355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Еремей Парнов » Секретный узник » Текст книги (страница 11)
Секретный узник
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 19:18

Текст книги "Секретный узник"


Автор книги: Еремей Парнов


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 25 страниц)

– Ну, как дела? – осведомился Гиринг.

Штандартенфюрер с открыточным лицом истинного германца молча пожал плечами. Кисть его правой руки была завязана носовым платком неосторожным ударом он сорвал кожу с костяшек пальцев.

– Вам не надоело, Тельман? – спросил Гиринг, склоняясь над креслом, и, не дожидаясь ответа, круто повернулся к столу. Снял трубку внутреннего телефона с черным слепым диском и, сдерживая бешенство, четко и внятно произнес:

– Попрошу господина Бёме.

Он нисколько не верил в этого Бёме. Но, черт возьми, он надеялся, что за время его отсутствия дело сдвинется с места. Оказалось, что, кроме стонов сквозь закушенную губу, они ничего, ровнешенько ничего из него не выбили. Нет, Гиринг больше верил в мясо, которое может очень болеть, и кости, которые так неприятно трещат, чем в нервную систему. И все-таки следовало попробовать и этого Бёме. В виде дополнения к общему курсу терапий, как остроумно выразился Вилли. Тем более, что Бёме, профессионального гипнотизера, рекомендовал лично Ганнусен – знаменитый ясновидец, услугами которого пользовались Геринг и сам фюрер. Генрих Гиммлер платил этому Бёме еженедельное жалованье по ведомости хозяйственного управления СС. Гиринг не спрашивал у коллег из соседних отделов гестапо, каков Бёме в деле. Это было не принято. Но он слышал тем не менее, что на некоторых его приемчики действуют получше, чем все эти "усиленные меры". В конце концов, Гиринг ничего не терял, пригласив гипнотизера на сегодняшний допрос. Выйдет – прекрасно, не выйдет – так не выйдет. Кроме того, склонный к мистицизму рейхсфюрер СС Гиммлер не любил скептического отношения к "тонким", по выражению осторожного Гейдриха, "материям".

Потомственный судейский чиновник, Гиринг не мог не знать, что черный орден СС построен по образцу иезуитского. Вся структура его управления была заимствована у отцов-иезуитов, а безраздельное единовластие рейхсфюрера лишь повторяло оправдавшее себя в веках единовластие генерала ордена. Отсюда проистекали и "фюрер-принцип", и мистицизм, в который Гиммлер облек фигуру вождя. Ему было мало реальной власти над черной элитой и тайной полицией. Он хотел еще власти иррациональной и непостижимой, простирающейся до самых глубин человеческой души. Ему было мало вызывать в людях простой страх. Он хотел, чтобы страх этот стал беспредельным и суеверным. Поэтому высших офицеров черного корпуса время от времени наставляли в искусстве сосредоточения духа. Гиммлер хотел, чтобы важным акциям или решениям предшествовали особые ритуальные церемонии. Он не знал только, на чем ему остановиться: на тантрических церемониях тибетских лам, средневековых черных мессах или выдуманных розенберговскими теоретиками отправлениях новой официальной "религии Вотана". Нередко он валил все в одну кучу: валгалу, шабаш и мистический рай Сукхавати. Получался какой-то чудовищный и мрачный гротеск. Уродливый и даже неприличный. Своим приближенным он часто говорил, что является перевоплощением императора Генриха II и хорошо помнит свою прошлую жизнь.

Не столько важно, верил ли в это он сам. В создавшейся ситуации любое сомнение по части "тонких материй" могло больно ударить по карьере. Гиринг отдавал себе в том полный отчет. Перед подчиненными он тоже порой напускал на себя загадочно-просветленный вид и начинал нести совершенную ахинею о метемпсихозе, высших силах, нездешних учителях и заклятии крови. Как правило, его мистический угар совпадал с очередным оккультным пароксизмом рейхсфюрера. Теперь вот он счел необходимым прибегнуть к помощи Бёме. Но сердце его к этому не лежало, нет. Что-то грызло, что-то беспокоило. Может быть, то, что Бёме был креатурой Ганнусена?

Высший офицер СС, Карл Гиринг знал, чем занимается секретная служба элита элит! Знал он и то, что в последнее время отношение к Ганнусену незаметно переменилось. Ходили глухие слухи, что ясновидящий где-то что-то сболтнул по поводу пожара. Что он в свое время то ли навел кое-кого на эту бесподобную идею, то ли прочел ее огненные буквы в чьей-то душе – точно не известно. Но о том, что пророк сболтнул где не надо, говорили определенно. А он любил многозначительно сболтнуть, любил. Кроме того, он слишком много знал о той неуловимой для непосвященных трещине, которая пролегла в отношениях между двумя самыми выдающимися вождями нации: Гитлером и Ремом.

От Ганнусена, одним словом, лучше было держаться подальше. Гиринг не верил ни в ясновидение, ни в прочую чертовщину, но обладал сверхъестественным чутьем к настроениям там, наверху. Поэтому он провидел в Ганнусене скорого покойника. Как Вёль. Как обер-брандмейстер Гемп. Как доктор Белл.

Но гипнотизера Бёме он все же пригласил. Когда тот вошел, сгорбившись и по-собачьи часто принюхиваясь, Гиринг вдруг вспомнил, что был еще такой средневековый мистик Якоб Бёме.

Гипнотизер без лишних слов принялся за дело и наклонился над пациентом. Про себя он отметил, что эсэсовцы явно перестарались. Боль плохой помощник.

Тельмана кое-как усадили в кресле. Мокрыми полотенцами отмыли с лица кровь. Он не знал, кто этот сгорбленный низколобый субъект, сонно уставившийся на него черными, как арбузные семечки, глазами. Решил, что очередной мучитель.

Чтобы привлечь внимание Тельмана, Бёме щелкнул пальцами. Тельман поднял отяжелевшие веки.

– Очень хорошо! – утробным голосом сказал гипнотизер и шумно втянул ноздрями воздух. – Превосходно! – он надулся, и лицо его налилось кровью, хотя нос и поросшие жесткими черными волосками уши остались мертвенно-бледными. – Расслабьтесь, – он с хриплым бульканьем выдохнул.

Еще не понимая, чего хочет от него этот новый палач, Тельман ощутил безотчетную острую гадливость.

– А теперь вы заснете, – Бёме нацелился на Тельмана растопыренными пальцами. – Вам нужен отдых. Все ваши испытания позади, боль постепенно стихает, стихает, ваши руки тяжелеют, глаза слипаются, вам хочется спать, спать, вы засыпаете...

По знаку Бёме на окнах опустили тяжелые шторы. Гиринг зажег настольную лампу.

– Вы спите? – тихо спросил Бёме.

Тельман не отвечал. Глаза его были закрыты. Ему и вправду хотелось спать.

– Спит, – удовлетворенно пояснил Бёме. – Сейчас мы установим контакт. К вам подходит женщина, – он опять заговорил утробным голосом. – Это ваша жена. Она смеется, протягивает вам навстречу руки, она счастлива!.. Поздоровайтесь с ней!

Тельман не шевельнулся.

– Как, вы не узнаете ее? Видите, как весело вьется на весеннем ветру ее газовый шарф? Вы стоите с ней на зеленом лугу. Трава искрится росой, повсюду разбросаны золотистые одуванчики. Пахнет зацветающими деревьями. Оглушительно щебечут птицы. Загляните в глаза своей жене. Видите, как она счастлива? Видите ослепительные солнечные точки в ее глазах? – Бёме вынул из кармана палочку с блестящим шариком на конце и, не оборачиваясь, процедил сквозь зубы: – Дайте свет.

Гиринг направил лампу на Тельмана. Гипнотизер поднял палочку и поймал шариком свет.

Перед Тельманом заплясала колючая, нестерпимо сияющая звезда. Он увидел черное зеркало ночного залива, изломанные отражения топовых огней. Увидел, как пляшет в бегущей от форштевня волне зеленая немыслимая звезда. Лоцманы ведут океанские пароходы от самого Куксгафена в гамбургский порт, и звезды качаются под ними: то сближаются, то расходятся. Но нет, это не звезды. Это сонные слепящие блики на Эльбе. Бланкенезе – веселые дачки среди дубов и сосен. Лодки. Плеск воды. Смех.

– Много воды? – хрипло спросил Бёме, словно и он вдруг увидел что-то за светлой границей расплывшегося на черной стене лампового круга. – Да, много воды... Ваша жена не одна. С ней девочка. Ее зовут Ирма. Это ваша дочь?

И Тельман увидел Ирму, увидел неожиданно близко. Была она в синем купальном костюмчике, вся мокрая, в искристых каплях, а за ней млела расплавленная в горниле полдня Эльба.

"Вот что это такое!" – он сразу все понял и напрягся, заледенел весь. Но все посасывал машинально скользкие кровоточащие ямки в деснах.

– Это ваша дочь? – все добивался ответа гипнотизер. Он хотел, чтобы все убедились, что обещанный контакт наконец установлен. Ах, какой это будет триумф, когда он сделает из красного Тельмана послушную куклу. Сейчас он покажет этим мясникам, как надо работать.

– Это ваша дочь? Да, это ваша дочь! Слышите, как звонко она смеется?

Тельман молчал. Ирма сорвала с головы купальную шапочку и тряхнула короткими волосами. В веере брызг промелькнула радуга.

– Вы же видели воду? – неуверенно, даже как-то заискивающе спросил гипнотизер. – Вам хочется пить?

– Да, – Тельман едва пошевелил распухшими, запекшимися губами.

– Сейчас вы напьетесь! – повеселел Бёме. – Пива! Хотите пива? Холодное. Горьковатое от хмеля. Отдающее бочкой. Берите же кружку. Она тяжелая, запотевшая. Солнце дробится в толстом ее стекле. Чувствуете, как ваши губы щекочет пена? Ага! Ну так пейте же, пейте на здоровье.

Тельман покачал головой.

– Воды, – еле слышно выдохнул он.

Очень хотелось пить. Но он напрасно ждет от них стакана воды. Они не дадут ему напиться.

– Как, вы не желаете пива? Вы хотите воды? Какой же? Минеральной? Фруктовой? Или, может, киршвассер со льда? Сейчас вам дадут. Только не спешите. От холодной воды ломит зубы. В такую жару немудрено простудиться.

В жару? Нет, сейчас не жара. Холод. Лютый, пронизывающий холод. И пить он уже не хочет. И нет ни реки, ни залива. Только снег. Снег в ночном зимнем лесу. Они с отцом забрели в самую гущу, где молодые елки особенно колючи и упруги. Славный будет заработок перед рождеством. Славный! Да и день прошел хорошо. Короткий зимний день в туманном от мороза Баргтехейском лесу. Еловые ветви тяжело провисают под шапками снега. И снег белый-белый, чистый-чистый! Иней на сизых стволах переливается соляными кристаллами.

Темные лапы сосен обросли мутными сосульками. И каждую иголочку матово посеребрил мороз. Никакими шарами, бусами и канителью не достигнуть такой торжественной красоты! Но для того и рубят они эти елки, чтобы на радость ребятишкам обросли они игрушками и сластями.

С легким звоном вонзаются в дерево топоры. Мелкие щепки летят на нетронутый снег. Белая скипидарная сердцевина. Снежная пыль. Но некогда, некогда любоваться. Отец торопится. Зимний день короток. Надо успеть до темноты нарубить побольше красивых елочек, а то матери завтра не на что будет купить хлеба и молока. Весь заколдованный лес звенит под топорами. С тихим шумом падают елочки. А он, только успевай поворачиваться, стаскивает их в одну кучу. Дровосеки довольны. Проворный малыш у Иоганна. Окликать его не приходится. В нужную минуту – тут как тут. Но рукавицы липнут от хвойного белого сока, снег осыпается за шиворот, иголки царапают кожу. Он разогрелся и взмок. Сразу же сделалось зябко. Хорошо, что набрали хворосту да сухого лапника и запалили костер. Пламя загудело, затрещало, побежало по смолистым ветвям. Костер обжигает, но греет плохо. С одного бока жарко, с другого – замораживает стужа.

Быстро стемнело. Мрак вокруг костра загустел. Отдельные стволы слились в неразличимую массу. А повозки, которая должна отвезти их в город, нет как нет. Вот тебе и рождественские заработки! Не пришлось бы заночевать в лесу. Дровосеки посовещались и решили отправиться в лесной трактир неподалеку. А может, и мороз к ночи ударит покрепче. Недаром лес поскрипывать стал. Шорохом наполнился. И снег под ногами хрустит, и кора на соснах пощелкивает. Видно, ветер над лесом гуляет.

Но впереди уже оранжево засветились окошки трактира. Тепло. Сытный ужин. Постель. Дровосеки прибавили шаг. Уже вкусный дым из трубы долетел до них. Тут Иоганн Тельман вдруг обернулся и про топор спросил. Он руки в рюкзак – а там пусто, нет топора. "Ну, Эрнст, дела, – вздохнул отец. – В последний раз я видел топор у тебя в руках, когда мы сидели у костра. О чем ты только думаешь? Ступай обратно в лес и принеси".

Он обернулся назад, где остался глухо шумящий полночный лес. Синеющие извивы дороги уходили в недобрую затаившуюся черноту. Осколок луны выплывал над щербатой кромкой дальних сосен. Пепельные, несущиеся в воздушных струях облака ненадолго затеняли ее холодный пронзительный свет. Стало страшно.

– Страшно? – хрипло спросил Бёме и медленно, словно на ощупь подбирая слова заговорил: – Вы утолили жажду. Опять появилась заглохшая на время боль. Ледяной пот выступил на лбу. Стало страшно. Тоскливо и страшно от предчувствия новой боли. Это предчувствие леденит кровь, пронизывает до костей. Тоска и холод.

Нет, нет! Не холод. "Я мигом вернусь, отец!" – и страх убегает. Когда бежишь, не холодно. И когда ветер доносит далекое: "Останься! Не беги!" Дорога утоптана. Холодные, чуть покалывающие струйки обтекают лицо, посвистывают в ушах. Однажды пройденный путь уже не кажется длинным. Подумаешь, лес! Подумаешь, ночь! На бегу разогреваешься лучше, чем у костра...

И темноты не осталось в Баргтехейском лесу. Восход луны залил его серым обманчивым светом. Переливались сосульки. Поблескивали следы на дороге. Темнели на снегу ямки от потонувшей щепы. Заиндевелые сосновые шишки сказочно голубели в лунном огне. Вот и поляна с черным пятном посредине. Это костер, который, чтобы не подпалить лес, сгребли в кучу. Он все еще тлеет. Синий туман поднимается над грудой веток, под которыми корчатся жаркие гусеницы. И такая стоит тишина, что можно расслышать шепот звезд и лепет спящих под снегом корней, сонный посвист зверьков в норках и биение птичьих сердец. Вся природа: небо, лес и земля – нашептывала ему свои смутные сказки.

Он поднял забытый на снегу топор. Постоял у костра, дышащего влажным теплом. И грустное, тихое счастье медленно подступило к его сердцу.

Туча с дымной оторочкой скрыла луну, и он двинулся в обратный путь, стараясь не сбиться со следа, скупо поблескивающего на синем непроглядном снегу.

Сразу вспомнились страшные рассказы о разбойниках, лесных духах и всяческих привидениях. В школе, во время скучного урока, эти поведанные жарким шепотом истории всегда приятно щекотали нервы сладкой своей жутью. Он не верил им и ничего не боялся, но слушать было приятно и верить было легко. Ребята уверяли, что лесное наваждение можно прогнать громким криком и свистом. И ему хотелось, очень хотелось кричать, когда колючая, холодная лапа хлестала на бегу по глазам, а за спиной громыхали чьи-то шаги. Он останавливался, замирал, и шаги тоже замирали. Кто-то страшный и большой прятался за стволами лесных великанов, выжидая, когда можно будет опять пуститься вдогонку.

Но он не закричал, хотя очень хотелось. Лесные звери меня не тронут, сказал он себе, а духов совсем-совсем не существует. Положил топор на плечо обухом к небу и зашагал, выискивая следы. А тут луна вновь выскользнула из-за туч, и все вокруг заиграло, словно хотело растаять в негреющем дивном огне.

Когда он вернулся в трактир, все уж спали. Дверь была заперта. Он неторопливо, уверенно постучал обушком. Открыл отец и, увидев топор, улыбнулся. "А ты нисколько не боялся, Эрнст?" – "Кого же мне, интересно, бояться? Нет, я не боялся"...

– Боль нарастает? Медленно она нарастает. У боли нет границ. Это бездонная пропасть, куда можно падать и падать. Вы знаете, что и за нестерпимой болью наступит еще более страшная, совсем нестерпимая боль.

– Воды. Дайте мне воды, – зашевелился в кресле Тельман.

– Он действительно хочет пить, – сказал Гиринг, сделав на слове "действительно" ударение.

– По-видимому, – неохотно отозвался гипнотизер. – Контакт утерян. Пациент слишком избит. Он черпает силы в собственных болевых ощущениях и сопротивляется мне. Я физически чувствую, как он сопротивляется.

– Включите свет, – распорядился Гиринг.

Люстра под потолком резанула неожиданной вспышкой по воспаленным глазам.

– Он открыл глаза, – сказал Бёме, вытирая платком вспотевшую шею. Теперь он окончательно проснулся.

– Он и не думал спать, – скрывая раздражение, ответил Гиринг.

– Возможно. Боюсь, что на сегодня моя миссия окончена.

Когда гипнотизер вышел, Гиринг с грохотом выдвинул какой-то ящик из тумбы стола.

– Напрасно вы сопротивляетесь, Тельман, – сказал он, достав тяжелый бич гиппопотамовой кожи. – У боли ведь действительно нет границ. Взмахнув рукой, он со свистом рассек бичом воздух. – Неужели вы хотите, чтобы с вами обращались, как с негритянскими невольниками? Вы же все-таки ариец, Тельман. – Гиринг еще раз взмахнул бичом и перебросил его одному из эсэсовцев: – Приступайте...

Последнее, что видел Тельман, перед тем как захлебнулся от сумасшедшей боли, были часы. Большая стрелка приближалась к девяти. Его обрабатывали уже около четырех часов. Это было много, очень много, но ему казалось, что допрос длился целую вечность...

С него сорвали одежду. Выволокли из кресла. Бросили поперек табурета. И сразу же нахлынула боль, от которой остановилось дыхание. Рот жадно хватал воздух, но парализованные легкие не расширялись. Тельману показалось, что он тонет в крутом кипятке.

Не помня себя, не сознавая больше ничего на свете, он закричал. Ему тут же заткнули рот и ударом носка под ребра сбросили с табурета на пол. Удары посыпались градом. Бич обрушивался то на грудь, то на спину. Ударов кулаками в лицо он уже не чувствовал и не осознал, когда его стали избивать ногами. Он только норовил инстинктивно перевернуться на живот и все прикрывал голову. Вдруг боль как бы отделилась от изуродованной телесной оболочки и стала существовать самостоятельно. Тут же часто-часто заколотилось сердце и оборвалось вдруг, нитевидно вздрагивая на угасающих холостых оборотах. В глазах сделалось черно-черно, а мозг вспыхнул и загорелся коптящим мятущимся светом. Изо рта пошла пузырящаяся пена. Последнее, что поймал Тельман краем отлетающего во вселенские бездны сознания, была жажда. Нечеловеческая, непередаваемая, от которой лопаются глаза, а треснувшие губы выделяют горький рассол.

Когда он захрипел и конвульсивная дрожь пробежала по его иссеченной в лохмотья спине, эсэсовец отбросил бич. В дверь постучали, и кто-то, не дожидаясь разрешения, заглянул в кабинет. В ушах Тельмана гудел прибой. Сознание возвращалось к нему пронзительными болезненными толчками. Он мучительно застонал. Сквозь глухую завесу, за которой еле мерещился гул океанской волны, он различил чей-то шепот.

– Что тут у вас происходит? – зачем-то спросил вошедший, будто он и сам не видел, что здесь происходит, или не догадывался, что может происходить. – Уборщицы слышали крики, – несколько виновато пояснил он. И другие люди тоже. В здании еще есть посетители. Нельзя ли побыстрее закончить?

Зазвонил телефон, и Гиринг, взяв трубку, только кивнул заглянувшему в дверь человеку, после чего тот скрылся.

– Гиринг! – бодро отозвался он, потому что по прямому проводу спецсвязи ему большей частью звонило начальство.

– Вы забыли. Карл, мне кое о чем сказать, – сразу узнал он неповторимый голос Гейдриха. – Какие вы собираетесь принять меры по охране вашего подзащитного? Я слышал, будто коммунисты что-то такое затевают.

Гиринг побледнел от нахлынувшего ужаса, хотя никаких особых проступков за ним не числилось. Гейдрих каждый раз прямо в сердце поражал его своей нечеловеческой осведомленностью. Или проницательностью? Но тогда проницательность эта была нечеловеческой вдвойне.

– Самые решительные, группенфюрер, – он покосился на лежащего посреди комнаты Тельмана и махнул рукой.

Два эсэсовца взвалили его на плечи и потащили назад в кресло. Начали опять вытирать мокрыми полотенцами кровоточащие раны на голове.

– Конкретно?

Гирингу казалось, что шеф видит через трубку все, что здесь происходит. И его, Гиринга, смятение в том числе.

– Арестовать всех подозрительных, которые входят в контакт с... подзащитным или его близкими, – он зачем-то прикрыл микрофон рукой.

– Это успеется. Я думаю, вам не стоит особенно торопиться. Карл. Лучше включитесь в игру. Вы меня поняли?

– Ясно, группенфюрер. Будет исполнено.

– Хорошо. Действуйте в контакте с Зибертом и смотрите, чтобы он не наделал глупостей с этой красной фрау.

Гейдрих дал отбой, и Гиринг вышел из-за стола.

– Хватит на сегодня, – сказал он, всем телом ощущая удивившую его самого апатию.

Эсэсовцы завязали Тельману разбитый затылок и лоб полотенцем. Снова потом вытащили из кресла и посадили на табурет.

– Одевайся, – Вилли швырнул ему измятую рубашку и жилет. – И повернись лицом к стене. Если обернешься, буду стрелять. – Он расстегнул кобуру на животе и вынул "вальтер".

Тельман сразу же обернулся и посмотрел на Вилли. Тот не выдержал взгляда и отвернулся. Одни только глаза остались прежними на истерзанной, неузнаваемой голове.

– Сволочь, – сказал эсэсовец и спрятал револьвер. – Ладно, – махнул он рукой. – Позвоните в столовую, пусть принесут нам чего-нибудь.

Долговязый тут же подскочил к телефонному столику и нажал кнопку.

Когда открылась дверь и вошел в белой коротенькой курточке кельнер, никто уже не заставлял Тельмана смотреть в стену. И невредимые его глаза, страшные, потому что искалечено было лицо, заставили кельнера закусить губу и покачать головой. Но он ничего не сказал, поскольку был исправным членом партии и дорожил хлебным местом в гестаповской столовой.

Когда он возвратился с сосисками, капустой и холодным пивом, Тельмана в комнате уже не было. В стальной кабине лифта его спустили в подвальную тюрьму и бросили в камеру, прямо на каменный пол.

Шел уже одиннадцатый час, и попечение об арестантах на сегодня было закончено. Поэтому Тельман не получил даже воды. Если человеку после "усиленного" допроса не дают воды, значит, пытка продолжается, и нечего надеяться смягчить ее криком и ударами в дверь. А пить хотелось. И рот горел, как прокаленная солнцем растрескавшаяся пустыня.

Из брошюры Г. Димитрова "Спасем Эрнста Тельмана!"

Москва, 1934 г.

...Надо использовать все возможные пути, чтобы широкие слои

германского населения узнали о том, что пролетариат и все честные

люди во всем мире питают к Тельману и вместе с ним к угнетенному

германскому народу чувство горячей любви и братской солидарности, что

они исполнены решительной готовности его спасти.

Ни один из противников фашизма за границей, если он посетит

Германию, или если в Германию едет его родственник или знакомый, или

если он посылает по почте письма или посылки в Германию, не должен

упускать ни одного случая, чтобы в какой бы то ни было форме бросить

в "Третью империю" клич:

"Свободу Эрнсту Тельману!"

...Спасение Тельмана – дело чести международного пролетариата, долг каждого честно мыслящего человека во всем мире.

Глава 25

ПЕДАГОГИЧЕСКИЙ СОВЕТ

Взяв умолочника две бутылки молока, Роза по привычке заглянула в дыронки почтового ящика. Там что-то белело. Скорее всего письмо: для газет еще слишком рано. Она открыла ящик и достала белый конверт со штампом школы домоводства, где училась Ирма.

Опять что-нибудь стряслось, подумала она, разрывая конверт. Ну конечно, так и есть. Директор вызывал ее к десяти утра для беседы. Поставив бутылки в кухонный шкафчик, она осторожно приоткрыла дверь в комнату дочери. Ирма уже встала. Выгнувшись упругой дугой, стояла она на лоскутном коврике. Как всегда, она выполняла гимнастические упражнения в туго облегающем красном трико. Ветер надувал занавески. Свежо и остро пахло душистым горошком с балкона.

Совсем уже взрослая, подумала Роза, глядя на дочь, настоящая юная женщина.

Ирма выпрямилась, откинула волосы со лба, легко подпрыгнула и, расслабившись, перешла к дыхательным упражнениям.

– Меня вызывают к директору, девочка. – Роза протянула ей отпечатанный на машинке листок.

– Знаю, – кивнула Ирма. – Меня тоже.

– Что ж ты мне не сказала?

– Ты же знаешь, мам, я вчера поздно вернулась. Жалко было тебя будить.

– Что случилось?

– Ах, все это пустяки, – нахмурилась Ирма. – Радуйся, что эта повестка не из гестапо. Как-нибудь переживем.

– Это верно! Но все-таки я хотела бы узнать все от тебя, а не от директора.

– Ах, мама! – покачала головой Ирма. – Что случилось? А ничего! Понимаешь? Ни-че-го.

– И все же...

– Опять то же самое, – Ирма махнула рукой. – Старая песня.

– Как в коммерческом училище?

– Угу. Как в коммерческом училище. Как в чудном коммерческом училище у дивных Берлинских ворот. – Она закружилась по комнате, плавно покачивая руками.

– Не понимаю, чему ты радуешься?

– Ничему... Может, солнцу, может, утру. А что я могу сделать?

– Мы же не раз говорили с тобой об этом, девочка, – Роза присела на край кровати, все еще держа повестку в руках. – От тебя требуется не только упорство и мужество, но и терпение. Величайшее терпение, Ирма. Я знаю: это Трудно. Но разве отцу легко? Ты должна быть твердой и думать только об учении. Здесь твоя победа над ними. Понимаешь, Ирма?

– Понимаю. Я все хорошо понимаю. Но и ты пойми! Ведь в коммерческом...

– Ладно, Ирма, дело прошлое. Лучше скажи, что произошло теперь. И переодевайся, нам же скоро идти. Что тебе сделать на завтрак? – Роза подошла к окну. Солнце уже палило вовсю.

– Я сама, мама. – Ирма быстро скатала перину, застелила постель и, схватив крепдешиновую юбку, забежала за ширмочку. – Я сварю яйца и кофе. Ты не волнуйся. Ничего я такого не сделала. Просто я не желаю петь их песни и орать "хайль Гитлер". Ты только представь себе этот идиотизм. Девчонки, взявшись под руки, поют: "Когда граната рвется, от счастья сердце бьется". Здорово?

– Да... – Роза улыбнулась, но не повернула головы. – Когда ты ушла из училища, я поняла тебя. Ведь так, моя девочка?

– Да, мамочка, – заведя руки за спину, Ирма застегивала кнопки на блузке. – Здесь учатся дети рабочих, они говорят со мной на одном языке. И у меня хорошие отношения с девочками, мама! Многие меня понимают. И учителя не так Придираются... Знаешь, историк у нас тот же, что и в коммерческом. Он меня недавно спросил, почему я ушла из училища. "Ты же хорошо училась". Говорит, будто ничего-то он не понимает. Но я ему сказала!

– Что ты ему сказала? Что? – Роза сунула руки в кармашки передника и обернулась к дочери.

– Ничего особенного, мамочка. Ты не волнуйся. Я просто спросила его: "Почему в училище вы относились ко мне по-другому? Теперь же вы больше не ставите меня на последнее место. А там ни вы, ни другие, учителя меня просто не замечали".

– Меня из-за этого вызывают?

– Нет, мам. Историк не ябеда. Он мне тогда ничего не сказал. Ушел. Видно, боялся потерять место в коммерческом.

– Его можно понять.

– Конечно. – Она энергично тряхнула волосами. – Но ведь и меня можно понять. Я никому ничего не хочу спускать, мама. Пусть знают, что мы не покорились. Ты одобряешь?

– Да, – почти через силу кивнула Роза. – Но я очень хочу, чтобы ты получила образование и нашла место в жизни. Многое может случиться... С отцом, и со мной тоже. Мне будет легче, если я буду знать, что ты как-то устроена. Ах, Ирма, я сама не знаю, что говорю... Так зачем же меня вызывают?

– Я сама точно не знаю. Думаю, из-за "хайль Гитлер", а может, преподавательница гимнастики донесла.

– Гимнастики? Что у тебя с ней? Ты же хорошая спортсменка!

– Она ярая фашистка! Я тебе рассказывала. Физкультуру превратила в военную муштру. Командует, точно в казарме... Послушала бы ты, с какой ненавистью она говорит о других народах. Иногда даже страшно становится.

– Ты ей что-нибудь сказала?

– Ну что ты, мам, в самом деле! Я же не дура какая-нибудь. Я все прекрасно понимаю. Эта гестаповка вместо разминки ввела упражнения в нацистском приветствии. Представляешь? Раз – вскинуть руку, два опустить. Я-то ей не мешала сходить с ума. Мне-то что? Даже смешно было смотреть. Она потребовала, чтобы я со всеми пела песни. "Сегодня мы правим Германией, а эавтра всю Землю возьмем..." Я готова, мама. Пойдем в кукню. Меня-то к девяти вызывают.

– К девяти? Что ж ты сразу не сказала, – заторопилась Роза. – А мы тут с тобой...

Пока Роза разбивала яйца, Ирма намазала маслом кусок булки.

– Очень есть хочется.

– Еще бы! Ты же вчера не ужинала.

– Угу, – кивнула Ирма с полным ртом. – Комсомольское собрание затянулось.

– Будь осторожна, Ирма.

– Ага, буду... Так я тебе не досказала про физкультурницу. Она меня, понимаешь, возненавидела. Обзывала при всех последними словами. Даже девочек пыталась подстрекать против меня. Только ничего у нее не вышло, и она еще пуще озлилась. Орала как бешеная. Поэтому я и думаю, что нас из-за нее вызывают... Можно, я помажу омлет горчицей?

– Чуть-чуть. Ты чересчур много: ешь острого, это вредно для молодой девушки.

– Ничего... На той неделе она мне пригрозила: "Погоди, уж мы справимся с тобой... Мы уничтожим твоего отца и ему подобных. И тебя тоже!"

– Какая гадина! – не выдержала Роза, добавляя в кипящий кофе ложку цикория.

– А я что говорю? Она еще крикнула: "Я подам на тебя донесение. Чего тебе надо в нашей школе? Тебя надо выгнать вон".

– Вон как? Тогда, конечно, это из-за нее... Не огорчайся, девочка.

– Я не огорчаюсь, мама. Ты сама не волнуйся. Что же делать?

– Сердце болит за тебя. Трудно тебе будет жить. Ох как трудно... Но ты права, такая наша судьба. Мы – семья Тельмана.

– И я горжусь этим, мама. Мы ведь не одиноки. Отец все понимает. Он знает, как нам трудно, и верит, что мы выдержим. Ты за меня не бойся. Я уже взрослая.

– Да, ты уже взрослая, – вздохнула Роза. – В школу пойдем вместе?

– Зачем же? Они подумают, что мы испугались или переживаем.

– Хорошо, – улыбнулась Роза.

...В конференц-зале в полном составе заседал педагогический совет. За отдельным столом поддельного черного дерева под большим, во весь рост, портретом фюрера сидел сам ректор. У некоторых учителей на лацканах пиджаков белели круглые значки со свастикой.

Кажется, здесь будет настоящий суд, подумала Ирма, переступая порог. Но это не тот суд, которого ждет отец...

– Доброе утро, – она чуть наклонила голову.

Ей никто не ответил. В наполненном людьми и пронизанном светом зале повисла настороженная тишина. Первым нарушил ее ректор:

– Пройди еще раз к дверям, войди опять и скажи приветствие правильно, так, как должна приветствовать немецкая девочка.

Ирма молча повернулась, вышла в коридор и, вновь переступив порог конференц-зала, молча остановилась у дверей.

– Вы видите, как она себя ведет! – взорвалась учительница физкультуры. – Это форменный вызов! Она неисправима. Таких надо отправлять в концлагеря.

– Ты Ирма Тельман? – спросил председатель педсовета, надевая роговые очки, словно хотел получше рассмотреть стоявшую у дверей девочку.

– Да.

– Тебя дома учат не отдавать национал-социалистского приветствия?

– Нет.

– На тебя дома оказывают политическое влияние?

– Нет!

– У вас дома ведутся политические разговоры?

– Нет!

– Вас посещают друзья отца?

– Нет!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю