Текст книги "Дом одинокого молодого человека: Французские писатели о молодежи"
Автор книги: Эрве Базен
Соавторы: Андре Дотель,Жан-Мари Гюстав Леклезио,Патрик Бессон,Эмманюэль Роблес,Даниэль Буланже,Жан-Люк Бенозильо,Бернар Клавель,Пьер-Луи Рей,Катрин Лепрон,Роже Гренье
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 33 страниц)
Жильбер Сесброн
КРАСНЫЙ ФОНАРИК
Камю перестал жать на педали велосипеда. Последние два часа каждое движение давалось ему с неимоверным трудом. Однако икры, ляжки, живот так неистово сопротивлялись этой пытке, что, когда он положил ей конец, страдания его удвоились. Он надолго застыл в неподвижности, испытывая такие муки, что у него даже вырвался по-детски жалобный крик, – лишь после этого он вновь почувствовал чудесную легкость во всем теле, почти благодать.
Он слез наконец с велосипеда, слегка шатаясь, как моряк, ступивший на твердую землю. Ноги его словно разучились ходить – он мог только вертеться на месте, как белка, запертая в клетке. Он уселся на обочине, бросив рядом свой драгоценный велосипед, покупка которого вконец его разорила; каждое воскресенье он старательно, точно часовщик, прочищал машину, а теперь бросил ее как попало в траву и принялся злобно разглядывать. Он не замечал уже элегантности линий, а видел лишь колючий скелет, скованный холодной жесткостью – орудие пытки, хирургический инструмент…
«На этот раз, – подумал Камю, – все, кончено!» И хотя вокруг никого не было, он громко повторил:
– Все, кончено!
Он видел, как его обгоняли все двадцать девять конкурентов – сначала связками, потом поодиночке; они приветствовали его, взмахнув на ходу рукою в перчатке, – жест по сути дружеский, но всякий раз все больше унижавший его. А когда его обошел и Дюкрок (которого остальные прозвали «малахольным»), самый последний – нет, предпоследний! – Камю постарался выжать из себя все, пустил в ход последние резервы сил: «Дюкрок – нет уж, дудки! Жми… жми…» Долгую минуту они шли колесо в колесо, а потом, без особых усилий, малахольный Дюкрок оторвался от него. И сделал гнусный жест рукой напоследок, уже скрываясь за поворотом.
«Все, кончено, – решил Камю. – Я не доберусь даже до финишной прямой. Правила? Да знаю, знаю, но раз уж завтра я все равно пошлю в клуб просьбу об отчислении… И больше никогда, никогда не сяду на это чертово, проклятущее, сволочное седло! Продам велосипед – естественно, дешевле – и куплю мопед. А в субботу выйду прогуляться вместо того, чтобы подыхать и выставлять себя на посмешище… Впрочем, „Камю“ совсем ведь на чемпионское имя. „КАМЮ ЛИДИРУЕТ В СВОЕЙ ГРУППЕ“, „ЖЕЛТАЯ МАЙКА ДОСТАЕТСЯ КАМЮ“. Чего там говорить! Им ведь подавай лишь иностранное или какое-нибудь шутовское имя!»
– A-а, вот он, из тех самых! – Тоненький голосок выкрикнул эти слова с азартом, будто гнездо разорили.
– Глядите, ребята, вот он, из тех самых!
Появившаяся как из-под земли ватага школьников сгрудилась вокруг изможденного гонщика.
– Говорил же я тебе, что после уроков мы еще успеем их увидеть!
– Да, но остался-то всего один…
– Может, он заблудился?
– Ты что, спятил?! Он просто первый – у него в запасе время есть, вот он и отдыхает.
– Мсье, вас как зовут?
– Камю, – смущенно ответил он так, будто всякому было ясно, что он никогда не станет чемпионом.
– Камю… ух ты! – воскликнул кто-то из мальчишек, желая подзавести остальных. – Я о нем слышал. Он же выиграл критериум (это таинственное слово пленило его) – точно говорю.
– Даешь, Камю! – выкрикнул другой школьник, подкидывая в воздух берет.
Одним движением плеча они сбросили со спины ранцы, и квадрат газона превратился в бивак.
– А вы устали?
– По правде говоря, немного.
– А сколько вы уже прошли?
Камю удвоил дистанцию.
– Почти сто двадцать, – небрежно ответил он.
– Сто двадцать? Чувствуешь?
– Вот это класс, – закричал мальчишка в берете и запрыгал на месте.
– А много еще осталось?
– Пустяки! (Однако он не прошел бы и этого.)
– А остальные далеко?
– Да, пока еще, – ответил вконец смущенный Камю.
– Надо думать, кретин! Соображай, если бы они наступали ему на пятки, стал бы Камю останавливаться?
Внезапно Камю охватила паника: как ему теперь выбираться из этой дурацкой истории?
– Ладно, теперь, пожалуй, мне пора в седло. Привет, ребята!
Он поднялся, но чуть было не рухнул снова – ляжки опять точно пронзило иголками, а спина не распрямлялась, будто старая проржавевшая пружина.
– Мсье Камю, – церемонно обратился к нему начавший этот разговор школьник, – не могли бы вы устроить для нас спринт, только для нас? Ну, будто бы вы вышли на финишную прямую, а!
– Да, только для нас!
– Один-единственный разочек!
– Как по телевизору, р-раз!
– Жми, Камю! – завопил бойкий мальчишка в берете.
– Ну, что ж, если вам и правда так хочется! – прошептал Камю.
Он был крайне взволнован. Небрежно сел в седло, как это делают обычно великие. Судорог – как не бывало. «Танцуя», он вырулил на дорогу, проехал до самого поворота, сделал еще несколько метров и – разогнался на полную скорость. Он поднял козырек желто-фиолетового, обтягивающего голову кепи, пригнул красно-бело-зеленый торс. На левой ноге у него значились буквы клуба, на правой – рекламное объявление. Он жал изо всех сил. Взяв приступом поворот, он увидел, как дети выстроились по обе стороны дороги и машут шарфами, руками, беретами и даже ветками, которые они успели наломать. Один из них безостановочно подпрыгивал, и Камю узнал его.
– Жми, Камю!
– Камю, единственный и неповторимый!
– Камю – участник гонки!
Он дружески, с достоинством приветствовал их рукой, продолжая жать на педали, словно на него наседала лидирующая группа, словно он уже видел перед собой ленточку с надписью «финиш» и толпу. Сзади до него доносились крики школьников.
Когда они уже не могли его видеть, он еще долго катился без педалей, по инерции, дав волю переставшей поскрипывать машине, пока она не остановилась сама, далеко и от детей, и от финиша.
«Сейчас, – подумал он, – я сверну налево и поеду домой. (Он только что пересек линию финиша победителем – ему так не хотелось плестись за „красным фонариком“!) А завтра напишу в клуб, что по дороге… порвал мышцу, налегая на крутом подъеме, и вынужден был сойти с дистанции… Да, но если я представлю им такое оправдание, я же не смогу участвовать в субботней гонке!.. Наоборот, – смиренно подумал он, – оправданием послужит то, что я… что мне… меня не будет среди лидеров. Но почему бы мне не очутиться среди них в следующий раз?»
Ему казалось, что он и сейчас еще слышит за спиной: «Жми, Камю!.. Камю, единственный и неповторимый!» Право же, в заголовке на первой полосе «Экип» имя КАМЮ будет выглядеть ничуть не хуже любых других! Мальчишки-то вряд ли ошиблись…
Приближаясь к дому, он заметил человека на мопеде, показавшегося ему таким жалким. И Камю, проезжая мимо, дружески помахал ему рукою в перчатке.
Gilbert Cesbron «La lanterne rouge»© Robert Laffont, 1980© H. Кудрявцева (перевод), 1990
Ги Лагорс
ТЕННИС В КРОВИ
Молодой человек открыл глаза, когда телефон прозвонил уже трижды. Взгляд его зеленых глаз не был мутным, как у человека, которого разбудили внезапно. Совсем наоборот, он был ясным и каким-то по-звериному острым, однако острота моментально исчезла, сменившись ироничным выражением, от чего узкое, бледное лицо с красивым овалом, с пятнами веснушек на высоких скулах и крыльях длинного орлиного носа, увенчанное белокурыми с рыжинкой кудрявыми волосами, стало еще тоньше. Тонкая верхняя губа была неподвижна, а нижняя, полная, красная и чувственная, двигалась взад и вперед, как бы скрывая улыбку. Чувствовалось, что это не случайная мимика, а отработанное выражение, привычная маска, задуманная давным-давно и ставшая с годами реальнее истинного лица. Даже наедине с собой молодой человек никогда не расставался с этим наигранным и несколько циничным выражением.
Его обнаженное, гладкое, вытянутое тело выделялось на белой простыне. Ни капли жира: под золотистой кожей перекатывались длинные мышцы и резко очерченные сухожилия; чем не экорше [16]16
Экорше ( фр.écorché – «освежёванный») – анатомический рисунок или скульптура, изображающий человека или животное, показывающий мускулы без кожи.
[Закрыть]для изучения анатомии? Вокруг распухшего лилового правого колена разбежался страшный клубок розовато-перламутровых шрамов, сантиметров по десять каждый. Руки и плечи были мощными и жилистыми. Левое предплечье – раза в два больше правого; по внутренней стороне его ветвилась широкая сетка жил, и казалось, оно принадлежит кому-то другому, более крупному и тяжелому, чем сам молодой человек. Эта гигантская рука, ее несоответствие со стремительным легким телом и тонким лицом выглядели странно. Возраст молодого человека было трудно определить, ему могло быть и тридцать и двадцать два – двадцать три. Когда телефон зазвонил в четвертый раз, он даже не посмотрел в сторону аппарата, стоявшего справа от него на ночном столике розового дерева, отсвечивая в полумраке. Он только приподнял правую ногу, не сгибая колена, к косому лучу солнца, просочившемуся сквозь полуприкрытые ставни. Затем, напрягая мышцы живота, стал медленно опускать ногу. И когда пятка была уже в каких-то пяти сантиметрах от одеяла, попытался согнуть колено. Глаза его сузились; маленькие белые резцы впились в нижнюю губу. Нога, а потом и вся грудь начала дрожать, и тут телефон зазвонил в пятый, а потом в шестой раз. Он боролся изо всех сил до седьмого звонка. И тогда откинулся головой на подушку и уронил негнущуюся ногу на постель, хватая воздух широко открытым ртом. Он часто дышал, сердце так и колотилось между ребрами, на носу выступили бисеринки пота, а лицо приняло серый оттенок. Но ироничное выражение оставалось прежним. От слез, боли и усилий глаза его вновь заблестели острее.
Телефон продолжал звонить; обычно никто этого долго не выдерживает, но молодого человека, кажется, не беспокоил методичный и пронзительный звук. Похоже, он больше не обращал внимания на мелкие подробности повседневной жизни.
Сердце успокоилось, слезы высохли, он наконец решился снять трубку. Голос не пришлось даже узнавать, с первого же звонка он был уверен, что услышит Софи. И все же он был удивлен – молодой женский голос, обычно бархатный и низкий, звучал на высоких тонах, нервно и отрывисто.
– Жюльен? Жюльен, это ты?
– Здравствуй, Софи.
– О! Жюльен! Наконец-то… Я уже думала, что… Женщина задыхалась, как бывает обычно с теми, кто узнает новость, хорошую или плохую, но способную по-настоящему взволновать.
– Жюльен! Все-таки… – продолжала она, – это неразумно!
Она помолчала. Она приходила в себя, отыскивала свой нормальный тембр, свой ритм.
Молодой человек молчал, он прислонил к стене подушку, удобно облокотился на нее и прижал телефонную трубку к уху плечом, оставляя руки свободными. Это была одна из его излюбленных привычек, он никогда не разговаривал, держа трубку в руке. Из ящика ночного столика он достал блокнот, черный фломастер и принялся левой рукой аккуратно вычерчивать ромб, как будто уже и позабыл про Софи.
– Жюльен, – снова начала она, – я всех обзвонила. – К ней уже вернулся ее спокойный, «правильный» голос.
Она выдержала паузу, явно надеясь, что молодой человек продолжит разговор, но он молчал. Он ровно дышал носом, вырисовывая квадрат внутри ромба.
Вдруг он сморщился, закрыл глаза, сдавил глазные яблоки большим и указательным пальцами правой руки, а потом снова принялся за рисунок.
– Жюльен, я обзвонила всех! Потом вспомнила об этом номере. Я уже собиралась положить трубку…
– Извини, – отозвался он. – Я был в бассейне и пока подошел…
Она перебила его.
– Нет, нет! Не извиняйся. Я так рада слышать тебя. Я не отходила от телефона все это время…
– Мне жаль, Софи, прости меня, – повторил он.
– Жюльен, ради бога, не говори без конца «прости меня»! Почему ты не позвонил?!
Вид у молодого человека был уже не такой веселый, как минуту назад. Он вписал внутрь квадрата треугольник, стараясь, чтобы вершина совпадала с серединой верхней стороны, и ответил спокойным тоном:
– Я не мог.
– Как это не мог?
– Я не мог, – повторил он бесцветным голосом.
– Не понимаю, – воскликнула она, – ты хочешь сказать, что там, где ты был, не было телефона?
– Нет, – ответил он терпеливо, как будто объяснял ребенку очевидную вещь, – я хочу сказать, что был намерен позвонить, но в последний момент не смог.
– Это невероятно, Жюльен! Так долго оставлять нас в неведении…
– Я знаю, но я не мог пересилить себя.
– Мне ужасно трудно было убедить папу не обращаться в полицию. Он боялся, что ты опять попал в аварию и валяешься один в больнице, бог знает где…
– Видимо, – заметил молодой человек, – он вне себя от бешенства, не так ли?
– Нет, вне себя от беспокойства. Ты ведь знаешь, как он тебя любит. – Она заколебалась, а затем продолжала: – Уверена, ты все еще не можешь забыть про аварию.
– Когда я думаю об этом типе, я начинаю заводиться.
– Но ты же здесь ни при чем! Виноват был он, да к тому же еще и пьян…
– Теперь уже никогда не будет.
– У него не было детей, – сказала она, – если бы у него были дети, я бы еще поняла твое состояние! И потом, ты сам мог оказаться на его месте. Достаточно того, что тебе покалечили колено, череп проломили, три дня ты был в коме, и еще жалеешь этого негодяя! Только подумаю об этом – мне плохо становится. Лучше скажи, как ты себя чувствуешь.
– Ничего.
– Как колено?
– Хорошо, сгибается почти нормально.
– Вот видишь, надо быть оптимистом! Профессор Брийяк – изумительный врач.
– Он был бы потрясающим врачом, если бы я смог играть как раньше.
– Жюльен, ты требуешь слишком многого. У тебя было девять шансов из десяти остаться с негнущейся ногой, а теперь ты будешь ходить почти нормально. Одно это уже невероятно. Ты бы мог остаться с блокированным коленом, как на костыле. Ты представляешь себя с негнущейся ногой, а?
– Нет.
– Ну вот. И вообще теннис должен был когда-то закончиться! Тебе ведь тридцать лет, черт возьми! Быть одним из десяти лучших в мире – так не может продолжаться всю жизнь. На свете есть и другие дела. Папа рассчитывает, что ты будешь работать с ним. Представляешь? Это же так увлекательно!
Нижняя губа молодого человека перестала двигаться.
Теперь он чертил большой ромб, обрамляющий весь рисунок, и очень старался не дрожать. Закончив, он положил блокнот и фломастер на ночной столик. Закрыл глаза и, сцепив кисти рук, с силой нажал большими пальцами на виски. Под руками не было видно его глаз, торчал только кончик носа и тонкой полоской выделялся рот.
– Ты еще здесь?
– Да.
– У меня такое чувство, будто тебя нет. Я сказала что-нибудь не так?
– Нет! Нет…
– А я уверена, что да. Могу поспорить, что это из-за тенниса.
В первый раз молодой человек ответил довольно резко.
– Послушай, Софи, я думаю, что 99,9 процента людей живут работой куда менее интересной, чем игра в теннис. Если ты и в самом деле хочешь знать, что я думаю, пожалуйста. Теннис – у меня в крови.
– Но ты не можешь не согласиться, что это становится однообразным.
– Вот уж нет! Я никогда не брал двух одинаковых мячей и никогда не сыграл два одинаковых сета, хотя я бил миллионы мячей и сыграл сотни и сотни матчей… И потом, ты же знаешь, я не люблю об этом говорить. В этой игре есть все. Все. Пойми!
Она упрямилась:
– Если по правде, то ты вообще не любишь говорить. О чем бы то ни было. Порой это угнетает меня, я чувствую себя одиноко…
Молодой человек ответил не сразу. Он еще сильнее сжал пальцами виски и стал медленно тереть их, было видно, что он страдает от ужасной головной боли.
– А что твоя мать по этому поводу думает? – спросил он.
– Она переживает. Она вообще мечтала, что я выйду замуж за человека обычного и, если возможно, с отличным университетским образованием. Папа, несмотря на его преуспевание, никогда не приобретет в ее глазах ореола выпускников Политехнического института или Центральной школы…
– Однако же кое-кого из них он использует.
– Это ничего не значит, – заметила она шутливым тоном. – Представь маме кого-нибудь, кто окончил порядочное заведение, и она прямо тает…
– Она уверена, что я обречен и в конце концов сойду с ума! – резко бросил он.
– Почему ты так говоришь?
– Потому, что это правда. Я случайно слышал в саду, она говорила с Констанцией…
– Ты хочешь сказать с Гортензией?
– Да, да, с Гортензией. Я дремал за липой, она не знала, что я там, и плакалась в жилетку Гортензии. Послушать ее, так это сущий кошмар. Отец мой пьяница, умер раньше своих лет, но что пережил он, бедняга, с моей матерью, которую засадили в клинику в тридцать и которая скончалась, сойдя с ума, в сорок. Ну и я, конечно, знаменитость, в общем-то симпатичный парень, очень недурно зарабатывал когда-то, но чем стал после этой аварии? Я вас спрашиваю, Гортензия? Ничем. Или почти ничем. Ах, если бы только это, моя милая! С такой наследственностью, да еще после этого ужасного удара в голову, комы… Вы знаете, профессора очень сдержанны. У него были нарушения в поведении, потеря памяти, приступы сомнамбулизма, жуткие головные боли. Говорю вам, я очень обеспокоена. Для профессора Фобержера эти головные боли уже симптом: если они затихнут, все может наладиться, но если будут продолжаться… – Молодой человек сделал короткую паузу и закончил: – Только не говори, что она тебе всего этого не рассказывала, я просто не поверю.
Софи не пыталась изворачиваться.
– Все это так. Но ни ты, ни я, никто не изменит мою мать. У нее пристрастие к порядку и к несчастьям. Но ты ведь никогда не обращал внимания на то, что она болтает, не будешь же ты сейчас слушать ее только потому, что она говорит о тебе, надо же быть логичным, Жюльен.
Возражение молодому человеку показалось удачным, и он улыбнулся, несмотря на боль, которая, приливая толчками, сверлила ему мозг. Приступы у него не только не утихли, но вот уже восемь дней как становились все сильнее и чаще. Сутки он колебался между двумя решениями: поехать к Фобержеру, который сделал ему трепанацию, и сказать ему правду об этих моментах умственного скольжения, которые случались когда угодно, о тихом бреде, который изнурял его по ночам, об ужасном томлении, которое становилось все более невыносимым; или, может быть, уехать куда-нибудь, уединиться на несколько дней. При мысли, что он снова увидит Фобержера, ему становилось страшно. Он ненавидел этого Седоватого лицемерного человека. Ему казалась отвратительной уже сама мысль о том, что тот рылся в его черепной коробке своими узловатыми ревматическими пальцами.
Тогда Жюльен и позвонил Эдди, и они поехали в Монако, не предупредив никого. Эдди Эванс был англичанин. Он выбрал Монако своей резиденцией вовсе не из любви к княжеской вотчине, а чтобы легче было избежать налогов. Эдди тоже было тридцать лет. Роста он был почти двухметрового при своих девяноста килограммах и играл как дровосек. Его поросшие шерстью здоровенные руки очень впечатляли. Он не усложнял игру никакими тонкостями. Молотил изо всей силы и загонял противника на край корта градом мячей, каждый из которых весил добрых сто кило. Чтобы суметь его побить, нужно было иметь большое хладнокровие и изумительную технику, два козыря, которыми обладал Жюльен. Стили их так резко различались, что каждая их встреча становилась событием. В ходе состязаний между ними завязалась дружба, грубоватая, но глубокая. И когда Жюльен попал в аварию, Эдди в тот же вечер прилетел в Париж первым самолетом и оставался там, пока жизнь друга была в опасности. А когда Жюльен выказал желание уединиться, Эдди сам отвез его на свою виллу, которую недавно приобрел в окрестностях Ниццы.
– Здесь тебе будет лучше, чем на квартире в Монако, – сказал он Жюльену. – Я уезжаю на несколько дней в Штаты и потом вернусь. А ты пока отдыхай, обеды тебе будет готовить экономка, о парке и бассейне позаботится садовник. Не беспокойся ни о чем.
В дороге, верные своей привычке, они ни о чем не говорили. Прощаясь с Жюльеном, Эдди спросил:
– Скажи правду, как ты себя чувствуешь?
– Не очень-то!
– А Фобержеру ты об этом сказал?
– Нет.
– Софи знает, что ты здесь?
– Нет.
– О’кэй, я вернусь самое большее через неделю, а ты пока сиди и не дергайся. Когда вернусь, я все устрою. Поедем в Лондон к Уилкинсону, это кое-что другое, чем твой Фобержер. О’кэй?
– О’кэй.
Англичанин с размаху хлопнул Жюльена по спине и буркнул:
– Bull shit! [17]17
Английское ругательство.
[Закрыть]Не переживай! До скорого.
И ушел. Цикады стрекотали так громко, что было едва слышно, как его шаги скрипят по гравию.
Жюльен устроился на вилле, пытаясь максимально щадить себя во всем, ведя неприхотливую и скромную жизнь. Поль, сиамский кот, поддерживал ему компанию, но через пару дней он исчез. Экономка, мадам Клеманс, готовила еду, а по утрам он смотрел, как работает садовник Жозеф. Проводя жизнь на кортах и в самолетах, он никогда не имел времени, да и не желал интересоваться неторопливым течением природных процессов.
С волнующей нежностью обнаруживал он иные ритмы жизни у красных гибискусов, олеандров, белых рододендронов, одуряюще пахнущей жимолости и фиолетовых клематисов. Поначалу он вознамерился плавать после обеда, думая, что это поможет колену хоть немного обрести утраченную гибкость. Но от затеи пришлось отказаться, так как после первого же купания начались острейшие головные боли, и он испугался, что может потерять сознание в воде и утонуть. Уже пять дней кряду он запирался после обеда в белой комнате, где все чаще и чаще его посещали галлюцинации. Он знал, что отныне разум его будет отключаться короткими интервалами и что, если не полагаться на мнимое чудо, которое мог сотворить Уилкинсон, он рано или поздно угаснет. В эти долгие знойные послеобеденные часы отыскивал он в своей памяти образ матери, но не находил ничего, кроме смутного лица, усеянного веснушками и обрамленного длинными белокурыми волосами. В течение стольких лет ему так хотелось стереть малейшую память о ней, что он почти добился этого. Большой спорт, в который он бросился со свирепой жадностью, граничащей с мазохизмом, со своей яростью и необходимостью полного самоотречения, буквально вывернул его наизнанку. С первыми успехами в нем проснулась гордость. Он поднимался к свету из глубин колодца. Он сам себя вылепил, сделал себя заново. У него больше не было ни отца, ни матери и ничего, кроме себя самого, кроме головокружения от своего ремесла и своей страсти, своего сердца, трепещущего в волнении и страхе, своей каторжной жажды успеха. Когда пришли деньги, он принял их холодно и распорядился расчетливо. А потом в эту жизнь бойца ворвалась Софи с ее щедрой и чувственной натурой, вкусом жить ради жизни. От нее он насыщался силой; обрел корни, семью: тещу-идиотку, папашу-фанфарона, правящего в округе Бордо, этакого самостийного гения, ворочающего делами с хвастливой веселостью гасконца. Через них он восстанавливал связь с миропорядком, обнаруживал то, чего никогда не знал: нормальную жизнь, приторное и покойное тепло так называемого домашнего очага.
Он цеплялся за все это, но все же своим себя не чувствовал. Он знал, что было сумасшествием сотворить себе заново мир или бежать от него прочь; и если когда-то он принадлежал к племени созидателей, то теперь уж навсегда оставался среди беглецов. А поэтому три года спустя после женитьбы, у него все еще не было детей. Он боялся своей наследственности. Софи соглашалась подождать, но чем дальше, тем все труднее. Она была создана для материнства и не боялась черных мыслей, она ощущала в себе достаточно равновесия для двоих, троих, тысячи…
Он уже чуть было не поддался, когда вдруг произошла эта авария. В полночь, на южном шоссе, в двадцати пяти километрах от Парижа, «ДС» – навстречу. Только и всего. Последний рефлекс в тысячную долю секунды позволил ему избежать смерти. И вот теперь, четыре месяца спустя, он оказался здесь, один. Кот Поль уже три дня как исчез. Он же пребывал на роскошной южной вилле, раздавленной августовским солнцем, лежал голый на постели в комнате с закрытыми ставнями, говорил по телефону со своей женой и чувствовал, как разум покидает его мучительно-жестокими рывками. Однако ясность еще оставалась. Даже слишком много, как казалось ему.
– А вообще-то как ты нашла этот номер? – спросил он.
Она звонко рассмеялась.
– С тех пор как мы поженились, мне всегда удавалось отыскать тебя где угодно, то в Японии, то в Новой Зеландии, то в Южной Африке. Так что…
Он улыбнулся, несмотря на боль, которая теперь сверлила ему лоб. Вот уже три недели, как он прекратил принимать болеутоляющее. Хотел взглянуть на вещи как есть, без притворства, увидеть, как они приближаются, зафиксировать… Он всегда умел терпеть боль, какая бы она ни была. Сегодня это давалось труднее, чем раньше, но было еще возможно.
В кожаном коричневом чемодане, между двумя белыми со светло-голубой оторочкой рубашками «Лакост», лежал черный П-38, на коричневой бакелитовой рукоятке которого был выдавлен немецкий орел; он купил его как-то вечером, лет пять назад, в Майами, у одного типа в баре. На следующий день он уже спрашивал себя, зачем купил этот пистолет, а потом забыл о нем. Теперь же он понимал, что ничего случайного в этой покупке не было. Жюльен знал свои пределы. Он знал, что, если в ближайшие два-три дня не наступит никакого улучшения, он вынужден будет со всем этим покончить. Не будет он гнить заживо в стенах психиатрички и к Фобержеру тоже никогда не поедет…
Софи все говорила, но он уже несколько секунд не очень хорошо понимал ее слова. Он услышал:
– Я могу приехать к тебе завтра утром.
И закричал:
– Нет! – Потом уже тише добавил: – Мне нужно несколько дней. Потерпи немного. Дай мне несколько дней…
После долгого молчания Софи заговорила снова:
– Жюльен, ты должен понять, я не хотела тебе этого говорить, но ждать дольше нельзя, я должна сказать тебе что-то важное.
Боль стала такой пронзительной, что Жюльену показалось, что он теряет сознание.
– Софи, умоляю тебя, мне нужно срочно сделать одну вещь. Я кладу трубку, позвони мне сегодня вечером, часов в 9.
– Жюльен! – закричала она.
– Нет! – сказал он. – Часов в 9.
Он положил трубку. Стены комнаты, ставшие разноцветными, раздвинулись, а потом поползли на него. Откуда-то из глубины рвался крик, но он задушил его в подушке. А потом упал в черную бездну…
Ночь теснила перед собой горы фиолетовых и сиреневых облаков, когда мадам Клеманс постучала в дверь его комнаты. Она стукнула еще несколько раз. Никто не отзывался, и тогда она открыла дверь и подошла к кровати. Сероватый цвет кожи молодого человека обеспокоил ее, но дыхание было ровным и медленным, и она подумала, что он плохо выглядит от того, что устал.
В конце концов, и господин Эдди, хотя от природы и был крепким, тоже иногда здорово уставал. Мадам Клеманс знала, каким тяжким было ремесло, которым занимались эти молодые люди, несмотря на то, что походило на игру. Она тихонько потрясла Жюльена за плечо, и он тотчас же проснулся.
– Извините меня, мсье, но я должна уходить. Я приготовила вам суп с базиликом и холодного мерлана. Есть еще домашний йогурт.
– Спасибо, мадам, – отозвался Жюльен, – который час?
– Скоро 9, вы уже так долго спите.
Она внимательнее посмотрела на слишком ярко блестевшие глаза молодого человека, окруженные черными тенями, и заметила:
– Вы неважно выглядите, наверное, заболеваете, может, гепатит или грипп, у господина Эдди такое было, так он просто пластом лежал. Хотите, я вызову доктора Томатиса? Это хороший доктор…
– Нет, нет, – отозвался Жюльен, – это так, чепуха. Просто я устал.
Он с тревогой смотрел, стараясь оставаться спокойным, как приближалось и отдалялось искаженное лицо пожилой женщины. Боль прошла, но ему было трудно выговаривать слова. Затылок как будто налился свинцом.
– Как вам будет угодно, – сказала мадам Клеманс, – но если и завтра у вас будет такой же вид, нужно полечиться.
– Договорились, – сказал он, пытаясь улыбнуться. – Большое спасибо, вы очень любезны. До завтра.
– До завтра, – ответила она.
Она ушла, маленькая и легкая, бесшумно затворив за собой дверь. Затем Жюльен услышал, как удалялись по гравию аллеи ее шаги, потом щелкнула железная калитка. Некоторое время он лежал неподвижно, пытаясь собраться с силами, потом, минут через десять, поднялся. Не так здорово, но на ногах он держался.
«Я могу вытерпеть еще один-два таких приступа, – подумал он, – но не больше». Он выглянул в щель между ставнями, было темно. Несколько мгновений вдыхал он смешанный запах Цветов и свежеполитого газона, это напомнило ему Уимблдон, прекрасные времена… Он уже направлялся к двери, и тут зазвонил телефон. Он поднял трубку сразу же. Напряженный, лихорадочный голос Софи обрушился на него.
– Жюльен, я больше не могу ждать. Это бесчеловечно. Выслушай меня наконец, я беременна! Уже четыре месяца, как раз перед твоей аварией. Ну вот! Я должна была тебе сказать, я больше не могу от тебя это скрывать.
Молодому человеку показалось сначала, что его сейчас стошнит, так потрясла его эта новость. Он сел на кровать.
– Зачем ты это сделала? – сказал он. – Ты мне поклялась…
– Я хотела ребенка, от тебя, понятно?!
– Ты же мне обещала, – повторил он.
Он вдруг ощутил во рту вкус слез. Давно уже он позабыл их горечь. Какое-то мгновение у него было желание дать волю своему гневу, но он подавил его.
– Не ломай комедию, Софи, я этого терпеть не могу.
– Кто же ломает комедию? Ты со своей усталостью и тоской или я, когда хочу ребенка?
– Дело не в усталости и тоске. Но раз уж мы об этом заговорили, я могу сказать тебе, что дела мои совсем плохи. Я уже на пределе. Я не хочу ребенка. Я боюсь, что сойду с ума, Софи, ты это знаешь. У меня галлюцинации, жуткие боли. Мне нельзя иметь ребенка. Ты не должна его оставлять…
– Жюльен, ты такой же сумасшедший, как и я. Просто тебя преследует идея фикс. Но ты даже не захотел, чтобы Фобержер тебя долечил.
Жюльена прорвало:
– Фобержер – самонадеянная дубина и ничтожество, он ненавидит меня. Я больше не желаю, чтобы он ко мне прикасался. У меня только одна надежда – Уилкинсон; Эдди все уладил, мы поедем в Лондон через день-два.
– А если он не приедет так скоро?
– Приедет, он обещал.
– А если все-таки… – настаивала она.
Он взорвался. Боль была невыносимой, пронзительной и острой, как никогда.
– Если он не приедет, я пристрелю себя, Софи, я так больше не могу!
На какой-то миг она онемела, как будто у нее перехватило дыхание, а потом тихим, дрожащим голосом проговорила:
– Ты не посмеешь этого сделать.
– Посмею! Ты хорошо знаешь, что я не привык болтать попусту.
Он услышал, как она часто зашмыгала носом.
– Послушай, Софи, давай договоримся: ты не оставишь ребенка, а я обещаю тебе, что буду держаться до возвращения Эдди, пока мы не уедем в Лондон.
– Это чудовищная сделка.
– Чудовищно то, что у меня есть ребенок.
– Ты бредишь, несешь бог знает что.
– Нет, мне плохо, но я еще знаю, что говорю.
– Я хочу оставить ребенка!
– Он или я, Софи.
– Нет, я хочу этого ребенка. И тебя тоже я хочу.
На миг воцарилось молчание. Каждый слышал дыхание другого.
Губы молодого человека раздвинулись в едва заметной улыбке, он сказал: