355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Евтушенко » Присяга простору » Текст книги (страница 4)
Присяга простору
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 23:58

Текст книги "Присяга простору "


Автор книги: Евгений Евтушенко


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)

Выискивая в неводе изъян,

отец сказал, рукою в солнце тыча:

«Ты погляди-ка, Мишка,

а туман,

однако, уползает... чКрасотища!»

Сын с показным презреньем ел уху.

С таким надменным напуском у сына

104

глаза прикрыла белая чуприна —

мол, что смотреть такую чепуху.

Сын пальцем сбил с тельняшки рыбий глаз

и натянул рыбацкие ботфорты,

и были так роскошны их заверты,

как жизнь,

где вам не «кбмпас», а «компас».

Отец костер затаптывал дымивший

и ворчанул как бы промежду дел:

«По сапогам твоим я слышу, Мишка,

что ты опять портянки не надел...»

Сын покраснел мучительно и юно,

как будто он унижен этим был.

Ботфорты сиял.

В портянки ноги сунул

и снова их в ботфорты гневно вбил.

Поймет и он —

вот, правда, поздно слишком,

как одиноки наши плоть и дух,

когда никто на свете не услышит

все, что услышит лишь отцовский слух...

1973

Нет, мне ни в чем не надо половины!

Мне дай все небо! Землю всю положь!

Моря и реки, горные лавины

мои – не соглашаюсь на дележ!

Нет, жизнь, меня ты не заластишь частью.

Все полностью! Мне это по плечу!

Я ие хочу ни половины счастья,

ни половины горя не хочу!

Хочу лишь половину той подушки,

где, бережно прижатое к щеке,

беспомощной звездой, звездой падучей,

кольцо мерцает на твоей руке...

1963

105

РОДНОЙ

СИБИРСКИЙ

ГОВОРОК

В. Артемову

Родной сибирский говорок,

как теплый легонький парок

у губ, ког«аа мороз под сорок.

Как омуль, вымерший почти,

нет-нет, он вдруг блеснет в пути

забытым всплеском в разговорах.

Его я знаю наизусть.

Горчит он, как соленый груздь.

Как голубика – с кислецой

и нежной дымчатой пыльцой.

Он как пропавшая с лотка

черемуховая мука,

где, словно карий глаз кругла,

глядишь, – и косточка цела.

Когда истаивает свет,

то на завалинке чалдоиочка

с милком тверда, как плосколопочка:

«Однако, спать пора – темнет...»

А парень дышит горячо.

«Да чо ты, п а р я!» —« Я пичо...»

«Ты чо – немножечко тово?

Каво ты д е л а т ь?» – «Иикаво».

«Ты чо мне, паря, платье м я т ь?»

«А чо – сама не понимать?»

И на сибирском говорке

сердечко екает в руке

сквозь теплый ситец, где цветы

горят глазами темноты.

И вновь с чалдоночкой-луной

в обнимку шепчется Вилюй,

и лиственннчною смолой

тягуче пахнет поцелуй,

и вздох счастливо виноват:

«Задаст мне мать... Уже светат».

106

Родной сибирский говорок,

меня ты, паря, уберег

от всех прилизанных речей

из гладких ровных кирпичей,

где нет наличников резных

и голубятен озорных,

как над тобой, моя изба,

как над тобой, моя судьба.

Я был во всем огромном мире

послом не чьим-нибудь – Сибири,

хоть я совсем не дипломат.

И до конца – в ответ наветам —

сибирским буду я поэтом,

а тот, кто мне не верит в этом,

что ж – тот ничо не понимат!

1973

никто

и ничто

Дымятся избеночки нехотя,

и ветер играет в лото

бензинными бочками в Эконде,

что значит «Никто и Ничто».

Какое название страшное,

но д а ж е и в этом селе

Эвенки, пришельцев не спрашивая,

себя называли: «илэ».

«Илэ» – человек,

а не что-нибудь,

и было то слово

в чести

в продымленном

чуме, заштопанном

иглою из рыбьей

кости.

Но Золушкой мира проклятого

ты мечешься, еле дыша,

как Сонечка Мармеладова,

униженная душа.

107

И, как Мармсладову Сонечку

в лицованном жалком пальто,

позор убеждать потихонечку

людей: «Вы никто и ничто».

В трущобах Манилы и Гарлема

в глазах выражение то,

как будто бы в лица им харкнули:

«Вы кто? Вы никто и ничто».

Какое похмелие мрачное,

вновь дернувши граммчиков сто,

добавить пять раз по сто граммчиков,

скуля «Я никто и ничто».

Весьма утешение спорное

быть трусом, но скромным зато:

«Что сделать могу я в истории?

Кто я? Я никто и ничто».

Философы столькие трудятся,

но вновь предлагают не то...

Пока в нас ничто не пробудится,

Мы будем и вправду никто.

1973

ОПЯТЬ НА СТАНЦИИ ЗИМА

(ОТРЫВОК)

Боюсь, читатель, ты ладонью

прикроешь тягостность зевка.

Прости мне кровь мою чалдонью,

но я тебе опять долдоню

о той же станции Зима.

Зима! Вокзальчик с палисадам,

деревьев чахлых с полдесятка,

в мешках колхозниц – поросята,

и замедляет поезд ход,

108

и пассажиры волосато,

в своих пижамах полосатых,

как тигры, прыгают вперед.

Вот по перрону резво рыщет,

роняя тапочки, толстяк.

Он жилковатым носом свищет.

Он весь в поту. Он пива ищет

и не найдет его никак.

И после долгого опроса,

пыхтя, как после опороса,

вокзальчик взглядом смерит косо:

«Ну и дырища! Ну и грязь!»

В перрон вминает папиросу,

бредет в купе, и под колеса,

как в транс, впадает в преферанс.

А ведь родился-то, наверно,

и не в П а р и ж е, и не в Вене,

а, скажем, где-нибудь в Клинцах,

и пусть уж он тогда не взыщет,

что и в Клинцах такой же рыщет,

и на перроне пива ищет,

а не найдя,– «Ну и дырища!» —

его Клинцы клянет в сердцах.

О, это мелочное чванство,—

в нем столько жалкого мещанства!

Оно – позор перед страной,

страной натруженной, усталой,

где каждый малый полустанок —

он д л я кого-нибудь родной.

И д а ж е мчась куда-то мимо,

должны мы в помыслах своих

родным, от нас неотделимым,

считать родное для других.

Страна от моря и до моря

неповторима и сложна,

достойна в радости и горе

любви от моря и до моря,

огромной, как с ма она.

Ты должен быть повсюду с нею —

109

в Клинцах, Зиме или Тавде,

а если где еще скуднее,

там быть должно еще роднсе,

еще любимее тебе.

А у кого любви не хватит,

скажу ему: «Себя жалей...»

Нет долга, может быть, святей

любую точечку на карте

считать кровинкою своей.

Так входит в плоть – не по-иному —

через любовь к родному дому

любовь к родимой стороне,

п о т о м – к о всей своей стране

и к шару, наконец, земному

в его бескрайней ширине.

И как бы мог любить я Кубу,

ее оливковую куртку,

ее деревья и дома,

когда бы нежно и кристально

я, как Есенин мать-крестьянку,

ке обожал тебя, З и м а?!

Мое любое возвращенье

к тебе – всегда, как возрожденье,

и с новым, смыслом каждый раз,

и вот – в Зиме я вновь сейчас...

1963

Г Р А Ж Д А Н Е, ПОСЛУШАЙТЕ МЕНЯ...

Д.

Апдайку

Я на пароходе «Фридрих Энгельс»,

ну а в голове – т а к а я ересь,

мыслей безбилетных толкотня.

Не пойму я – слышится мне, что ли,

полное смятения и боли:

«Граждане, послушайте меня...»

по

Палуба сгибается и стонет,

пол гармошку палуба чарльстопит,

а на баке, тоненько моля,

пробует пробиться одичало

песенки свербящее начало:

«Граждане, послушайте меня..»

Там сидит солдат на бочкотаре.

Наклонился чубом он к гитаре,

пальцами растерянно мудря.

Он гитару и себя изволит,

а из губ мучительно исходит:

«Граждане, послушайте меня...»

Г р а ж д а н е не хочут его слушать.

Гражданам бы выпить да откушать

и сплясать, а п р о ч е е – м у р а!

Впрочем, нет,—еще поспать им важно...

Что он им заладил неотвязно:

«Граждане, послушайте меня...»?

Кто-то помидор со смаком солит,

кто-то карты сальные мусолит,

кто-то сапогами пол мозолит,

кто-то у гармошки рвет меха.

Но ведь сколько раз в любом кричало

и шептало это же начало:

«Граждане, послушайте меня...»

Кто-то их порой не слушал тоже.

Распирая ребра и корежа,

высказаться суть их не могла.

Вряд ли что с недоброю душою,

но не слышат граждане чужое:

«Граждане, послушайте меня...»

·

Эх, солдат на фоне бочкотары,

я такой же – только без гитары...

Через реки, горы и моря

я бреду и руки простираю

и, уже охрипший, повторяю:

«Граждане, послушайте меня...»

111

Страшно, если слушать не желают.

Страшно, если слушать начинают.

Вдруг вся песня в целом-то мелка,

вдруг в ней все ничтожно будет, кроме

этого мучительною, с кровью:

«Граждане, послушайте меня...»?!

1903

г

ВАЛЬС НА ПАЛУБЕ

Спят на борту грузовики,

спят краны.

На палубе танцуют вальс

бахилы,кеды.

Все на Камчатку едут з д е с ь -

в крайкрайний.

Никто не спросит: «Вы куда?»

Лишь:«Кем вы?»

Вот пожилой мерзлотовед.

Вот парни —

торговый флот! Танцуют лихо —

есть опыт.

На их рубашках Сингапур,

ПЛЯЖ,

пальмы,

а въелись в кожу рук металл,

соль, копоть.

От музыки и от воды

плеск, звоны.

Танцуют музыка п ночь

Другс другом.

119

И тихо кружится корабль —

мы,

звезлы,

и кружится весь океан

круг за кругом.

Туманен вальс, туманна ночь,

путь дымчат.

С зубным врачом танцует

кок Вася.

И Надя с Мартой из буфета

чуть дышат —

и очень хочется, как всем,

имвальса.

Я тоже, тоже человек,

и мне надо, что надо всем.

Быть одному

мне мало.

Но не сердитесь на меня

вы,Н а д я,

и не сердитесь на меня

вы,Марта.

Д а, я стою, но я танцую]

Я в роли . '

довольно странной – правда, я

в ней часто,

и на плече моем р у к и'

нет вроде,

и на плече моем рука

есть чья-то.

Ты далеко, но разве это

так важно?

113

Девчата смотрят. Улыбнусь'

имбегло.

Стою– н все-таки иду

под плеск вальса.

С тобой иду, и каждый вальс

твой, Белла.

С тобой я м а л о танцевал

и лишь выпив.

И получалось-то у нас —

так, слабо.

Но лишь тебя на этот вальс

явыбрал.

Как горько танцевать с тобой,

как сладко.

Курилы за бортом плывут.

В их складках

снег вечный.

А там в Москве – зеленый па

пруд, лодка.

С тобой катается мой друг,

друг верный.

Он грустно и красиво врет.

Врет ловко.

Он заикается умело.

Онмолит.

Он так богато врет тебе

и так бедно.

И ты не знаешь, что вдали,

там,

в море,

с т о б о й' т а н ц у ю я сейчас

вальс,

Белла.

1958

111

Б. Ахмадцлиной

Со мною вот что происходит! л

ко мне мой старый друг не ходит,

а ходят в праздной суете

разнообразные не те.

И он

не с теми ходит где-то

и тоже понимает это,

и наш раздор необъясним,

и оба мучаемся с ним.

Со мною вот что происходит;

совсем не та ко мне приходит,

мне руки на плечи кладет

и у другой меня крадет.

А той —

скажите, бога ради,

кому па плечи руки класть?

Та,

у которой я украден,

в отместку тоже станет красть.

Не сразу этим же ответит,

а будет жить с собой в борьбе

и неосознанно наметит

кого-то дальнего себе.

О, сколько

нервныхи недужных,

ненужных связей,дружб ненужных!

Во мне уже осатанённость!

О, кто-нибудь

приди, нарушь

чужих людей соединенность

и разобщенность

близких душ!

1У57

115

Д В А ГОРОДА

Я, как поезд, что мечется столько уж лет

между городом Даи городом Нет.

Мои нервы натянуты, как провода,

между городом Нет и городом Д а.

Все мертво, все запугано в городе Нет.

Он похож на обитый тоской кабинет.

По утрам натирают в нем желчью паркет.

В нем диваны – из фальши, в нем стены – из бед

В нем глядит подозрительно каждый портрет.

В нем насупился замкнуто каждый предмет.

Черта с два здесь получишь ты добрый совет, '

или, скажем, привет, или белый букет.

Пишмашинки стучат под копирку ответ:

«Нет-нет-нет... Нет-иет-нет... Нет-пет-нет...»

А когда совершенно погасится свет,

начинают в нем призраки мрачный балет.

Черта с два —

хоть подохни —

получишь билет,

чтоб уехать из черного города Нет...

Ну, а в городе Да – жизнь, как песня дрозда.

Этот город без стен, он – подобье гнезда.

С неба просится в руки любая звезда.

Просят губы любые твоих без стыда,

бормоча еле слышно: «А, все ерунда...» —

и, мыча, молоко предлагают стада,

и ни в ком подозрения нет ни следа,

и куда ты захочешь, мгновенно туда

унесут поезда, самолеты, суда,

и, журча, как года, чуть лепечет вода:

«Да-да-да... Да-да-да... Да-да-да...»

Только скучно, по правде сказать, иногда*

что дается мне столько почти без труда

в разноцветно светящемся городе Да...

Пусть уж лучше мечусь до конца моих лет

Мб

между городом Да

и городом Нет!

Пусть уж нервы натянуты,

как провода,

между городом Нет и городом Д а!

1904

Когда взошло твое лицо

над жизнью скомканной моею,

вначале понял я лишь то,

как скудно все, что я имею.

Но рощи, реки и моря

оно особо осветило

и в краски мира посвятило

непосвященного меня.

Я так боюсь, я так боюсь

Конца нежданного восхода,

конца открытий, слез, восторга,

но с этим страхом не борюсь.

Я понимаю – этот страх

и есть любовь, его лелею,

хотя лелеять не умею,

своей любви небрежный с т р а ж..

Я страхом этим взят в кольцо.

Мгновенья эти – знаю – кратки,

и для меня исчезнут краски,

когда зайдет твое ЛИЦО...

1960

117

* *

*

Ты начисто притворства лишена,

когда молчишь со взглядом напряженным,

как лишена притворства тишина

беззвездной ночью в городе сожженном.

Он, этот город, – прошлое твое.

В нем ты почти ни разу не смеялась,

бросалась то в шитье, то в забытье,

то бунтовала, то опять смирялась.

Ты жить старалась из последних сил,

но, о т в е р г а я' в с е живое хмуро,

он, этот город, на тебя давил

угрюмостью своей архитектуры.

В нем изнутри был заперт каждый дом.

В нем было все недобро умудренным.

Он не скрывал свой тягостный надлом

и ненависть ко всем, кто не надломлен.

Тогда ты ночью подожгла его,

испуганно от пламени метнулась,

и я был просто первым, на кого

ты, убегая, в темноте наткнулась.

Я обцял всю дрожавшую тебя,

и ты ко мне безропотно прижалась,

еще не понимая, не любя,

но, как зверек, благодаря за жалость.

И мы с тобой пошли... Куда пошли?

Куда глаза глядят. Но то и дело

оглядывалась ты, как там, вдали,

зловеще твое прошлое горело.

Оно сгорело до конца, дотла.

Но с той поры одно меня тиранит:

туда, где иеостывшая зола,

тебя, как зачарованную, тянет.

И вроде ты со мной, и вроде нет.

На самом деле я тобою брошен.

118

Неся в руке голубоватый свет,

по пепелищу прошлого ты бродишь.

Что там тебе? Там пусто и темно!

О, прошлого таинственная сила!

Ты не могла любить его само,

ну а его руины – полюбила.

Могущественны пепел и зола.

Они в себе, наверно, что-то прячут.

Над тем, что так отчаянно сожгла,

по-детски поджигательница плачет.

1960.

Качался старый лом, в хорал слагая скрипы,

и нас, как отпевал, огскрипывал хорал.

Он чуял, дом скрипун, что медленно и скрытно

в нем умирала ты и я в нем умирал.

«Постойте умирать!» – звучало в ржанье с луга,

в протяжном вое псов и сосенной волшбе,

но умирали мы навеки друг для друга,

а это все равно что умирать вообще.

А как хотелось жить! По соснам дятел чокал,

и бегал еж ручной в усадебных грибах,

и ночь плыла, как пес, косматый, мокрый, черный,

кувшинкою речной держа звезду в зубах.

Д ы ш а л а мгла в окно малиною сырою,

а за моей спиной – все видела спина! —

с платоновскою Фро, как с найденной сестрою,

измученная мной, любимая спала.

Я думал о тупом несовершенстве браков,

о подлости всех нас – предателей, врунов,

ведь я тебя любил, как сорок тысяч братьев,

и я тебя губил, как столько же врагов.

Д а, стала ты другой. Твой злой прищур нещаден,

насмешки над людьми горьки и солоны. .

119

Но кто же, как ие мы, любимых превращает

в таких, каких любить уже не в силах мы?

Какая же пена ораторскому жару,

когда, расшвыряй вдрызг по сиенам и клише,

хотел я счастье дать всему земному шару,

а дать его не смог – одной живой душе?!

Д а, умирали мы, но что-то мне мешало

уверовать в твое, в мое небытие.

Любовь еше была. Любовь еще дышала

.

на зеркальце в руках у слабых уст ее.

Качался старый дом, скрипел среди крапивы

и выдержку свою нам предлагал взаймы.

В нем умирали мы, но были еще живы.

Еще любили мы, и, значит, были мы.

Когда-нибудь потом (не дай мне бог, ие дай мне!),

когда я разлюблю, когда и впрямь умру,

то будет плоть моя, ехидничая втайне,

«Ты жив!» мне по ночам нашептывать в ж а р у.

Но в суете страстей, печально поздний умник,

внезапно я пойму, что голос плоти лжив,

и так себе скажу: «Я разлюбил. Я умер. Когда-то

я любил. Когда-то я был жив».

1966

А, собственно, кто ты такая,

с какою такою судьбой,

что падаешь, водку л а к а я,

а все же гордишься собой?

А, собственно, кто ты такая,

когда, как последняя мразь,

пластмассою клипсов сверкая,

играть в самородок взялась?

Л, собственно, кто ты такая,

сомнительной славы раба,

по трусости рты затыкая

последним, кто верит в тебя?

А, собственно, кто ты т а к а я,

И; собственно, кто я такой,

что вою, тебя попрекая,

к тебе прикандален тоской?

1974

К.

Шульженко

А снег повалится, повалится,

и я прочту в его канве,

что моя молодость повадится

опять заглядывать ко мне.

И поведет куда-то за руку

на чьи-то тени и шаги.

И вовлечет в старинный заговор

огней, деревьев и пурги.

И мне покажется, покажется

по Сретенкам и Моховым,

что молод не был я пока еще,

а только буду молодым.

И ночь завертится, завертится

и, как в воронку, втянет в грех,

и моя молодость завесится

со мною снегом ото всех.

Но, сразу ставшая накрашенной

при беспристрастном свете дня,

цыганкой, мною наигравшейся,

оставит молодость меня.

121

Начну я ж т н ь переиначивать,

свою наивность застыжу

и сам себя, как пса бродячего,

па цепь угрюмо посажу.

Но снег повалится, повалится,

закружит все веретеном,

и моя молодость появится

опять цыганкой иод окном.

А снег повалится, повалится,

н цени я перегрызу,

и жизнь, как снежный ком, покатится

к сапожкам чьим-то там, внизу...

1966

сквозь впсгмь тысяч

КИЛОМЕТРОВ

В колымских скалах, будто смертник,

собой запрятанный в тайте,

сквозь восемь тысяч километров

я голодаю по тебе.

Сквозь восемь тысяч километров

хочу руками прорасти.

Сквозь восемь тысяч километров

хочу тебя о б ш и ь, спасти.

Сквозь восемь тысяч километров,

все зубы обломав об лед,

мой голод ждет, мой голод верит,

не ждет, не вериг, снова ждет.

И меня гонит, гонит, гонит,

во мхах предательских топя,

изголодавшийся мой юлол

все дальше, дальше от тебя.

Я только призрак твой глодаю

и стал, как б у л ю призрак, сам.

122

По голосу я голодаю

и голодаю по г л а з а м.

И, превратившаяся в тело,

что жлет хоть капли из ковша,

колымской лагерною тенью

пошатывается душа.

И в дверь твою вторгаясь грубо,

уйдя от вышек и облав,

пересыхающие губы

торчат сквозь телеграфный бланк.

Пространство – это не разлука.

Разлука может быть впритык.

У голода есть сила звука,

Когда он стой, когда он крик.

И на крыле любого «Ила»,

вкогтившись в клепку, словно зверь,

к тебе летит душа, что взвыла

и стала голодом теперь.

Сквозь восемь тысяч километров

любовь пространством воскреси.

Пришли мне голод свои ответный

и этим голодом спаси.

Пришли его, не жди, не медли —

ведь насмерть душу или плоть

|

сквозь восемь тысяч километров

ресницы могут уколоть.

1977

ВТОРАЯ ДОБЫЧА

Любимая, не разлюби.

Любимая, не раздроби

Мне каблучками позвоночника.

Чтоб медленно сходить с ума,

нет лучше мест, чем Колыма,

где золото не позолочено.

Вода колымская мутна —

в ней все продражспо до дна.

Грязь – это дочь родная золота.

А что с тобой искали мы,

когда, как берег Колымы,

душа искромсана, изодрана?

На мокром камушке сижу,

сквозь накомарник чай цежу.

Неужто зря река изранена?

Но золотым песком о зуб

вдруг хрустнет, к нам попавшись в суп,

новозеландская баранина.

Закон таков на приисках —

в уже процеженных песках,

когда их снова цедят, · встряхивают,—

такое золото молчком

вдруг вспыхнет желтеньким бочком,

что, ахнув, д а ж е драги вздрагивают.

Есть в первой добыче обман,

когда заносят в промфинплан,

что все здесь выскреблено дочиста.

Несчастен тот, кто забывал

любовь, как брошенный отвал,—

есть и в любви вторая добыча!

На полигоне золотом

я вспоминаю зло о том,

как с первой добычей небрежничал,

но из промытого песка,

так далека и так близка,

вновь золотая прядь забрезжила.

124

Вторая добыча – верней.

Все, чем последней, тем ценней.

Ни в чем последнем нет бесследного.

Есть и у золота конец,

но для венчальных двух колеи

мне хватит золота последнего.

1977

Идут белые снеги,

как по нитке скользя...

Ж и т ь и жить бы на свете,

да, наверно, нельзя.

Чьи-то души, бесследно

растворяясь вдали,

словно белые снеги,

идут в небо с земли.

Идут белые снеги..;

И я тоже уйду.

Не печалюсь о смерти

и бессмертья не жду.

Я не верую в чудо.

Я не снег, не звезда,

и я больше не буду

никогда, никогда.

И я думаю, грешный,—

ну, а кем же я был,

что я в жизни поспешной

больше жизни любил?

А любил я Россию

всею кровью, хребтом —

ее реки в разливе

и когда подо льдом,

125

дух ее пятистенок,

дух ее сосняков,

ее Пушкина, Стеньку

и ее стариков.

рели было несладко,

я не шибко тужил.

Пусть я прожил негладко —

для России я жил.

И надеждою маюсь —

полный тайных тревог,—

что хоть малую малость

я России помог.

Пусть она позабудет

про меня без труда,

только пусть она будет

навсегда, навсегда...

Идут белые снеги,

как во все времена,

как при Пушкине, Стеньке

и как после меня.

Идут снеги большие,

аж до боли светлы,

и мои и чужие

заметая следы,..

Быть бессмертным не в сити

но надежда моя:

если будет Россия,

значит, буду и я...

1965

126

К а к а я чсртопая сила,

к а к а я чертовая страсть

меня вела и возносила

и не давала мне упасть?

И отчего во мне не стихнула,

и отчего во мне не сгинула

моя веселая настыринка,

моя веселая несгибинка?

Л оттого, что я рожден

в стране, для хлипких непригодной.

и от рожденья награжден

ее людьми, ее природой.

В России все моя родня,

и нет, наверно, ни избы в ней,

где бы не приняли меня

с участьем, с лаской неизбывной.

Я счастлив долею почетной,

моей спасительною ладанкой,

что на Печоре я печорский

и что на Ладоге я ладожский.

И пусть я, птица перелетная,

мечусь по всей России, мучаясь,—

всегда Россия перельет в меня

свою спокойную могучесть...

19СЗ

127

ПРО ТЫКО

ВЫЛКУ

З а п р я г а в хитрую ухмылку,

я расскажу про Тыко Вылку.

Выть может, малость я навру,

но не хочу я с тем считаться,

что стал он темой диссертаций.

Мне это в с е – н е по нутру.

Ведь, между прочим, эта тема

имела – черт их взял бы! – тело

порядка сотни килограмм.

Песцов и рыбу продавала,

оленей в карты продувала,

унты, бывало, пропивала

и, мажа холст, не придавала

значенья тонким колерам.

Все восторгались с жалким писком

им – первым ненцем-живописцем,

а он себя не раздувал,

и безо всяческих загадок

он рисовал закат – закатом ·

и море – морем рисовал.

Был каждый глаз у Тыко Вылки,

как будто щелка у копилки.

Но он копил, как скряга хмур,

не медь потертую влияний,

а блики северных сияний, ,

а блестки рыбьих одеяний .

и переливы нерпьих шкур.

«Когда вы это все учтете?» —

искусствоведческие тети

внушали ищущим юнцам.

«Из вас художников не выйдет.

Вот он – рисует все, как видит...

К нему на выучку бы вам!» г

Ему начальник раймасштаба,

толстяк, .грудастый, словно баба,

который был известный гад,

с к а з а л: «Оплатим все по форме...

Отобрази меня на фоне

оленеводческих бригад.

Ты отрази 'и поголовье,

и липа, полные здоровья,

и трудовой задор, и пыл,

но чтобы все в натуре вышло!»

«Начальник, я пишу, как вижу...»

И Вылка к делу приступил.

Он, в краски вкладывая нежность,

изобразил оленей, ненцев,

н – будь что будет, все равно!—« д

к а к завершенье, на картине

с размаху шлепнул посредине

большое грязное пятно!

То был для Вылки очень странный

прием – по сущности, абстрактный,

а в то же время сочный, страстный,

реалистический мазок.

Смеялись ненцы и олени,

и лишь начальник в изумленье,

сочтя все это за глумленье,

никак узнать себя не мог.

И я восславлю Тыко Вылку!

Пускай он ложку или вилку

д е р ж а т ь как надо не умел —

зато он кисть д е р ж а л как надо,

зато себя д е р ж а л как надо!

Вот редкость – гордость он имел.

1903

БЕРЕЗА

Он промазал, охотник.

Он выругался

гильзу теплую

в снег отряхнул,

· ушенко

329

а по веткам разбуженным двигался,

колыхая сосульки,

гул.

И береза с корою простреленной,

расколдованное дитя,

вся покачивалась,· вся посверкивала,

вся потягивалась

хрустя.

И томилась испугом невысказанным,

будто он, прикоснувшись ко лбу,

разбудил поцелуем—

не выстрелом,

как царевну в хрустальном гробу.

И охотник от чуда возникшего

д а ж е вымолвить слова не мог:

от дробинок его. в ствол вонзившихся,

брызнул, брызнул березовый сок.

И охотник, забыв об измотанности,

вдруг припал пересохшей душой,

будто к собственной давешной молодости,

к бьющей молодости чужой.

Зубы сладко ломило

от холода,

и у ног задремало ружье...

Так поила береза

охотника,

позабыв, что он ранил ее.

1964

130

//.

Тарасову

Страданье устает, страданьем быть

и к радостям относится серьезно,

как будто бы в ярме обрыдлом бык

траву жует почти религиозно.

И переходит в облегченье боль,

и переходит в утешенье горе,

кристаллизуясь медленно, как соль,

в у ж е перенасыщенном растворе.

И не случайно то, что с давних пор

до хрипоты счастливой, до ерываиья

частушечный разбойный перебор

над Волгой называется «страданье».

Ручей весенний – это бывший лед.

Д а й чуть весны страдавшему кому-то,

и в нем тихонько радость запоет,

как будто бы оттаявшая мука.

Просты причины радости простой.

Солдат продрогший знает всею юшкой,

как сладок д а ж е кипяток пустой

с пушистым белым облачком над кружкой.

Что нестрадавшим роскошь роз в Крыму?

Но заключенный ценит подороже

в Мадриде на прогулочном кругу

задевший за ботинок подорожник.

И женщина, поникшая в беде,

бросается, забывши о развязке,

на мышеловку состраданья, где

предательски надел кусочек ласки.

Усталость видит счастье и в борще,

придя со сплава и с лесоповала...

А что такое счастье вообще?

Страдание, которое устало.

.1908

КОГДА

МУЖЧИНЕ СОРОК Л Е Т

Когда мужчине сорок лет,

ему пора д е р ж а т ь ответ:

душа не одряхлела? —

перед своими сорока,

и каждой каплей молока,

и каждой крошкой хлеба.

Когда мужчине сорок лет,

то снисхожденья ему нет

перед собой и богом.

Все слезы те, что причинил,

все сопли лживые чернил

ему выходят боком.

Когда мужчине сорок лет,

то наложить пора запрет

на ж а ж д у удовольствий:

ведь если плоть не побороть,

урчит, облизываясь, плоть —

съесть душу удалось ей.

И плоти, в общем-то, кранты,

когда вконец замуслен ты,

как лже-Христос, губами.

Один роман, другой роман,

а в результате лишь туман

и голых баб, как в бане.

До сорока яснее цель.

До сорока вся жизнь – как хмель,

а в сорок лет – похмелье.

Отяжелела голова.

Не сочетаются слова.

Как в яме, новоселье.

До сорока, до сорока

схватить удачу за рога

на ярмарку мы скачем,

а в сорок с ярмарки пешком

с пустым мешком бредем тишком.

Обворовали – плачем..

132

Когда мужчине сорок лет,

он должен д а т ь себе совет:

от ярмарок подальше.

Там не о б м а н е ш ь – н е продашь.

Обманешь – сам у ж е торгаш.

Таков закон продажи.

Еще противней р ж а т ь, д р о ж а,

конем в руках у торгаша,

сквалыги, живоглота.

Д в а равнозначные стыда —

когда торгуешь и когда

тобой торгует кто-то.

Когда мужчине сорок лет,

жизнь его красит в серый цвет,

но если не каурым —

будь серым в яблоках конем

и не продай базарным днем

ни яблока со шкуры.

Когда мужчине сорок л е т , '

то не сошелся клином свет ·

па ярмарочном гаме.

Нее впереди – ты погоди.

Ты лишь в комедь не угоди,

но не теряйся в драме!

Когда мужчине сорок лет,

и д я распад, или расцвет —

мужчина сам решает.

Себя от смерти не спасти,

но, кроме смерти, расцвести

ничто не помешает.

1972

ОЛЕНИНЫ

НОГИ

Бабушка Олена,

слышишь, как повсюду

бьет весна-гулена

в черепки посуду,

133

как захмелела сойка

с березового сока

и над избой твоей

поет,что соловей?

Ты на лес, на реченьку

посмотреть сходи...

Что глядишь невесело

на ноги свои?

И ночами белыми

голосом-ручьем

с ними, ослабелыми,

говоришь о чем?

«Ноженьки мои, ноженьки,

что же вы так болите?

Что же вы в белые ноченьки

снова бежать не велите?

«Лодочки» в пляске навастривая,

вы каблуки сбивали,

и сапоги наваксенные

за вами не успевали.

Вы торопились босыми

в лес по заросшей тропочке,

посеребренные росами,

вздрагивая по дролечке.

И под рассохлой лодкою,

где муравьи да кузнечики,

гладил он вас, мои легкие,

ровные, словно свечечки.

Ноженьки мои, ноженьки,

кроме гулянок с гармошкой,

знали вы тяжкие ношеньки —

ведра, мешки с картошкой.

Все я на вас – то с тряпкою,

то с чугунком, то с вилами,

134

то с топором, то с тяпкою,—

вот вы и стали остылыми.

На вас я полола-выкашивала,

мыкалась в снег и в дождик;

на вас я в себе вынашивала

осьмнадцать сынов и дочек.

Ни одного не выскоблила —

мы ведь не городские.

Всех я их к сроку вызволила,

всех отдала России.

Всех я учиться заставила.

«Вникайте!» – им повторяла.

На ноги их поставила,

ну, а свои потеряла.

Вот и не вижу солнышка...

Если б вы, ноженьки, ожили!

Куда же ушла ваша силушка,

ноженьки мои, ноженьки?!»

Бабушка Олена,

я плачу – не смотри.

Но слышишь – исступленно

токуют глухари.

И над рекою Вологдой

бежит, бежит под ток

над льдами и над волнами

девчонка с ноготок.

Бежит, как зачумленная,

к незнаемой любви...

У нее,

Олена,

ноги твои1

От восторга рушатся

ложи и галерки.

Балерина русская

·135

танцует в Нью-Йорке.

Сколько в ней полета,

буйства в крови!..

У нее,Оле на,

ноги твои! г

Не привык л горбиться —

гордость уберег.

И меня горести

не собьют с ног.

Сдюжу несклоиенно

в любые бои...

У меня, Олена,

ноги твои!

1963

СТРЕЛА

На свои родимый русский берег

под сень серебряных берез

наш вологодский аист в перьях

стрелу из Африки принес.

Стрелы обломок деревянный

и с наконечником стальным

извлек из крыльев конюх пьяный,

затылок почесав над ним.

А я не аист и не лебедь,—

обыкновенный журавель,

но остаюсь я русским в небе,

летя за тридевять земель<

И как бы ветры не носили

меня в тсплынные края,

в моих крылах – стрела России;

мо"я любовь и боль моя...

1974

136

ТЯГА

ВАЛЬДШНЕПОВ

Приготовь двустволку И ВЗГЛЯНИ!

вытянув тебе навстречу клюв,

вылетает вальдшнеп из луны,

крыльями ее перечеркнув.

Вот летит он, хоркая, хрипя...

Но скажи, – ты знаешь, отчего

тянет его, тянет на тебя,

а твою двустволку – на него?

Он летит, и счастлив его крик.

Ты, дрожа, к двустволке приник.

Он – твой безоружный двойник.

Ты – его бескрылый двойник.

Р а з в е ты бескрылость^ возместишь

выстрелом в крылатость? Дробь хлестнет,

но ведь это сам ты летишь,

это сам себя стреляешь влет...

1964

ДОЛГИЕ

КРИКИ

Ю.

Казакову

Дремлет избушка на том берегу.

Л о ш а д ь белеет на темном лугу.

Криком кричу и стреляю, стреляю,

а разбудить никого не могу.

Хоть бы им выстрелы ветер донес,

хоть бы услышал какой-нибудь пес1

Спят как убитые... «Долгие крики» —

так называется перевоз.

Голос мой в залах гремел, как набат,

плошади тряс его мощный раскат,

а дотянуться до этой избушки

и пробудить ее – он слабоват.

137

И для крестьян, что, устало дыша,

спят, словно пашут, спят не спеша,

так же неслышен мой голос, как будто

шелесты сосен и шум камыша.

Что ж ты, оратор, что ж ты, пророк?

Ты растерялся, промок и продрог.

Кончились пули. Сорван твой голос.

Д о ж д ь заливает твой костерок..

11о не тужи, что обидно до слез.

Можно о стольком подумать всерьез.

Времени много... «Долгие крики» —

так называется перевоз.

1903

ИНОСТРАНЕЦ

...и Меркурий плыл

над нами – иност

ранная звезда...

М.

Свстлоз

Па архангельском причале

иностранные суда,

иностранные печали,

иностранная судьба.

И чернявый,

как грачонок,

белой ночью

до утра

плачешь ты,

матрос-гречонок,

возле статуи

Петра.

И совсем не иностранно

в пыльном сквере городском

ты размазываешь странно

слезы грязным кулаком.

138

Может быть, обидел шкипер?

Может,

помер кто в семье?

Может,

водки лишку выпил?

Может,

просто не в себе?

Что с тобою приключилось?

Что с тобой случилось, грек?

А с тобою то случилось,

что ты тоже человек.

И еще тошнее, если,

ис поняв твоей тоски,

кто-то спрашивает – есть ли

безразмерные носки.

И глядишь ты горько-горько,

пониманья не ища,

на сующего пятерку

прыщеватого хлыща.

По идет, хвативший малость,


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю