355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Рейн » Мне скучно без Довлатова » Текст книги (страница 1)
Мне скучно без Довлатова
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:29

Текст книги "Мне скучно без Довлатова"


Автор книги: Евгений Рейн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)

Евгений Рейн
Мне скучно без Довлатова

ПРЕСТУПНИК НОМЕР ОДИН

Я когда-то очень любил кино. А потом это прошло. Я даже учился на Высших курсах киносценаристов. А во времена московских международных кинофестивалей работал в журнальчике «Спутник фестиваля».

На этих самых сценарных курсах нам показывали несчетное количество кинолент. Брали их из киноархива в Белых Столбах, который был богатейшим в мире. И столько мелькало передо мною лиц и кадров, что, казалось бы, запомнить ничего нельзя. Но есть подсознание, которое нас иногда и выручает.

Во время московского кинофестиваля на последнем этаже гостиницы «Москва» открывался пресс-бар, который работал всю ночь напролет. И там был джин, баночное пиво, страшно дорогое настоящее французское шампанское, «Мальборо» и все прочее, чего не было нигде. И еще туда ходили кинозвезды. И поэтому вся светская Москва ломилась в этот пресс-бар. И попасть туда было очень трудно. Но я, как работник фестивальной прессы, имел пропуск. Было это все в начале семидесятых годов.

Бар открывался, кажется, ровно в полночь. И я однажды опоздал к открытию на час и еле-еле нашел себе место. За столиком сидел очень подтянутый господин в темном костюме и галстуке, мало походивший на звезду экрана. Он был больше похож на юриста или делового человека. Но все-таки он был из мира кино, а там и юрист и бизнесмен совсем особые – этот невероятный мир накладывает и на них свой отпечаток.

И тут в зале случилась суета. Все бросились к соседнему с нашим столику. Образовалась толпа, засверкали блицы, за этот столик села какая-то знаменитость, но я не понял, кто именно. И на кое-каком английском языке я спросил у соседа, что произошло. «Трентиньян», – кратко ответил мой сосед. И я понял, что сосед ему мучительно завидует. Как? Почему? Этого я еще не знал.

Я выпил стаканчик джина с тоником, и вдруг из моего подсознания выплыл французский фильм «Преступник номер один», виденный мной когда-то на курсах. В этом фильме роль преступника играл знаменитый комик Фернандель, а роль начальника тюрьмы – мой сосед по столику. Фильм бы очень неудачный. И, видимо, мой сосед не сделал актерской карьеры, но яд кинематографа проник в эту душу, и вот теперь он явно ревновал кинозвезд к их шумному успеху.

– А я вас знаю, – сказал я ему, – я вас помню по фильму «Преступник номер один», где вы играли с Фернанделем. Вы тоже кинозвезда.

Боже мой, что стало с моим соседом!

– Откуда вы знаете? Это невероятно! – закричал он. – Где вы видели этот фильм? Ведь это было так давно. Фильм даже не вышел в прокат.

И я рассказал ему про архив и курсы. И мой рассказ как-то пролил елей на раны моего соседа. Он объяснил, как добивался этой роли, как пытался соответствовать Фернанделю, как ждал премьеры фильма, но у ленты была неудачная судьба. Она так и не вышла в прокат. И больше не было шансов сделать актерскую карьеру, и тогда он стал заниматься кинопрокатом. Он решил стать кем угодно, но только бы работать в области кино. Он объехал весь мир, и никто никогда не вспомнил про фильм, где он сыграл свою первую и последнюю роль. И с кем? С самим Фернанделем! И вот в Москве… И мой сосед даже прослезился. И видно было, что он простил Трентиньяну его успех.

И вдруг, дойдя до высшей степени душевного взлета, он заказал бутылку знаменитого шампанского «Мумм».

СОРОК ЧЕТЫРЕ

Памяти Михаила Алексеевича Кузмина


I
 
Много ты просил у Бога,
или так… чего-нибудь?
Хорошо бы для итога
в эту дверцу заглянуть.
Там темно, там свежий сумрак,
там неприбранный простор,
там датчанин или турок
произносит «nevermore».
 
 
Все, что было, – это было
и пропало невзначай,
расскажу тебе, пожалуй,
коль пожалуешь на чай.
Только не гляди угрюмо,
ты и сам-то бел, как мел.
Мы глядим туда отсюда,
а на нас глядят в прицел.
Кипяток шумит бурливо,
ты меня не огорчай.
Все что было – это было
и пропало невзначай.
 
II
 
Бывало, приедешь рано,
пока еще спит столица бывшая,
и с вокзала зачем-то мимо пройдешь,
присядешь в квадратном скверике,
где Пушкин стоит лилипутом,
где можно сказать Лилипушкин
(а впрочем, сие не про нас).
Покуришь, подхватишь баульчик
и тронешься в путь-дорогу,
оглядываясь почему-то на восьмиэтажный дом.
А там и была квартира, квартира 44,
в которой когда-то водились ученые чижи.
Они собирались густо по праздникам и по будням,
они заводили хором насмешливую дребедень.
Их угощали чаем, они угощались пивом
и все, что здесь было, – было…
было раз навсегда.
Какая большая гостиная, она же большая
столовая,
она же приемная зала для сорока четырех.
Кто был там – не перечислить,
не стоит, там все бывали.
Но стали меня тревожить
те, что бледней других.
Вот эти четверо кряду, они и уселись рядом,
и что-то вроде им зябко, и чай в их чашках
простыл.
Чего они смотрят в окна
на крыши Санкт-Петербурга,
откуда ползет новогоднее солнце, как мандарин?
Хотите горячего чая?
Хотите горячего пунша?
 
Группа ленинградцев. Отъезд Л. Лосева в США.
 
Хотите горячего солнца первого января?
Зачем вам так зябко, ребята,
зачем вы уселись под елкой,
зачем еловые лапы обмотаны мишурой?
Вот «Брызги шампанского» танго —
танцуйте – вас приглашают.
Что же это такое?
Нет, они не хотят.
 
III
 
Я рассказать хочу тебе, учитель,
о том, как это было, как случилось,
но не могу понять всего, что знаю…
Ты более, я думаю, поймешь.
Как он любил балетные ужимки,
как он варил сибирские пельмени,
как шли ему вельветовые куртки
и усики холеные «пандан».
Он первым указал на вас, учитель…
Зайдешь, бывало, в Гавань на фатеру,
он защебечет, залепечет ловко,
туда-сюда по комнатам ведет.
А там уже кастрюли закипают.
Но если прибывали иноземцы,
он доставал крахмальную скатерку:
«Кулинария, – говорил он быстро, —
кулинария, сам я кулинар».
Постукивали серенькие рюмки,
и некий идол вскидывался томно.
Учитель, подскажите, подскажите,
а впрочем, мне неловко вас смущать.
Под утро пели долгие пластинки,
под утро плакал он по-итальянски,
ну, пьянство, пьянство – общий наш удел.
И он уехал, а куда не знаю,
и я уехал, а куда не помню,
и разбежались годы, как могли.
Но я явился на его поминки.
Как это все устроено, учитель,
вот это интересно бы понять.
«А прочее детали…» – вы сказали,
и я поддакиваю вам, учитель,
ведь мы стоим на краешке болота,
склубившего пиявок и гадюк.
Был крематорий пуст, и горстку пепла
рассыпали по улицам Нью-Йорка,
он сам придумал это, приказал.
Тут что-то древнеримское, учитель,
сказать «александрийское», учитель,
пожалуй, и покажется манерно…
Но все это детали – в них ли суть?
Он все искал последней вашей книги
рассыпанные милые страницы,
и, наконец, я думаю, нашел.
«Простая жизнь» – названье этой книги.
Была ли жизнь его совсем простая?
Она совсем простая не была.
Ну, вот и все, и на болоте зыбком
над ним змеится тот водоворот.
 
IV
 
Широк Техас, игрок Техас,
ковбои, Кеннеди, нефть!
И если удача – она у вас,
а если уж нет – так нет!
За ним мелочуга всех Аризон
и конфедератский флаг,
а на дорогах под горизонт
ролл-ройс, «BMW», кадиллак.
Приехал, и все хорошо – о’кей,
сто тысяч – чудо оклад.
И по уик-эндам спешит фривей
в Мексику и назад.
 
 
На дальнем ранчо кипит бассейн,
и он сидит без штанов,
и вносят под полотняную сень
виски, джин и «Смирнофф».
Жена сияет, дети кричат,
брасс, кроль, баттерфляй.
Развеется шашлычный чад,
«бай-бай», что значит «прощай».
Бегут года, он здоров и цел,
и в доме простор зверью.
«Эссо», «Эксон», а также «Шелл»
берут у него интервью.
Но все скучнее горят глазки
у самых новых машин,
и все жирнее летят куски
друзьям, не достигшим вершин.
И офис тесен, и мерзок босс,
и близок далекий вид.
И он почему-то «брось, все брось»
ночью себе говорит.
Несносны семейные голоса,
жара приходит, пыля.
И в черную пятницу в два часа —
тоска, гараж и петля…
 
М. Глинка и В. Беломлинский
V
 
Мы жили на одном перекрестке улицы
Троицкой в Ленинграде.
Раза два-три-четыре в неделю
он заходил ко мне,
чаще всего утром,
прогуливая фокстерьера Глашу.
Стертые дерюжные брюки,
какая-то блуза из Парижа,
солдатские ботинки.
У меня часто бывало пиво —
сидели, сидели.
Но пиво было ему не по нраву,
он предпочитал грубые, тяжелые вина
«Солнцедар», «Агдам», «Три семерки».
Говорили, говорили, говорили.
Тогда он говорил лучше, чем записывал,
а потом писал лучше, чем говорил.
 
А. Битов. 1978 г.
 
Но больше всего – больше «Агдама»
и «Трех семерок», больше острот своих,
которые уже тогда повторяли,
он любил американскую прозу.
Хемингуэй, Дос-Пассос,
Том Вулф, Фолкнер, Апдайк, Джон Чивер.
Тут его сбить было невозможно.
Жили мы вместе в Эстонии,
жили в заповеднике Святогорском.
Рассыпали книгу его рассказов,
рассказов, ради которых
он так полюбил американскую прозу.
И тогда он уехал. Правильно сделал.
«Правильно сделал, правильно сделал», —
все повторяло литературное эхо.
И долго, долго не было вести.
 
И. Авербах, А. Кушнер, Е. Рейн.
 
А потом пришли американские журналы
и там же, где Хемингуэй, Апдайк и Чивер,
были напечатаны его рассказы.
Десять лет, десять лет только
не было его на Троицкой и в Святогорье.
Теперь уже не прилетит на «Panam»,
не доберется даже Аэрофлотом.
Неужели никогда, никогда больше?
 
VI
 
Как представляешь ты
кружение,
Полоску ранней седины?
Как представляешь ты
крушение
И смерть в дороге без жены?
 
Е. Р. 1959

 
На Каменноостровском среди модерна Шехтеля,
за вычурным мосточком изображал ты лектора.
Рассказывал, рассказывал, раскуривал свой
«Данхилл»,
а ветер шпиль раскачивал, дремал за тучей ангел.
Ты говорил мне истово о Риме и Флоренции,
но нету проще истины – стою я у поленницы,
у голубого домика, у серого сарайчика
и помню только рослого порывистого мальчика.
А не тебя плечистого, седого, знаменитого…
Ты говорил мне истово, но нет тебя убитого,
среди шоссейной заверти, меж «поршем» и
«тоетою»,
и не хватает памяти…
Я больше не работаю
жрецом и предсказателем, гадалкой и
отгадчиком.
Но вижу обязательно тебя тем самым мальчиком.
Ты помнишь, тридцать лет назад в одном
стихотворении
я предсказал и дом, и сад, и этих туч парение,
я предсказал крушение среди Европы бешеной
и головокружение от этой жизни смешанной.
Прости мое безумие, прости мое пророчество,
пройди со мной до берега по этой самой рощице.
Ведь было это названо, забыто и заброшено,
но было слово сказано, и значит, значит…
Боже мой!
Когда с тобой увидимся и табаком поделимся…
Не может быть, не может быть,
но все же понадеемся.
 
Г. Горбовский. 60-е годы.
VII
 
Когда я говорю «сорок четыре» —
я вспоминаю в Питере квартиру.
Я помню не застолья, не загулы,
а только нас, нас всех до одного.
Куда мы делись, как переменились?
Не только та четверка, все, все, все.
Вы умерли – а мы не умирали?
Не умирали разве мы с тобою
и даже докричаться не могли,
такая глухота, такие дали.
 
С. Остров
 
Поскольку смерть есть всякая обида
и неудача, самоистязанье,
но жизнь есть тоже всякая обида…
Нам некуда, пожалуй, возвратиться.
Давным-давно разорена квартира
и может только Пушкин нас узнать.
Совсем недавно шел я от вокзала
и засиделся в скверике квадратном, рассвет
расправил серенькие шторки,
и показалось мне, что это вы
выходите из низкой подворотни
в своих болгарских и китайских платьях
со школьными тетрадями в руках.
 
Группа санкт-петербургских поэтов. 1993
 
Куда вы шли? К Таврической на башню,
где некогда ужились вы, учитель,
с чудовищем, оно лазурным мозгом
когда-нибудь нас снова ослепит.
Но вы еще об этом не слыхали,
а просто шли под утренним дымком.
Я и себя увидел… и очнулся.
Когда я говорю «сорок четыре»,
я вспоминаю полосатые обои,
я вспоминаю старую посуду,
я вспоминаю милую хозяйку,
я вспоминаю все.
Что думаете вы о нас, учитель?
Навстречу вы приветливо кивали
и пролеткультовцу, и футуристу,
а знали толк вы лучше всех на свете.
Благожелательство не благодушье,
Ваш тайный яд никто забыть не мог.
 
М. Глинка и Е. Рейн
 
В тот раз к приятелю я прибыл на побывку
на речку Мойку к самому истоку,
где Новая Голландия стоит.
Прошел я мимо арки Деламота,
и вдруг на ум пришло такое мне —
я никогда не проплывал под нею.
А там краснели круглые строенья
и круговой их отражал канал.
И показалось мне, что здесь граница,
которую пройти не так-то просто.
Вот здесь мы соберемся после жизни,
а может, проживем и после смерти,
когда бы только лодку отыскать для переправы.
Вы там уже? Вы, четверо, в квартире сорок
четыре?
Ответьте!.. Не такие дураки.
А вести будут чаще, чаще, чаще…
И все-таки я не о том совсем.
Когда я говорю «сорок четыре»,
то сводится все к непонятной фразе,
которая давненько в ум запала —
подслушал ли, придумал ли, запомнил —
не знаю,
не дает она покоя.
И потому твержу, твержу, твержу:
«Вы умерли, а мы не умирали
разве?»
 
1993
И. Петкевич.
ПЯТЬ ИМЕН

Я родился 29 декабря 1935 года в Ленинграде. Еще в родильном доме мама заболела маститом, и меня взял отец, а маму перевезли в другую больницу, чтобы подлечить. Отец нашел кормилицу и дал мне имя. Были выписаны метрики.

Отец назвал меня Остапом. Почему? Не знаю. Может быть, ему просто нравилось это имя, может быть, в честь героя романа Ильфа и Петрова.

Через месяц мама вернулась домой. Мое имя ее ужаснуло. Она ни в коем случае не хотела иметь сына Остапа. Гнев ее обрушился на отца, никаких его резонов она слушать не хотела. Имя надо было менять.

После всех хлопот и страданий меня решили назвать максимально красиво. И я стал Евгением.

Я рос на руках у няни Татьяны Григорьевны Антоновой.

Она и вырастила меня. Умерла она, когда мне было 19 лет. Няня была человек замечательный, редкий, многим я ей обязан. Она вышла из крестьян Петербургской губернии. Семью ее раскулачили, мужа сослали, он погиб на строительстве Беломорканала. Старшего сына расстреляли якобы за бандитизм, а в 42-ом году уже немцы расстреляли ее младшего сына, обвинив его в связи с партизанами. Няню увезли в Германию. Все это подробно мною описано в поэме «Няня Таня», которая напечатана во многих моих книгах.

Няня была, конечно же, православной. И она тайком крестила меня у Николы-Морского и нарекла в честь Алексея Божьего человека, которого особо почитала.

В ночь на 22 июня 1941 года мама повезла меня в Кисловодск. Я болел бронхиальной астмой, а Кисловодск считался для астматиков целебным. В Москве пассажиры поезда узнали, что началась война. Мама решила сойти с поезда и остаться в Москве. Видимо, это спасло нам жизнь.

В эвакуации я жил с бабушкой и дедом. В годовщину Октябрьской революции на каждого иждивенца выдавали по полкило пряников. Всю ночь я стоял вместе с дедом в очередь за пряниками. Было холодно, ветрено. Уральская зима уже наступила. Я простыл, заболел крупозным воспалением легких. Десять дней температура была выше сорока. Приходил врач, сказал, что ничем не может помочь. Пришел гробовщик и обмерил меня.

И тогда дедушка решился на крайнее средство. Это был сугубо еврейский способ спасения человека, оказавшегося на краю жизни. Надо было найти 9 еврейских стариков. Старики переименовывали больного. Расчет был такой: придет Смерть со списком обреченных и назовет имя человека, за которым она пришла. Ей никто не ответит. Она ткнет костлявым пальцем в больного и спросит: «Разве это не такой-то?» – «Нет», – ответят ей и назовут новое имя больного. – «Простите, я ошиблась», – скажет она и уйдет. А больной после этого выздоровеет.

Точно так все со мной и случилось. Мне дали новое имя – Хаим, что по-древнееврейски означает жизнь. И Смерть оставила меня в покое.

В 1953 году, когда я учился в 10-м классе, я написал юмористический рассказ. Мне он казался очень смешным.

Я его отнес в газету «Вечерний Ленинград», и его прочитал ответственный секретарь газеты Берман (между прочим, тот самый, что десять лет спустя вместе с двумя работниками КГБ написал фельетон о «тунеядце» Иосифе Бродском). Берман прочитал мой рассказ, улыбнулся и сказал, что рассказ напечатает. «Только фамилия не годится, придумай себе псевдоним», – сказал он. – «Зачем, – не понял я, – у меня красивая фамилия». – «Может быть, – ответил Берман. – У меня тоже красивая. Но я печатаюсь под псевдонимом Медведев».

Я знал немного немецкий язык, ведь моя мама была филологом-германистом. «Значит так, – подумал я. – Бер по-немецки „Медведь“, а Рейн – чистый. Все очень просто».

«Придумал, – сказал я Берману. – Я буду Чистяков». – «Отлично, – сказал ответственный секретарь. – В следующую субботу у нас идет юмористическая полоса, там и напечатаем твой рассказ».

И тут странная мысль пришла мне в голову. «А можно я сменю не только фамилию, но и имя тоже?» – «Можно, – удивленно сказал Берман, но только зачем?» – «В честь матери, – сказал я. – Мою мать зовут Мария Исааковна, и пусть я буду Марио Чистяков». – «Ты что-то перемудрил», – сказал Берман. – «Нет-нет, обязательно, пусть будет Марио», – настаивал я.

Я уже надоел Берману, и он сказал: «Хорошо, иди». В субботу рассказ напечатали в газете, и он был подписан Марио Чистяков.

Итак, пять имен: Остап, Евгений, Алексей, Хаим, Марио.

НЯНЯ ТАНЯ
 
…я высосал мучительное право
тебя любить и проклинать тебя.
 
В. Ходасевич

 
Хоронят няню. Бедный храм сусальный
в поселке Вырица. Как говорится, лепость
– картинки про Христа и Магдалину —
эль фреско по фанере. Летний день.
Не то, что летний – теплый. Бабье лето.
Начало сентября… В гробу лежит
Татьяна Савишна Антонова —
она моя единственная няня.
Она приехала в тридцатом из деревни,
поскольку год назад ее сословье
на чурки распилили и сожгли,
а пепел вывезли на дикий север.
Не знаю, чем ее семья владела,
но, кажется, и лавкой, и землей,
и батраки бывали. Словом, это
типичное кулачество.
Я сам, введенный в классовое пониманье
в четвертом классе, понимал, что это
есть историческая неизбежность
и справедливо в Самом Высшем Смысле:
где рубят лес, там щепочки летят…
 
 
Она работала двадцать четыре года
у нас. Она четыре года служила до меня
у папы с мамой…
А я уже студентик Техноложки.
Мне двадцать лет, в руках горит свеча.
Потом прощанье. Мелкий гроб наряден.
На лбу у няни белая бумажка,
и надо мне ее поцеловать.
И я целую. ДО СВИДАНЬЯ, НЯНЯ!
И тихим-тихим полулетним днем
идут на кладбище четыре человека:
я, мама, нянина подруга Нюра
и нянин брат двоюродный Сергей.
У няни нет прямых ветвей и сучьев,
поскольку все обрублены. Ее
законный муж – строитель Беломора
погиб от невнимательной работы
с зарядом динамита. Старший сын
расстрелян посреди годов двадцатых
за бандитизм. Он вышел с топором
на инкассатора, убил, забрал кошелку
с деньгами, прятался в Москве,
на Красной Пресне. Пойман и расстрелян.
И даже фотокарточки его
у няни почему-то не осталось.
Другое дело младший – Тимофей,
он был любимцем и примерным сыном,
и даже я сквозь темноту рассудка
в начале памяти могу его припомнить.
Он приезжал и спал у нас на кухне,
матросом плавал на речных судах.
Потом война. Война его и няню
застала летом в родовой деревне
в Смоленской области.
Подробностей не знаю.
Но Тимофей возил в леса муку,
и партизаны этим хлебом жили.
А старший нянин брат родной Иван
был старостой села.
Он выдал Тимофея, сам отвез
за двадцать километров в полевую
полицию, и Тимофея там
без лишних разговоров расстреляли.
А в сорок третьем няню увезли
куда-то под Эйлау в плен германский.
Она работала в коровнике (она
и раньше о своих коровах,
отобранных для общей пользы,
часто вспоминала).
А дочь единственная няни Тани
и внучка Валечка лежат на Пискаревском,
поскольку оставались в Ленинграде:
зима сорок второго – вот и все!
Что помню я? Большую коммуналку
на берегу Фонтанки – три окна
зеркальные, Юсуповский дворец
(не главный, что на Мойке, а другой),
стоявший в этих окнах, няню Таню.
А я был болен бронхиальной астмой.
Кто знает – что это такое?
Только мы – астматики.
Она есть смерть внутри,
отсутствие дыхания. Вот так-то!
О, как она меня жалела, как
металась! Начинался приступ.
Я задыхался, кашлял и сипел,
слюна вожжой бежала на подушку.
Сидела няня, не смыкая глаз,
и ночь, и две, и три, и сколько надо,
меняла мне горчичники, носила
горшки и смоченные полотенца.
Раскуривала трубку с астматолом,
и плакала, и что-то говорила,
молилась на иконку Николая
из Мир Ликийских – чудотворец он.
 
 
И вот она лежит внизу, в могиле, —
а я стою на краешке земли.
Что ж, няня Таня? Няня,
ДО СВИДАНЬЯ, увидимся
Я все тебе скажу.
Что ты была права, что ты меня
всему для этой жизни обучила:
во-первых, долгой памяти, а во-вторых,
терпению и русскому беспутству,
что для еврея явно высший балл.
Поскольку Розанов давно заметил,
как наши крови – молоко с водой —
неразделимо могут совмещаться.
 
 
Лет десять будет крест стоять
как раз у самой кромки кладбища,
последний в своем ряду.
 
 
Потом уеду я в Москву и на Камчатку,
в Узбекистан, Прибалтику, Одессу.
Когда вернусь, то не найду креста.
Ведь русские святыни эфемерны.
Но все это потом. А в этот день
стоит сентябрьский перегар
и пахнет пылью и яблоками,
краской от оград кладбищенских.
И нам пора.
На электричке мы спешим назад
из Вырицы в имперскую столицу,
где двести лет российская корона
пугала мир, где ныне областной
провинциальный город.
Так, ДО СВИДАНЬЯ, НЯНЯ!
Спи, пока Луи Армстронг,
архангел чернокожий,
не заиграл побудку над землею
американской, русской и еврейской…
 
1976

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю