мы идем влево. Теперь ветер лепит нам снегом в правое ухо. Мы проходим с полкилометра, и я останавливаюсь. Товарищи стаскивают рюкзаки и окружают меня. Смотрят с ожиданием и усталостью. А во взгляде Александра Дмитриевича я вижу тревогу. Он начинает понимать, что я плутаю.
– Видимо, мы немного отклонились влево, надо еще пройти вперед, – говорю я решительно и требовательно смотрю на Александра Дмитриевича как на сообщника.
– Несомненно, теперь надо взять еще вперед! – соглашается академик. Он собирает снег с бороды, скатывает шарик и кладет в рот. – Пить хочется, но ничего, скоро напьемся кофе.
Мы идем вперед. Останавливаемся снова.
Я замечаю, как Александр Дмитриевич тайком взглянул на часы. Еще не стемнело, но снег потерял серебристость, он потускнел, посвинцовел. Серый, едва различимый сумрак опускается на ледник.
Мы опять идем влево, потом вправо, еще вперед… Останавливаемся.
Теперь уже Лиля и Мика не смотрят мне в глаза. Теперь и я ничего не говорю. Мы садимся на рюкзаки. Снег превращает нас в снежных баб. В сумраке кажется, что нас засыпает холодным пеплом. Я слушаю заупокойный вой ветра и думаю о том, что больше минуты мы не должны сидеть. Но вот в свисте пурги мне чудится новый звук: вибрирующее металлическое гудение. Оно исчезает, как только ветер меняет направление, и вдруг опять возникает пронзительный до визга, сверлящий гул.
– Слышите? – спрашиваю я и быстро надеваю рюкзак. – Слышите, станция?!
– Что-что, голоса? – спрашивает Мика.
– Нет, ветровая вертушка на мачте!
Я уверен, никто из них ничего не расслышал, но все подхватили, рюкзаки, и мы быстро, идем на звук.
Он становится все резче, он ревет почти над нами, и вот я спотыкаюсь о фанерный ящик, углом торчащий из снега. Потом чуть не напоролся на алюминиевые палки, уходящие в лед. Вот какие-то красные баллончики из-под газа, стенки с кусками войлока – и все. Мы медленно проходим через остатки станции и выходим в дымящееся снегом поле. Перед нами только одинокая мачта, дрожащая от напора ветра мачта с работающей вертушкой. Мы стоим под мачтой, и вертушка захлебывается железным хохотом.
Я не поднимаю глаз, я смотрю на ноги, только на свои ноги. Снег вдруг стремительно темнеет – это чернеет у меня в глазах от отчаяния… Станция оставлена. Я ошибся. Весной станция была, но я не удосужился узнать, работает ли она летом. Я привел сюда этих замерзших людей. Не поднимая глаз, я говорю:
– Станция снята. Они кончили работу.
– Вот и напились кофе! – ворчит Мика обиженно и уныло.
Меня это взрывает. Мальчишка, который не знает, что такое пурга на высоте, не знает, что бывает, когда кончаются продукты, когда кругом снежная каша.
– Ты же искал романтику! – говорю я бешено и хочу замолчать, чувствуя, что сорвался. – Вот это и есть романтика!
Мика хмыкает. Лиля смотрит на меня со страхом, и даже Александр Дмитриевич недоуменно вздергивает брови.
Когда в темноте мы ставим палатку и она хлещет нас по лицам, когда потом разжигаем в палатке примус, я чувствую себя самым гнусным человеком в мире. Продукты у нас на исходе, пурга может крутить неделю. В пургу мы не найдем перевал. Что делать? Я чувствую такое беспросветное горе, что вчерашняя тоска оттого, что меня не любит Лиля, представляется мне сейчас пустячной! Вчера я был честным человеком! И самое гнусное, что я молчу. Я виноват, но молчу.
В тягостном безмолвии мы сидим вокруг горящего примуса и сушим мокрые ноги. Александр Дмитриевич причесывает бороду и вдруг говорит просто:
– Ну что же, господа… Хоть утро вечера мудренее, но давайте обсудим сейчас, как нам быть. Мы попали действительно в романтическое положение.
Он озорно подмигивает мне.
Я чувствую, как меня окатывает волной жаркой радости. Этот его озорной взгляд, это подмигивание спасают меня. «Ничего, брат… все бывает… не истязай себя» – вот что он мне говорит.
Мы обсуждаем «романтическое» положение. Решаем: завтра идти к перевалу в любую погоду. Значит, полетела к дьяволу моя геология. Ведь я рассчитывал пробыть на станции дня три-четыре, совершить несколько маршрутов к левому и правому борту. Меня опять охватывает отчаяние.
Из-за собственной глупости рушится мечта стольких лет! Я мечтал покорить это ледяное царство – и я у него в плену. Мечтал о настоящей дружбе в этом походе – и сам предал своих друзей. Я полон дурацкой зависти и ревности к Мике.
Просыпаемся поздно. Александр Дмитриевич встать не может. Садится, откидывается на спину и ругается:
– Черт бы меня побрал!
Ему плохо, он должен лежать.
А погода сегодня, как назло, морозная и ясная. Лиля лезет за аптечкой, достает несколько порошков и таблеток. Александр Дмитриевич ссыпает их все в одну кружку с водой, устраивает коктейль и выпивает.
Нет ничего томительнее безделья в таком белом просторе. Я выхожу из палатки и смотрю на близкие горы, видимые так ясно, что можно, кажется, потрогать их рукой. В этих горах спрятана загадка, ради которой мы пришли сюда, ради которой годами рыскаем по Памиру. Горы приводят меня в лихорадочное волнение. Я долго смотрю в бинокль на смятые в громадные складки, разорванные и раздробленные породы. Мне хочется бежать туда! Наконец я не выдерживаю и заглядываю в палатку.
– Пайшамбе, собирайся!
– Куда это ты? – спрашивает Мика.
– А вон посмотри на горы!
Мика выглядывает.
– Да, хотел бы я там побывать, – говорит он мечтательно.
– Что ж, тогда ты можешь пойти вместо Пайшамбе, – отвечаю я неожиданно.
Академик и Лиля расстроенно смотрят на меня.
– А почему бы не пойти Мике? – говорю я. – Он давно рвется к испытаниям. Пайшамбе устал, он несет самый тяжелый груз, и у него натерты ноги. А Мика такой же рабочий, получает зарплату. Нужно работать.
Мика молча встает. Он все понял. Он принимает вызов.
Академик, взъерошенный и как-то вдруг постаревший, спрашивает робко:
– А может, тебе не ходить, Аркадий?
Он впервые называет меня на «ты». Лиля даже не удостаивает меня вопросом. Пайшамбе не знает, что ему делать. Мне вдруг ужасно жаль становится их всех, но ведь я ради работы пришел сюда.
Мы кладем в рюкзаки банку сгущенки, сухари и моток веревки. Рюкзаки нам почти не нужны, но с ними чувствуешь себя увереннее.
Большой страх
Свежий снег, схваченный утренним морозом, блестит как парча.
Идем быстро. Сначала вдоль изумрудной трещины, и вдруг трещина уходит под снег.
– Обвяжемся? – спрашиваю я.
– А стоит ли? – спрашивает Мика храбро и насвистывает.
Ах, ты решил играть в бесстрашие? Хорошо, посмотрим, как ты будешь держаться там, наверху!
Подходим к подножию хребта. Он точно разрублен гигантским топором сбоку от вершины до основания. Этот шрам засыпан крупными валунами. Взбираемся по мокрым глыбам и вылезаем на снежное, круто вздернутое поле. Медленно, вколачивая ноги, поднимаемся по снегу к гребню. Мика уже не насвистывает. Последние метры, гребень, и за ним черная пропасть – Западный Памир.
Мы на водоразделе. Справа от нас – плоская мертвая страна ледника, слева земную твердь взлохматило и подняло вверх чудовищным взрывом, земля взметнулась и так застыла, взывая к небу.
Мы садимся на гребень, свесив ноги в Западный Памир, я раскрываю банку сгущенки.
– Преисподняя, – определяет Мика и кивает на горы. – Пасть дракона.
– Лучше ешь, – говорю я.
Пока я делаю записи и зарисовываю выходы пород, Мика сидит съежившись и смотрит вниз, вобрав голову в плечи. Ему вроде не по себе. Наверное, борется с тем грозным и тяжелым настроением, которое идет от гор. Горы смотрят на человека, который посмел взобраться вверх, с тяжелым немым предостережением.
Мика отказывается есть. Это плохой признак.
– Что ж, пошли дальше!
Мы идем по гребню.
Мика идет за мной шаг в шаг, след в след. Справа – круто падающий снег, слева – вертикальная стенка метров на двести. Мика свистяще дышит мне в затылок, почти наступает на пятки. Ему невмоготу идти в отдалении. Но так идти нельзя. Я останавливаюсь и говорю:
– Не иди за мной как тень.
Скрипит снег. Воздух резок, как запах спирта. Слева – пропасть, справа – белая пустыня ледника, и на ней далекая, но видимая ясно, до боли в глазах, наша палатка. Может быть, они оттуда видят нас?
Пора спускаться. Хватит.
– Будем спускаться? – спрашиваю я, оглядываясь.
Мика выглядит плохо: лоб бледен, стиснутые губы побелели, на щеках горячечный румянец. Окаменевшими руками он держит ледоруб наготове, поперек груди. Он ничего не отвечает, часто дыша, словно боксер после боя. Но это только первый раунд.
– Будем спускаться! – Я киваю вправо на падающую плоскость снега, сверкающую, как крыло самолета. – Как твои «трикони», хорошо держат?
– «Трикони»… «трикони»… – повторяет он. – Хорошо… хорошо.
Мы спускаемся наискось… Мягкий снег кончается, и мы ступаем на твердую корку… Вот он, второй раунд. Целую минуту я рублю затвердевший снег, чтобы поставить ногу.
Наконец мы сходим на горизонтальную снежную полянку. Что-то странное!.. Ведь мы еще не спустились, ледник далеко внизу… И прежде чем я успеваю сообразить, что мы на краю карниза, Мика быстро идет вперед мимо меня, и снег под ним трескается…
– Назад! – ору я.
Плита снега под ногами Мики вздрагивает, и трещина проходит между нами.
– Ложись!
Мика падает и глядит на меня умоляюще. Я сажусь, упираюсь ногами в снег и тащу его за веревку. Он ползет, достигает трещины и переползает через нее. Садится рядом со мной. На носу у него капли – растаял снег. Внизу дороги нет: под нами пустота. Ждать нельзя.
– Поднимемся на гребень и вернемся старым путем! Вставай!
Мика точно не слышит ничего, он сидит согнувшись и протирает очки…
У таджиков есть поверье о большом страхе. В ночных узких ущельях Западного Памира является иногда одинокому охотнику белая женщина. Она идет над потоками, над скалами, и в того, кто увидит ее, вселяется большой страх. С этой ночи горы оцепеняют человека большим страхом и обращают его мысли только на самого себя.
Мика увидел белую женщину.
Он сидит, уткнувшись лицом в руки. Он делает вид, что протирает очки… Но он не может смотреть на мир. Он боится опять увидеть белую женщину. Что же с ним делать? И тут я замечаю, что он оставил ледоруб за щелью, на краю карниза.
– Какого черта ты оставил ледоруб?! – говорю я зверским голосом. – Что у нас, склад ледорубов?
– Ну и что ж… ледоруб, – бормочет Мика. – Я не пойду за ним. Что ж…
Он, видно, еще не вышел из своего транса.
– Что значит «что ж»! Ты понимаешь, какую чушь ты говоришь? Без ледоруба можешь писать завещание!
– Я чуть не погиб, а ты ругаешься! – вдруг огрызается Мика и встает.
– Не совался бы вперед!
– Ну а что, что теперь делать?
– Садись, упирайся ногами, держи веревку, я полезу.
Мика держит старательно, я ползу… Снег мириадами искринок играет перед глазами, слипается, громоздится перед лицом.
Я выкидываю руку со своим ледорубом вперед и цепляю за ремешок… Тащу… Вытянул. Отползаю обратно и сажусь рядом с Микой.
Обратно идем тем же гребнем, по своим следам. Спускаемся по обмерзающим уже валунам, скользким, как бильярдные шары. Ступаем на сумеречный снег ледника.
Мика вдруг становится разговорчив. Он говорит об аде, который открылся нам, о мощи природы и даже о снежном человеке. Я знаю это по себе: сейчас страх прошел и наступил стыд, который, может быть, еще мучительнее страха. В горах проходишь через это, и не только через это.
– Смотри, смотри, какое солнце – прямо паровозная топка! – говорит он восторженно.
Чем ближе мы к палатке, тем болтливее он становится.
– Вот это жизнь, старик! Мы побывали в космосе, а!
Он говорит о космосе, о летающих тарелочках, но не говорит главного, что мучает его, как дурная болезнь.
Вот уже и палатка показалась. Он садится и начинает долго перешнуровывать ботинок без всякой надобности. Он опять что-то говорит, но лицо у него как у приговоренного к казни. Опять надо ему помочь.
– Да, брат, натерпелись мы! – говорю я как бы между прочим и даже позевываю, чтобы слова казались обыденными.
Мика перестает шнуровать «триконь» и просит, не глядя на меня:
– Знаешь… ты не говори им об этом.
Мы приходим в палатку, когда там уже зажжен огонь. Все встречают нас с такой радостью, точно мы явились с того света.
За ужином Александр Дмитриевич спрашивает, как прошел маршрут. Мы начинаем рассказывать, и Мика вдруг принимается расписывать наш переход в «романтическом» плане. Оказывается, он шел впереди и поэтому чуть не погиб. Появилась в его рассказе и какая-то лавина, которая вынесла нас на карниз. За такое вранье следовало бы дать по шее, но что поделаешь с поэтом!
Джохннамо
Ночью опять взвыла пурга. Днем мы не высовываем носа.
Палатка дрожит.
Порой от свиста ветра и плеска снега снаружи кажется, что нас давно сорвало с Земли и мы несемся уже среди неведомых планет. И только визг вертушки возвращает нас на Землю.
В первый день пурги Александр Дмитриевич был еще болен и, лежа в мешке, бормотал время от времени: «Вьются тучи, мчатся тучи…»
На второй день под вечер, когда обо всем было переговорено, нашла на всех зеленая тоска.
Мы сидели без огня, экономили последний огарок. Уже не видели друг друга.
Вдруг Пайшамбе затягивает своим детским голосом:
– О… о!.. О-о!..
Это «о-о» поднимается, растет волной и сменяется каким-то мягким:
– Чи… ми-миии…
И снова:
– О-о-о!..
Из этого растущего, тоскующего «О-о-о!» вдруг выплывает звучное:
– Джохннамо-о-о… И опять:
– О-о!.. Чи… ми – миии…
Он поет тихо и все об одном и том же; из грустного плача рождается и гаснет одно слово, печальное и звонкое: «Джохннамо».
Нас поднимает и кружит над миром это пение о несбыточном. Кто поет? Наш Пайшамбе, или горы, или лед, или эта тьма?
Пайшамбе замечает, что мы слушаем, и смолкает.
– О чем ты пел, Пайшамбе? – спрашивает Лиля.
– Так… песня…
– Ну о чем?
– О Джохннамо.
– А что это – Джохннамо?
Пайшамбе молчит и начинает возиться, что-то искать в мешке.
– Красивое слово… Джохннамо! Может, это имя? – спрашивает Лиля.
Пайшамбе перестает возиться и, как эхо, повторяет:
– Имья.
Он, наверно, вспоминает свою Джохннамо, зеленый дым весеннего орешника над плоскими крышами кишлака, тягучий запах нагретого солнцем кизяка, и ее темный, поблескивающий взгляд, и потертое серебро монет в ее иссиня-черных косах…
Академик, Мика и Лиля молчат: тоже, поди, вспоминают своих Джохннамо. Только я не вспоминаю. Моя Джохннамо рядом, но она не знает об этом…
– А что значит «Джохннамо»? – спрашивает Мика.
– «Джохннамо» значит «зеркало». Нет… нет… не такое зеркало… как всегда. Это такое зеркало, в котором видишь все кругом… зеркало… как душа… видишь весь мир!
– Страшно любопытно! – воскликнул Александр Дмитриевич. – Это же поэзия, синьор поэт. Чувствуете? Кстати, вы положили на меня свои ноги.
– Ну а точно, если перевести одним словом, как это будет? – спрашивает Мика и подбирает ноги.
– Точно? – Пайшамбе задумывается и вдруг объявляет: – Ну, вроде телевизор!
Мы все смеемся, но академик ворчит:
– Экой вы какой!.. Все вам переводи… Лучше запишите прекрасное имя Джохннамо в свою книжечку.
На следующий день мы все лежим, чтобы не тратить энергию. Вьюга яростно отпевает нас.
Вчерашнее пение о Джохннамо что-то сделало с нами непонятное. Академик вдруг предложил всем сочинять стихи о нашем походе. И мы принялись. Александр Дмитриевич первый создал нечто высокое, где был «блеск седых вершин» и тому подобное.
У Мики я запомнил только одну строчку начала: «Мы на мир взглянули со страшной высоты».
Я, сколько ни напрягался, не смог сочинить ничего, кроме таких вещих слов: «Солнце все равно взойдет».
Пайшамбе пропел что-то по-таджикски и сказал, что перевести это «не можно».
– Да, конкурс вроде бы не удался, – решил было Александр Дмитриевич.
И тут Лиля, которая, отвернувшись, что-то долго шептала себе под нос, обернулась и объявила:
– А я сочинила песенку о солнце.
И стала читать нараспев, каким-то пионерским голосом:
Всю ночь гляжу на небо,
Скоро заря зацветет.
Где бы, где бы я ни был,
Встречу я солнца восход.
Встречу его я песней,
Солнце согреет меня.
Нет ничего чудесней
Солнечного огня.
Абдукагор
На третью ночь, под утро, я чувствую, что меня толкают. Открываю глаза.
– Встаньте, поглядите наружу. Ну выгляньте! – говорил Александр Дмитриевич таинственно.
Он сидел в своем мешке.
«Старик вроде тронулся, – подумал я сердито и почувствовал, что в мире что-то происходит. – В чем же дело?»
Тишина!
Да, поразительно тихо.
– Выгляньте, посмотрите! – повторял Александр Дмитриевич.
Я выглядываю в матерчатую форточку. Небо, выграненное звездами, излучало блеск поистине электросварочный.
– Пора выходить, пора… – забормотал Александр Дмитриевич, вылезая из мешка. – Такая ночь, а! Утром лучше выйти пораньше, уж я-то знаю.
Мы пьем чай на скорую руку, все неожиданно взволнованные, вероятно, от слабости.
Выходим, когда все кругом стекленеет от рассветного мороза. Снег смерзся до того, что даже не хрустит. Весь мир, кажется, тверд и холоден, как ледник. Небо бирюзовеет, тлеют звезды.
Мы идем еле-еле, тело кажется невесомым, а ноги точно вмерзают в лед – так трудно их оторвать. С сердцем творится что-то неладное: оно то пропадает, то начинает биться растерянно и часто. Сказываются трое суток на такой высоте без настоящего питания. Оглядываюсь. Мои товарищи бредут, наклонив головы, едва двигая ногами, – четыре синих призрака.
А впереди, до перевала, еще несколько километров подъема.
У меня в кармане пять кусков пиленого сахара. Два дня назад я нашел их и двое суток боролся с соблазном отдать к чаю. Теперь мы их съедим на перевале… Только бы дотянуть до перевала, там все изменится. Самое трудное – подняться на перевальную, высшую точку, а там все станет на свое место. Увидишь, что не так уж все это страшно… Страшно не дойти до высшей точки, откуда все видно, ясно и понятно… Это уже философия, впрочем. Сухо совсем в горле, и этот ледяной воздух режет в легких… и главное – его мало, совсем мало, этого режущего воздуха. Если мне так скверно, то как же трудно сейчас Лиле и всем им!.. А она идет. Я оглядываюсь и в рассветном, жестком синем свете не различаю ее лица… Надо остановиться, передохнуть… На этот раз мы все садимся. Впереди – ворота перевала, какой-то недостижимый ледовый Гибралтар.
Скоро появится солнце. Мы уже видим лица друг друга.
– Всю ночь гляжу на небо. Скоро заря зацветет… – говорит академик и улыбается из последних сил.
Лиля тоже улыбается, поднимает очки на лоб, щурится. На лице ее, вокруг глаз – светлые круги, и на этих кругах видны веснушки… На щеках солнце давно сожгло их.
Всходит солнце и ослепляет нас. Делается жарко, и все труднее идти, а проклятое ровное поле все поднимается. Как скверно идти вверх по такой трудной плоскости! Хотя бы трещина какая попалась или овраг! Я то и дело трогаю в кармане куски сахара.
Лиля вдруг садится в снег и сидит… Мы подходим. Я достаю веревку, один конец перекидываю через плечо, другой отдаю Мике. Пайшамбе помогает Лиле встать. Оказывается, она уже давно идет без рюкзака: Пайшамбе взял его.
– Садись.
Лиля кладет нам руки на плечи. Мы несем ее, мы идем, пошатываясь и спотыкаясь. Со стороны это, наверное, смешно и похоже на пьяных… Мы задыхаемся и все-таки идем… Ее руки у нас на плечах… Сердце бьет в груди набатом, сердце отказывает… Мы идем.
К полудню мы все-таки вылезаем на перевал.
За перевалом открывается та самая вздыбленная преисподняя, которую мы видели с Микой.
Пока я рассматриваю долину, Александр Дмитриевич достал откуда-то плитку шоколада. Он, однако, перещеголял меня. Куда мне теперь со своим замусоленным сахаром! Но ничего, он еще пригодится.
Спускаемся с перевала.
Теперь, слава богу, идем вниз. Вверх сейчас мы не смогли бы сделать даже шага.
Но начинается новое мучение. Нас неудержимо быстро тянет вниз, вперед. А это опасно. Солнце стоит против нас, лучи его вертикально бьют в ледник, и мы катимся по скользкому фирну, а вокруг журчат ручейки.
Полыхает солнце, звенит капель в трещинах, мчат ручьи. Мы идем к земле и траве, и от этого на меня находит сладостное опьянение. Такое опьянение, как у мальчишек-школьников, которые в апрельский день сбежали с уроков и пускают кораблики в снежной сверкающей луже. Вот и широкий апрельский ручей бежит у меня под ногами. Я иду вдоль него и чувствую себя первоклассником, забросившим портфель ради счастья промочить ноги. Так я и ручей вместе подходим к трещине. Ручей низвергается в трещину бисерным водопадом, и снизу несется гулкий звон и стук капель о ледяные стенки. Я прыгаю на противоположный, низкий, скользкий край и едва удерживаюсь на ногах. Смешно! Теперь можно немного проехать вниз, как с горки: кажется, близко внизу нет трещины. Я качусь, и тут же рывок веревки опрокидывает меня, и, падая, я слышу гаснущий крик:
– А… а… а…
Я ударяюсь затылком, а веревка дергает, тащит меня вверх. Я переворачиваюсь на грудь.
Мики нет, Мика в трещине, и веревка, на которой он висит, тащит меня и Лилю… Я один на этой стороне трещины… С той стороны Лиля сползает к трещине, лежа грудью в ручье… Пайшамбе и Александр Дмитриевич выбирают веревку и упираются ногами в снег. Лиля наконец замирает, упершись руками о лед. Вода краснеет около ее пальцев. Головы она не может поднять, потому что рюкзак придавил сверху.
Александр Дмитриевич и Пайшамбе по одному подползают к ней, и они все трое держат веревку, уходящую в трещину. Я подползаю к трещине.
– Мика! – зову я и заглядываю.
И, прежде чем увидеть его, я слышу, как падающая вода ручьями шлепает по мокрой материи. Я вижу метрах в четырех в глубине мокрую голову в берете, и мокрые плечи, и верх рюкзака, к которому пристегнута наша закопченная кастрюля. Вижу мокрые красные пальцы, обхватившие веревку над головой… Одно плечо у Мики ходит ходуном, всем телом он дергается, и я не сразу соображаю, что он хочет сбросить с себя рюкзак и не может, потому что одной рукой держится за веревку.
– Тащите! – говорю я, и Александр Дмитриевич, Пайшамбе и Лиля выбирают веревку.
– Держите крепче, держите крепче! – бормочет Мика, когда его тащат вверх, и пробует помочь себе ногами.
Он показывается над трещиной, выкарабкивается на лед…
Мы все сидим и смотрим в лед. Вероятно, у всех в глазах, как и у меня, оранжевые круги и искры. И тогда с противоположной стороны долины доносится грохот взрывов. На кварцевых приисках рвут породу.
– А это салют в нашу честь! – говорит Александр Дмитриевич.
Новый взрыв. Сотрясаются горы, хохочет эхо.
Пять взрывов.
– Пять в честь пяти! – поясняет академик.
И тут раздается шестой взрыв.
– А это в вашу честь – персонально! – говорит Александр Дмитриевич Мике. – Вы познали «ледяной ужас».
– Больше пробовать не стоит, – говорит Мика тихо и судорожно вздыхает.
До вечера мы идем все вниз и вниз. Говорят, опасность обостряет все чувства. Но мне кажется, мы, наоборот, отупели от беспрерывной опасности. Мы прыгаем через трещины, точно через придорожные канавы, едем по мокрому льду. Может быть, мы все сильнее пьянели от притока кислорода: ведь мы резко опускались. Да и земля уже завиднелась внизу, она тянула нас как магнит.
И вот под ногами опять черный лед – с примесью земли и камней. Все изломано и перемешано. Вот мы идем уже по грязи, шлепаем по ней. Вот и последние метры по каменной гряде за кромкой ледника – и мы на земле! Земля! Настоящая земля! Сухая, благословенная пыль легла на наши ботинки! Даже пыль! Еще несколько шагов – и… Лиля вопит:
– Ой, мальчишки, трава!
– Трава!
Мы бросаемся на землю. Бледная, робкая трава между валунами. Я кладу травинки на ладонь, растираю и подношу к лицу. Живая трава! Она пахла далекими реками и березовыми рощами, покосами и ночными кострами. С нами что-то случилось. Я заметил, как Александр Дмитриевич тоже нарвал травы и зачем-то сунул ее в нагрудный карман. Мика разглядывает траву, то снимая, то надевая очки, не веря. А Лиля объявила, что она найдет цветок, и все ползает между камнями. Не найдя цветка, она поднимается и кричит:
– Здравствуй, милая земля! Мы живы! Мы никогда не умрем!
Мы смотрим на перевал. Верх его горит на солнце, а сам ледник падает в тень.
– Прощай, Абдукаго-ор!.. – кричит Лиля и машет рукой горящему седлу перевала.
Дорога круто идет вниз, в теплый земной сумрак долины. На правом борту ущелья солнце вверху еще освещает выходы пластов, как полки с бесконечными книгами. У меня есть еще три дня. День отдохну и за два дня должен распутать этот геологический узел.
Первый раз за последнюю неделю мы идем не цепочкой друг за другом с определенными интервалами, а шагаем рядом, все вместе. Становится все теплее, и земные сумерки сливают нас с землей, растапливают внутри нас долгое напряжение. Я шагаю позади всех, бреду кое-как, мне не надо смотреть под ноги, оглядываться, следить за всеми. Я могу идти, задрав голову в небо, могу выделывать зигзаги и спотыкаться сколько угодно.
Но, странное дело, к радости от этого тепла и свободы примешивается все больше и больше тревоги. Почему? Да это оттаивает чувство горестной тоски, с которым я вступил на ледник. В тот вечер, когда мы, проплутав весь день в пурге, вышли к воющей вертушке, это горестное смятение ушло вглубь и отступило перед грозной опасностью. Теперь все возвращается, все возвращается.
Скоро мы встречаем маленький караван: таджик гонит трех ишаков, нагруженных арчой. В темноте мы различаем только белую чалму и улыбку. Мы все здороваемся с ним за руку.
– Скоро рудник?
– Совсем близко… два-три километра.
Мы стоим вокруг него, и нам не хочется, чтобы он уходил. Пайшамбе долго разговаривает с ним по-таджикски. Я прошу у него закурить.
Наконец расстаемся и идем вниз, а он вдруг кричит сверху из темноты:
– Абдукагор?
– Да, Абдукагор! – отвечаем мы.
Эти проклятые последние три километра! Мы идем по мягкой пыли, ошалевшие, пьяные от усталости.
Уже ложится роса нам на плечи, над стенами ущелья переливается звездами молодая ночь, когда впереди мы видим теплые огни рудника.
Во дворе рудника застаем единственное живое существо: ишак стоя подремывает около трактора под фонарем. Но вот из-за барака выбегает собака на высоких ногах, удивляется нам и убегает обратно. Затем появляется старик в халате и в чалме. Здороваемся. Пайшамбе просит разбудить кого-нибудь из начальства. Старик стучит в дверь барака. Дверь открывается, и в проеме возникает заспанный длинноногий человек с хохолком на лысине и мефистофельской бородкой.
– Что, опять альпинисты? – спрашивает он, мучительно зевая. – Надоели вы нам.
– Мы геологи, нам нужно поспать, – говорю я.
– И поесть! – добавляет Александр Дмитриевич. – Мы спустились с Абдукагора!
Человек с мефистофельской бородкой вдруг бросается нас обнимать.
– Геологи! Братцы, а я вас за альпинистов принял! Братцы, а у нас все спят сейчас. Вчера было торжество по поводу выполнения плана.
Мефистофель распахивает дверь и затаскивает нас в маленькую комнату, продолжая говорить.
Стол заставлен бутылками, на раскладушке спит человек в красных носках, спрятав голову под ватник.
Мы садимся. Мефистофель наливает нам по рюмке, вытаскивает селедку, колбасу. Мы пьем и сразу соловеем от мирного человеческого тепла, блаженно улыбаемся и засыпаем. Мефистофель зачем-то начинает будить человека в красных носках и уверяет, что сейчас он нас всех устроит спать. Но человек в носках никак не может проснуться, а мы уже ничего не понимаем и валимся друг на друга.
И все-таки мы с Пайшамбе поднимаемся и поднимаем всех. Мы добредаем до зарослей арчи в ста метрах от базы, ставим палатку, смеясь от изнеможения, и через минуту опрокидываемся в сон.








