Текст книги "Романы в стенограмме (сборник)"
Автор книги: Эрвин Штритматтер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)
Мы узнали, что любовь прокладывает себе путь через бутерброд с фаршем и луком, «опутывает человека цепями», как предпочитала выражаться тетя Элли.
Итак, у нас непредвиденно появились в городе тетя и кузина, и тетя весьма неодобрительно относилась к тому, что мы, приезжая в город, останавливаемся не у родственников, как полагается «порядочным людям, так ведь?», а у давнишней маминой подруги, вместе с которой мама работала когда-то на суконной фабрике.
Мы, дети, различали дядей и тетей, которые принадлежали нам «всегда», и тех, что обрушивались на нас, когда мы уже твердо стояли на ногах, потому что их присоединение к семье определялось случаем. Ведь мог же дядя Филь взять за себя и девушку из нашей деревни, одну из тех, что присмотрел ему дед.
Осенью мы сеяли рожь, а весной сажали картофель; летом мы жали рожь, а осенью копали картофель, и из года в год на наших полях выстраивались копны хлеба, осенью возле костров, на которых жгли картофельную ботву, выстраивались тугие мешки, из года в год. Луга косили во второй раз, и мы пасли на них корову и ее годовалого теленка, и нам не казалось это скучным, ибо это была жизнь, и она выступала перед нами в своем постоянном обновлении.
Но в деревенской школе, где мы пять лет подряд повторяли одно и то же, было скучно, потому что здесь перед нами представала не жизнь, а абстракция жизни и потому что, когда человека постоянно пичкают одними и теми же абстракциями, в нем пробуждается отвращение. Я рвался и рвался в городскую школу, стремился, стремился, не сознавая этого, столкнуться с новыми абстракциями, научиться самостоятельно мыслить, я просил и умолял, и, наконец, родители сдались и отдали меня на пансион к одной из товарок матери еще по фабричным временам. Мамина подруга была женой дворника в городской школе для девочек; они жили в подвале этой школы, и мне устроили постель в их спальне.
Тетя Элли обиделась: «Уж, наверно, их квартира в подвале не выше нашей комнаты. Куда приличнее мальчику жить у родственников. Так ведь?»
Так-то так, но мои родители не хотели, чтоб в комнате дяди Филя и тети Элли поселился еще и я, и, чтоб умилостивить тетку, я время от времени наносил своим родственникам визиты. Главным образом потому, что жизнь в прачечно-гладильном заведении в конце Фридрихштрассе притягивала и волновала меня, ибо к постоянным клиентам моей тетки принадлежали девушки из некоего дома, в городе находилось три таких дома, и белье этих девиц составляло предмет особых забот тетушки, оно должно было быть чище, нежели нижнее белье «меблированных господ» жильцов, снимающих угол.
Веселые девицы платили щедро, они не считали копеек, и обыватели морщили нос: «Как нажито, так и прожито»; я желал тогда, чтоб обывательские носы навсегда остались сморщенными и, по правде сказать, сегодня желаю им того же.
Мне перепадали монетки, если я случайно оказывался у тети Элли, когда приходили веселые девицы, и я все чаще и чаще навещал ее, чтоб не пропустить их прихода за бельем, в скором времени я знал всех «доступных» дам города, а они знали меня, и если дяде удавалось выклянчить у них на сигареты или пиво, они посылали меня за вином к Бомбелю, торговцу спиртным, потому что пива они не признавали, и вскоре я уже получал плату за доставку вина.
Я знакомился с девицами легкого поведения – новенькими, приезжавшими в город к началу месяца, и с теми, кто оставался подолгу, я уже располагал некоторыми сведениями о тех их качествах, от которых зависело, ангажированы они в заведение на месяц или на более долгий срок; встречая их на улице, я здоровался с теми, кто оставался надолго, и с теми, кто только приехал, и не обращал внимания ни на осуждение, ни на ужас на лицах моих соучеников. Часто случалось, что девушки обнимали меня на улице, гладили по щекам, обцеловывали и приглашали в кафе на пирожное со взбитыми сливками, – все это будоражило меня, и веселые девицы задавали мне немало головоломок.
Тетка любила поучать и во мне нашла любознательного ученика – в ней и впрямь наверняка погибла учительница. Но жизнь никогда не отступает от того, что задумала: не получится в одном поколении, получится в следующем. Может статься, что свобода, обретаемая нами вместе с человеческим достоинством, в том и состоит, что мы в силах ускорить наше духовное развитие, а в сущности, только это идет в счет. Дочь моей тети, то есть моя кузина, стала именно в наше, столь богатое возможностями время тем, чем не смогла стать ее мать, – даровитой учительницей.
Не обтянутый сукном конец гладильной доски все сильнее обгорал, светло-коричневые, темно-коричневые и черные обуглившиеся пятна получались оттого, что тетушку часто и надолго отрывали от глажки посторонние необходимые дела, и на этом конце доски стояла железная подставка, куда тетя ставила утюг, когда отходила от доски. Рядом с подставкой помещалась чашка величиной с небольшой ночной горшок, полная черным, как болотная вода, настоящим кофе, приправленным щепоткой соли.
Бабушка попрекала тетку «копеечкой», в которую «влетает» ее «черная бурда», – так бабушка называла кофе. Тетя оправдывалась: «Ты этого не понимаешь, мама, нет!» И она показывала на избегающего работы дядю, что читал у окна: «Один курит и читает, чтобы приподняться немного над землей, ну, а другой пьет кофе, так ведь?»
«Чего ради вам подниматься над землей? – спрашивала бабушка. – Вот уж чего мне не надо. Мне бы тошно стало», – и она плевалась: «Тьфу на вас», как всегда, когда ей что-нибудь было не по нраву.
Тетя показывала мне различные принадлежности туалета дам, составлявших ее основную клиентуру: «Вот видишь, это корсет, это сейчас не модно, такой носят только дамы, у которых торчит живот, так ведь? А вот другой корсет, это модный, а это обыкновенные штанишки, да ты сам знаешь. Зато вот эта вещь – трико, последний крик моды».
Затем она показывала мне разнообразные модели бюстгальтеров, объясняла, где у них потайная толщинка, добавляя: «Лучше всего ни в чем таком не нуждаться, так ведь?» Она смотрела на плоский нагрудник своего фартука, отхлебывала изрядный глоток кофе из огромной чашки, постанывала от удовольствия и запевала:
Пение тети тоже походило на квохтанье довольной курицы, она сновала вдоль гладильной доски – бедная тетя! – а на подкрахмаленной манишке подскакивало под утюгом кофейное пятно. Шаркая матерчатыми шлепанцами, она бежала от гладильной доски к выварке, которая обычно стояла на плите, полная серо-голубого щелока.
Тетя пыталась состирать пятно с манишки, терла и скребла его, потом шлепала с манишкой в руках к окну, чтобы проверить, сошло ли пятно, прищуривала близорукие глаза, звала на помощь меня и, если я решал «сойдет», снова начинала гладить манишку «меблированного господина», снова отхлебывала глоток кофе, забывала про манишку и опять спешила к плите, тыкала вилкой картофель, варившийся в духовке, проверяла, достаточно ли накалился утюг, торчавший из топки, спрашивала: «Что я хотела сделать?», вспоминала манишку, бросалась к доске, смотрела на паленое пятно от утюга, срывала с доски утюг, хваталась за голову, приглаживала пряди волос на щеках – черные крылья наседки, снова отхлебывала из чашки кофе и запихивала манишку в топку печи.
Заменить утраченную манишку было нетрудно: всегда в избытке оставалось невостребованное белье «меблированных господ» или угловых жильцов, уехавших столь внезапно, что им не хватило времени собрать свои пожитки.
Дядя Филь, который в этот день снова считал себя больным, неподвижно сидел возле комода у окна и не принимал никакого участия в сожжении манишки. Он курил и странствовал в иных мирах. Когда в тоненькой книжице происходило что-нибудь волнующее, дядя Филь подносил к носу скрюченный палец с обгрызенным чуть ли не до самой лунки ногтем, пыхтел и шмыгал носом, и это шмыганье повторялось каждые полминуты, пока его захватывал сюжет. А если история, заключенная в двадцатипфенниговой книжке, не устраивала дядю Филя, он швырял книгу об стенку, иногда отлитые в буквы грабители и детективы с размаху ударяли в полчища мух, сидевших на увеличенном и забранном в раму фотопортрете тети Элли, сделанном еще до ее ложного шага. Книжка падала, падала на столик швейной машины и на стопку свежевыстиранных гардин на нем, и раздавленные мухи сыпались черными семенами будущих неприятностей на белизну готовых заказов.
Дядя Филь тут же начинал листать новую книжку, исчезал в голубом облаке табачного дыма, похожий на пифию, гадалку из Дельф, тоже исчезавшую в дыму курящихся мхов с греческих гор.
Как раз в это время в соседнем округе в городе Котбусе произошло событие, превзошедшее все теоретические ужасы из книжек дяди Филя. Исчезла девочка, ученица гимназии, исчезла, и ее не нашли, полиция искала и доискивалась и пришла к выводу: истопник гимназии «безнравственно посягнул» на нее, как осторожно, но витиевато сообщали «Городские известия» обоих городов, а после «безнравственного посягательства» он испытал угрызения совести и задушил девочку, разрезал ее труп на куски и сжег в школьной котельной.
Жители обоих городов и всей округи содрогнулись. Положительный мелкий городской служащий оказывается извергом, возвращается к состоянию кровожадного зверя… Кому же тогда верить? Какой же слой общества считать тогда людьми, чтобы не испытать разочарования? А вдруг во всех мелких городских служащих возобладает звериное начало и они начнут кидаться на мирных детей человеческих?
В газете немецкой национальной народной партии, именовавшей себя «Стальной шлем», то обстоятельство, что истопник состоял в партии социал-демократов, послужило подходящим поводом предостеречь читателей от «красной опасности», от восхваления учения Дарвина, – ложного учения, будто человек произошел от обезьяны, следовательно, от дикого зверя, и стальные шлемоносцы воспользовались случаем, чтобы обругать и опорочить всех лево настроенных граждан. Зато социал-демократический «Фольксштимме» – «Голос народа» – свел зверство истопника к страху перед выплатой возможных алиментов, чего не смог бы себе позволить низкооплачиваемый истопник, и увенчал все рассуждения об убийстве требованием к городским властям о повышении заработной платы низшим городским служащим. Вот так.
Моя хозяйка, жена старшего дворника школы для девочек, рвала и метала и кричала мужу, которого звали Георг, но которого она звала по-благородному, как принято в нашей округе, Георигом: «Геориг, если ты мне изменишь со школьницей, я не знаю, что сделаю…»
Мой хозяин вытирал клетчатым носовым платком вспотевшую лысину и бормотал в ответ: «Чепуха!»
И в гладильне моей тетки подробно обсуждали сексуальное убийство. Дядя только что оставил службу заведующего складом у одного бакалейного торговца, так как там, среди мешков с кофе и ящиков с сыром, он не мог ни читать, ни курить, и опять сидел дома; тетушка поставила его с ведром воды возле утыканной сотнями гвоздей рамы для натягивания гардин, чтоб он время от времени сбрызгивал тюль водой.
Тетя гладила, то и дело отхлебывая глоток кофе из огромной чашки, и всякий раз это служило сигналом дяде – гардинному сторожу: он зажигал новую сигарету. При этом тетушка болтала со мной, своим любознательным племянником, об убийстве.
– Он использовал девчонку, ты же знаешь, как это делается, так ведь?
Я кивал, словно мог сослаться на бог знает какой опыт в изнасиловании девочек.
– Он ее использовал, и тут его охватил страх, и рассудок у него помутился, и тогда-то он ее, так ведь?.. Ты-то знаешь, как оно бывает!
Мой дядя, специалист по книжным убийствам как в целях ограбления, так и на почве половых извращений, вмешался в разговор. По его мнению, это случай не для провинциальных криминалистов, не для этих халтурщиков, нет, это дело для Гарольда Харста, героя последнего выпуска детектива из Ско-о-отланд-ярда, как выговаривал дядя, ведь до сих пор не сообщили, чем задушил бедную девочку упомянутый истопник. Моему дядюшке Филю, считавшему самого себя одним из людей Скотланд-ярда, все было ясно:
– Он удавил девчонку ее же собственной косой. Ничего нет легче. Что есть человек? Слизь, роговица и вода, пустота в пустоте, общая стоимость химических элементов шесть марок восемьдесят…
Дядя Филь прикладывал скрюченный палец к носу, пыхтел и шмыгал носом, на этот раз повод для волнения был и без книг; но тетя глядела на него критически, отпивала глоток своей «черной болотной воды» и говорила:
– А теперь, господин Ско-о-отланд-ярд, сбрызни-ка гардины, так ведь?
Мои мысли обратились от убийства к языковой загадке, ибо языковые соотношения из-за моего полусорбского происхождения занимали меня с детства. Здесь меня заинтересовал двойной смысл в предложении: «Он использовал ее». Я знал, что мы пользуемся помощью человека, если попадаем в беду, но здесь глагольной приставкой «ис» дополнению придавался особый характер, в данном случае характер инструмента, который после употребления выбрасывают. Затем мне пришло в голову, что в таком сексуальном использовании обвиняют всегда мужчин и никогда женщин. Но разве не бывает женщин, которые используют мужчин? А как обстоит дело с моей тетей Элли? Она старше дяди Филя (уж не помню теперь насколько). Давно перестала быть красавицей и не могла надеяться, что какой-нибудь мужчина извлечет ее вместе с ее ложным шагом, о котором она постоянно упоминала, из ее комнаты – кухни, спальни, прачечной и гладильни одновременно, и в то же время она еще недостаточно стара, чтобы поставить крест на любви. И разве она, находясь в беде, не завлекла почти совсем опустившегося дядю Филя в свою паучью нору, чтобы использовать его?
Может быть, так оно и было, но тетя Элли не использовала дядю Филя как орудие, а если даже и использовала, то ухаживала за этим орудием, ухаживала, помня об одиноких тоскливых ночах без любви, которые проводила бы без дяди Филя; и хотя днем она не верила ни единому его слову и осуждала все его поступки, давала ему указания и воспитывала его, ночью она верила всем ласковым словам, всем объяснениям в любви, и чем псевдолитературнее они звучали, тем более правдивыми казались они тетке.
Дядя Филь и тетя Элли произвели на свет двоих детей. Мальчик дожил только до полугода, но в рассказах тети Элли он продолжал жить. «Ребенок, ну точно сливки с медом, иначе не скажешь, а ручки какие красивые, так ведь?» Девочка выжила и стала очень веселой девчушкой, и если ты хочешь знать, как поет канарейка, моя кузина споет тебе, а если хочешь позабавиться тем, как ходит или говорит вон тот деревенский краснобай или вот этот недотепа, она представит тебе их как живых. Если ты хочешь знать, жива ли она, я отвечу тебе: «Да, жива», но если спросишь, где она живет, я тебе не скажу, потому что муж ее ревнив. Двух детей произвела на свет моя тетя, хотя не могла рассчитывать, что дядя сумеет прокормить даже одного, двух детей произвела на свет моя тетя как свидетельство счастливых ее ночей.
Каждую неделю к городской бирже труда стекался батальон мужчин с шелушащимися мозолями на ладонях – безработные; они выстраивались в очередь в ожидании штемпеля, который официально узаконивал их незаслуженное безделье.
Казалось чудом, что дяде удалось устроиться в такое время на работу разносчиком газет и журналов, но причина была вот в чем: тетя сочла бы оскорблением, если б дяде пришлось стоять в очереди безработных, и она, владелица прачечно-гладильного заведения, дала за него денежное поручительство.
Разноска газет доставляла дяде удовольствие. Он посещал множество домов и видел разные разности, он узнал, в каких домах в пределах его разносчичьей деятельности «плохи семейные дела», и хвастался этим; кроме того, он знал, кто из женщин имеет любовника и приятно проводит время, отправив мужа на фабрику, а детей в школу, – все это подогревало дядино любопытство, и он, сболтнув здесь, сболтнув там, изрекал сентенции, щеголяя вычитанной мудростью, и некоторые подписчики считали его «образованным человеком», которому не повезло и который «не думал, не гадал», что придется ему быть разносчиком газет, а дядюшка ничего не имел против такой славы и не возражал, когда его считали жертвой вероломной судьбы; он принимал сигарету, которой его угощали в утешение, в трактирах, куда заносил газеты, не отказывался от глотка из кружки, подставленной под кран бочки с пивом, а если у прилавка стоял щедрый пьяный завсегдатай, ему перепадала и стопка котбусской хлебной из бутылки с проскочившей внутрь пробкой. Все это поднимало дядино веселое настроение, он наслаждался жизнью, все это, с его точки зрения, подтверждало, сколь он необходимый человек и каким всеобщим расположением пользуется.
Но дядя Филь не был бы дядей Филем, если б не попытался умножить радости своей жизни, ибо сколь невзыскателен он был во всем, что касалось одежды и ухода за своей внешностью, столь взыскателен он становился, когда речь заходила о том, что он считал радостями жизни.
Дядя Филь сумел и в должности разносчика газет предаваться в рабочее время своей страсти к чтению и курению. Он усаживался утром с полной сумкой газет на скамью за живой изгородью на площади Кайзера Вильгельма – таковая оставалась еще в нашем окружном городе, несмотря на правительство Эберта, – и для начала прочитывал сам то, что предполагал вручить своим подписчикам, ибо противно натуре дяди Филя было бы узнать о последних случаях убийств не из первых рук, а этой «первой рукой» была «Берлинская утренняя газета»; после утренней газеты подымалось солнце, дяде Филю становилось на садовой скамейке очень уютно, и он читал другие изделия издательства Ульштайн: «Ди коралле», ежемесячный журнал, посвященный науке и технике. Дядя Филь прочитывал его вплоть до последнего объявления, гласившего: «Почему вы не изучаете джиу-джитсу – японское искусство самообороны? Сильнейший противник падает от удара ребром вашей ладони! Укрепляйте ребро ладони согласно указаниям нашего специального японского преподавателя Хукеити Такаёто!»
Затем дядя Филь читал журнал для детей «Веселый Фридолин». На цветочной клумбе благоухали анютины глазки, пели черные дрозды в кустах сирени, иногда в тени деревьев присоединялся к ним и соловей. Дяде Филю было хорошо. Он пребывал в приподнятом настроении, курил и читал. Если кто-нибудь из подписчиков случайно проходил по площади Кайзера Вильгельма, дядя Филь вручал ему газету, но если то был хозяин распивочной, дядя Филь газеты не вручал – в этом случае имело смысл доставить ее по всем правилам, дело могло обернуться кружкой пива или даровым шнапсом.
Иногда дядя Филь разносил утреннюю газету всем подписчикам только к вечеру, чем предвосхищал будущее, достигнутое в некоторых деревнях нашей республики только к 1970 году.
Уже вытягивались тени, и дядя Филь с висящей через плечо сумкой, которую он, собственно говоря, должен был сдавать, отправлялся домой. В конце концов, агентство все равно уже закрылось. Вскоре выяснилось, что принесенная домой сумка сулила дяде Филю еще одну радость, подарок божий; казалось, бог любил дядю Филя за то, что тот проводил свою жизнь, подобно птице в поднебесье и лилии на лугу. В сумке (кто мог бы подумать!) находился изрядный материал для чтения в вечерние часы: «Желтые Ульштайновские выпуски», по марке за штуку; Карл Ойленбург, «Обездоленные»; Вики Баум, «Люди в отеле» – первое произведение скоропишущей романистки, делающей карьеру. Книги с такими броскими названиями приятно сокращали вечера дяди Филя, но если их содержание, а в особенности конец, было ему не по праву, он и их тоже швырял об стену и они покрывались царапинами, шрамами и пятнами от раздавленных мух, что, разумеется, уменьшало вероятность их продажи.
Дядя Филь редко приносил домой хотя бы часть своего жалованья, если не считать карнавальных масок, которые он на масленицу покупал для всей семьи, если не забыть про скребок для мозолей, который всучил ему на ярмарке какой-то языкастый коробейник, и если не упоминать о зонте-трости, которым запасся дядя Филь в преддверии осенних дождей, но на этой службе он их не дождался, так как с течением времени и в профессии разносчика газет к нему подкрались свои невзгоды или дядя Филь, как всякий человек, являющий собой некий центр, притянул эти невзгоды к себе, а может быть, случилось и то и другое, как мы и должны допустить, будучи честными диалектиками.
Все чаще и чаще дядя Филь приходил домой куда более веселый, чем веселый Фридолин, упившись шнапсом или пивом, пуская клубы дыма из ноздрей и ушей, и требовал, чтоб тетя немедленно ложилась с ним в постель. Бедной тете очень трудно было сказать «нет»: ведь она же видела, не ей одной люб ребячливый дядя Филь, трактирщики тоже очарованы им и снова угостили его даровым пивом.
Но склонность трактирщиков угощать его даром существовала только в рассказах дяди Филя. Своим растущим воодушевлением и усилившимися любовными желаниями он был обязан содержащемуся в пиве и шнапсе алкоголю, который покупал на деньги, внесенные за газеты. К сожалению, к великому сожалению, в обязанности дяди входило получение помесячной платы за подписку.
Сумма недоплаченных дядей Филем в агентство денег за газеты в результате воздействия высших сил все возрастала, и в агентстве заметили, что слишком уж часто дядя, разнося газеты, не застает никого из подписчиков дома.
Однажды тетю пригласили заказным письмом в агентство, и источник дядиного хорошего настроения и счастливого блаженства иссяк, но и тетя лишилась своей весенней вечерней радости, единственной, кроме кофе, которая ей еще оставалась. «Нет, все-таки я верю в его искреннее расположение ко мне, так ведь?» – объявила она в агентстве и взялась сама получать деньги за подписку и обязалась уплатить дядин долг.
Интерес дяди к разноске газет угас, не помогли ни теткины головомойки, ни призванная на помощь бабушка, потому что дядя целиком предался болезни. К болезни он прибегал постоянно, когда его принуждали делать то, что ему разонравилось. Теперь это снова были руки, им велели, а они не хотели, и дядя показывал их всякому желающему: «Поглядите на эти подагрические узлы – что твой биллиардный шар, а?»
Ну мог ли дядя Филь с такими руками отвечать за свои поступки? Что удивительного, что такими руками не отделишь один тонкий газетный лист от другого такого же?
Чтобы поскорее избавиться от обременительного хождения с сумкой, портившего ему приятные утренние чтения, дядя засовывал в почтовые ящики своих клиентов больше газет, чем они выписывали и чем хотели получать. Пусть подписчики сами распределяют газеты между собой, пусть договорятся!
На пальцах дяди действительно виднелись узлы, но никто не знал, новые они или появились много лет назад. Дядя утверждал, что получил подагру во время работы на суконной фабрике, и эта подагра находилась в явной зависимости от надобностей дяди: в нужный момент наступало ухудшение, и бедняга Филь, едва ему это требовалось, превращался в достойного сожаления калеку.
Охваченная сочувствием тетя заново перестраивала свою жизнь, утром в агентстве она вешала через плечо сумку и мчалась по улицам как спасающаяся бегством карликовая курочка, спешила вверх и вниз по лестницам, обегала все дома. Я встречал ее, когда она бежала по Длинному мосту или около почтамта, мимо которого я шел в школу.
Уже поседевшие крылья наседки – непослушные пряди волос свисали почти до плеч, она торопилась, и ее повернутые внутрь ступни двигались несогласованно, затравленная женщина спотыкалась. «Бог мой, – обращалась она ко мне сквозь свистящее дыхание, – Филь, он, ты понимаешь, не разнес газеты, кэк пэдабает, так ведь?»
Я ругал дядю Филя, повторяя слова, которыми обзывал его дед: «свинья собачья» и «чертова перечница», но тетя Элли тотчас же заступалась за него: «Нет, нет, надо отдать ему должное, у него сейчас подагра, надо с ней считаться». И тетя мчалась дальше в страхе, что дети и дядя Филь перевернут все в доме вверх дном.
Дядя Филь сидел дома в качестве няньки при детях, а дети меньше всего мешали ему читать, если он возможно дольше держал их в постели и если давал им в постель утюг, скалку, накрахмаленный мужской воротничок и тюлевую гардину, чтоб они играли в свадьбу.
Но наконец голод сражал детей, и они грозили покинуть постель вместе с жениховым воротничком и вуалью, и если дома находилось несколько марок, по рассеянности забытых теткой и не засунутых в кошелек на ее груди, дядя Филь тотчас относил их в обмен на круглые пирожные со взбитыми сливками или франкфуртские колбаски, он устраивал себе и детям красивую жизнь и разговаривал сам с собой: «А что еще остается нам в жизни, а? Что есть человек? Слизь, клетчатка и вода…»
Тем временем в духовке выкипала вода в котелке с картофелем, и картошка в мундире, варившаяся на обед, подгорала и постепенно обугливалась. Дядя Филь никогда не чистил картошку. Чистка картофеля уменьшала время, посвященное чтению, и лишала детей ценных витаминов, которые, по его утверждению, содержались в кожуре.
Тетя Элли стирала и гладила теперь вечером и по ночам, она литрами пила черный подсоленный кофе, а дядя лежал в постели, читал и шмыгал носом, и, когда кончал читать, он ворковал, глядя на тетушку, словно влюбленный самец морской свинки, и тетя не могла устоять, нет, она не могла устоять, и она ложилась к дяде Филю и… вставала, когда он засыпал, стирала и гладила, складывала выстиранное и выглаженное белье в стопки на гладильной доске и прикладывала к ним ярлычки: «для барышни из Белого коня» или «для господина, что живет над Стопрассами».
Дядя выдавал готовое белье в заведении своей супруги, и если, пока он читал и приглядывал за детьми, у него кончались сигареты, он брал мелко нарезанный табак и крутил из записок, приложенных к сверткам с бельем клиентов, эрзац-сигареты, а когда клиенты приходили за бельем, Филь путал пакеты, заказчики ворчали и больше не приходили.
Как-то, разнося газеты, тетя уцепилась за трухлявые перила, чтобы не упасть с лестницы, споткнувшись о собственные ноги, и всадила себе в руку занозу. Дома она выковыряла занозу острием ножниц из подушечки на ладони около большого пальца, не обращая внимания на ранку, возилась вечером с серо-голубым щелоком, насквозь пропитанным бактериями, в котором скопилась грязь не меньше чем от двадцати пяти клиентов, и заболела сепсисом – заражением крови.
Несмотря на это, на следующее утро она бегала с газетами вверх и вниз по улицам, вверх и вниз по лестницам, она уже не могла двигать правой рукой и раздавала газеты левой, она примчалась домой и стирала и гладила левой рукой. Только поздно вечером она легла в постель и потеряла сознание и умерла, лежа рядом с дядей, – ребячески уверенный в своей неотразимости, он полагал, что тетя легла в кровать из-за его влюбленных взглядов.
Гроб тети стоял на том месте в комнате, где обычно стояли два стула, на спинках которых лежала гладильная доска. Морщины на тетином лице – наверно, заражение крови тому причиной – разгладились, женщина, обмывавшая труп, укрепила вечно свисавшие пряди волос, ноги карликовой курочки покрыли белой простыней. Тетины щеки чуть отливали розовым, откуда взялся этот оттенок, знала только смерть, подстерегшая тетю на лестнице в облике неумолимой деревянной щепки. И вдруг мы увидели, и сестра и я: тетя – Снегурочка, какой мы ее представляли себе, услышав о ней впервые из дядиных уст.
В этот день дядя не читал. Он вел себя как подобало себя вести в этом случае, о чем он много, много раз читал. Он грустил, как следовало: псевдолитературно и для каждого посетителя, входившего в комнату, прикладывал к груди и ко лбу сжатые в кулак, лишенные ногтей пальцы и скулил, как брошенная собака, но эти стоны были такими же ненастоящими, как причитания плакальщиц, которых я слышал много лет спустя на окраине Тбилиси; он испускал жалобные вопли по пять зараз, а потом шмыгал носом, как обычно, когда поглощал волнующее чтиво, пошмыгав носом, он опускался на колени и целовал тетю в отравленную руку и в лоб, потом подымался, вытягивал из кармана пачку сигарет, открывал ее, выкуривал сигарету, на свой лад воскуривая фимиам усопшей, а я все время ждал обычной фразы: что есть человек… но дядя, казалось, в тот день позабыл ее – значит, скорбь все-таки внесла некоторое расстройство в клетки его мозга, и это было утешительно после всего, чему нам довелось быть свидетелями.
А тетя смотрела своими закрытыми глазами с легкой улыбкой мимо нас всех, мимо бабушки, мимо меня, мимо мужа, дымившего сигаретой, мужа, которого она использовала, и если ни для чего другого, так для смерти, которой она умерла.