Текст книги "Рождественская оратория"
Автор книги: Ёран Тунстрём
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)
– Тогда закажем в номер, Ёте, – послышался голос Фридульфа. Ничего хорошего это не сулило. Хозяин прямо-таки вывалился за порог.
– Какого черта, Асклунд… Господин Рудин… – И еще дальше по коридору: – Господин Рудин.
– Думаю, Рудин хочет, чтобы его оставили в покое, – донесся голос Ёте Асклунда. – День у него выдался тяжелый…
– Для господина Рудина зарезервировано место. Столик у окна. Мое имя Бьёрк, ресторан мой, так сказать.
– Это я про него говорил. – Опять голос Ёте.
– Я хотел пригласить вас на обед, господин Рудин…
– Мило с вашей стороны… но мы все-таки… – Открылась и закрылась дверь. Мгновение царила тишина. И вновь скрипнула дверь – на пороге опять возник Бьёрк, глядя поверх моря гостей, а голос Ёте Асклунда произнес:
– Будьте любезны, две чашки чая в номер. Спасибо.
Обед получился до крайности неловкий. Ведь сорок человек посетителей не могли просто встать и уйти, раз уж заказ сделан. Алкоголя было выпито очень мало, народ ковырял еду и почти глаз не поднимал друг на друга, ребенок, заскуливший было, что картофель слишком горячий, схлопотал оплеуху.
– В общем-то не такой уж он большой артист, – тихонько сказал депутат Перссон немного погодя. – То есть комик он неплохой. Пожалуй что.
– В общем, да, – откликнулся журналист Эдвардссон. – Комик ведь даже тексты себе не пишет. Ну а повторять написанное кем-то другим…
– Об искусстве тут и речи нет. «Я точно знаю, что стану всего-навсего обыкновенной дворовой собакой». «Нынче на ковре в гостиной случился небольшой казус…» Помилуйте, ну что смешного в таких вот фразах? Если вдуматься, а?
– Я лично радио никогда не слушаю, – сказал Бьёрк. – По крайней мере, развлекательные программы. Раньше было куда лучше.
– Да, что верно, то верно, – кивнул депутат и бросил презрительный взгляд за окно: множество запрокинутых вверх лиц смотрело на него. – Не понимаю, откуда в людях столько любопытства. Подумаешь – деревенский комик прикатил! Ваше здоровье, Бьёрк.
К полуночи посетители разошлись, остался один персонал. Стина Эрстрём убрала со столов, принесла на кухню мусорное ведро и присела закусить – Царица Соусов придвинула ей оставшиеся бутерброды. Сиднер в пижаме сидел подле Арона, который заполнял бумаги к завтрашнему дню. Г-жа Юнссон считала чаевые, бросая медяки в копилку Армии спасения.
– Ты автограф-то у него взяла? – спросила Царица Соусов и сдобрила свой бутерброд ложкой-другой майонеза. Г-жа Юнссон покраснела.
– Хорошо ты обо мне думаешь. Я – женщина порядочная. – И чтобы опровергнуть столь ужасные подозрения, она опустила в копилку несколько десятиэревых монеток.
Тут в дверь постучали, и в щелку просунулась голова Фридульфа Рудина.
– Извините за беспокойство. Можно войти?
Царица Соусов знаком велела Стине Эрстрём очистить стул.
– Мы правда не помешаем?.. В смысле, постояльцам вход сюда, наверно, воспрещен?
Ёте Асклунд, сцепив руки на животе, стоял у него за спиной, такой же нарядный и аккуратный, как раньше.
– Популярным быть нелегко, – объявил Ёте присутствующим. – Издержек иной раз больше, чем удовольствия. В газетах не про все пишут.
В точности как Фридульф, он со всеми поздоровался за руку, а учитывая его многозначительное заявление и крепость рукопожатия, все восприняли это как должное. Перед ними стоял обновленный человек.
– Можно вам что-нибудь предложить, господин Рудин? Рюмочку водки? Бокальчик пива?
– От стакана молока не откажусь.
Стина Эрстрём взгромоздилась на стойку и болтала ногами, отдавая себе отчет, что участвует в чем-то не очень ей понятном. Она ковыряла пальцем в зубах – ведь, не дай Бог, кто заметит, что рот сам собой расплывается в ухмылке.
Фридульф огляделся по сторонам:
– Мне всегда нравились кухни. В доме нет места лучше. Отец мой был…
– …портной. – Царица Соусов протянула ему стакан.
Стина Эрстрём нахмурила брови. Ишь, как ловко ввернула, ну а ей что прикажете говорить? Тоже ведь охота словечко вставить. Ладно, потом.
– Верно, в Мункфорсе. Надо же, как порой тоскуешь по иным вещам.
– За популярность приходится платить. – Ёте Асклунд осмотрелся, смерил взглядом всех и каждого. Пусть несведущие хорошенько запомнят.
Стина Эрстрём сплела руки на коленях. И это она вполне могла бы сказать. Почти что. Подумала об этом одновременно с Ёте. Почти что. Она буравила взглядом Фридульфа, который пил молоко, держа стакан обеими руками. Может, про это сказать?
Что-де холодное молоко – штука замечательная.
Ведь никакой назойливости тут нет. Сказала – и дело с концом. По крайней мере, словечко вставила.
– Что может быть лучше холодного молока вечерком! – воскликнул Фридульф, отставляя стакан.
Стина разочарованно вздохнула, но никто не обратил на нее внимания. Придется начинать сызнова.
– Ёте, как же ты ухитрился познакомиться с… господином Рудином? – спросила Царица Соусов.
– Добрался до Эмтервика и сел на поезд. Мне надо было, так сказать, исповедаться.
– И целый день ни в одном глазу. – Она похлопала Ёте по плечу.
– С таким человеком, как Фридульф, выпивка без надобности. С ним интересно, вот в чем дело. Все интересно. Я ведь пою, ты знаешь.
– Да уж, это всем известно.
– А звучит не ахти как. Вот об этом я и хотел потолковать с Фридульфом.
– Разговор у нас был очень интересный, – заметил Фридульф.
– Ты сказал, петь я умею, и неплохо. Но я ломал себе голову над тем, почему из меня ничего не вышло. А вот из Фридульфа вышло. В конце концов получается по-разному. Хотя изначально шансы были одинаковые. Ведь у обоих у нас отцы – портные.
Стина Эрстрём пыталась следить за разговором. Кто знает, долго ли он тут пробудет, Фридульф-то, а она так и не выдавила из себя ни словечка. Может, про кино что-нибудь? Или про музыку? Потому как остальные про музыку толкуют. И она вроде бы не перебьет, а поддержит разговор.
– Еще молочка?
Нет, надо же, опять эта Соусница все испортила!
Стина скатилась со стойки и первая подбежала к дверям кладовки, оттолкнула пухлую, округлую руку Царицы Соусов и потянулась за кувшином.
– Ну уж нет, – отрубила она, схватила кувшин и поднесла к стакану Фридульфа, но он отрицательно взмахнул рукой:
– Спасибо, достаточно.
Ну вот, выставила себя на посмешище. Стина отнесла кувшин на место и только тогда смекнула, что могла бы сказать: может, все-таки полстаканчика? Или, к примеру: что может быть лучше холодного молока вечерком? Хотя… Стоя к кухне спиной, она посмотрела на полки. Вздохнула. Придется действовать наобум. Нельзя уйти домой, ничегошеньки не сказав. Все аккурат замолчали. Она открыла рот.
– И что же вы, дядя, на это ответили? – спросил Сиднер, который до сих пор только слушал.
– На что? А-а, отчего по-разному получается. Сказал, во многом это дело случая. Что до меня…
– Ты больше сказал, Фридульф, – перебил Ёте. – Сказал, что надо цель себе поставить и идти к ней.
Фридульф нахмурил брови, взгляд его упал на Арона, тот сидел погруженный в собственные видения, и Фридульф сказал прямо в них:
– Да, надо идти к цели. Все отбросить и идти к цели. Тогда чего-то добьешься. Целеустремленность, увлеченность в конечном счете самое главное.
– Это долгий путь, – сказал Арон.
Тут уж Стина Эрстрём не выдержала. Никто здесь, стало быть, слушать ее не желает. И она с горечью буркнула прямиком в кладовку:
– А из меня выйдет разве что обыкновенная дворовая шавка. – Она схватила пальто и, не удостоив их взглядом, выбежала из кухни.
_____________
Дорогой Арон!
Ты спрашиваешь, откуда люди черпают мужество. Мужество жить дальше. Я могу только сказать, что дает мужество мне – твои письма. Уже два года они не дают мне пасть духом.
Я что же, лгу – я так боюсь лжи, ведь я решила быть с тобой совершенно откровенной, – лгу, потому что жила и до того, как мы начали писать друг другу? Нет. Я тогда не жила. Ты воскресил меня из мертвых.
В солнечном восходе над горами я вижу тебя. В росе на траве, даже в низкой траве меж кучками овечьего помета, в хрусте схваченного морозом снега я слышу тебя. В книгах, которые читаю.
Знаешь, в библиотеке я отыскала несколько книг норвежца по имени Кнут Гамсун. «Пан», «Виктория», «Голод», «Плоды земли». На карте я увидела, что ты живешь недалеко от Норвегии. Какие книги! Есть в них что-то, что я хорошо знаю нутром, хотя листва опадает иначе, а игра красок по весне и по осени не такая, как у вас. Ты читал эти книги? Ночами, в сновидениях, я путаю тебя и персонажей Гамсуна. Ты одинок, ты ходишь по лесам, ты подстреливаешь птицу, ты молчалив и замкнут, но по-иному, чем здешние мужчины… Да, благодаря книгам, которые я читаю, ты не даешь мне пасть духом, благодаря тому, что есть другие миры.
Если б мы встретились! Как бы все было? По твоим словам, ты говоришь по-английски намного хуже, чем пишешь, без словаря ты беспомощен как ребенок. Но разве это имеет значение? Я видела твою душу и люблю ее. Встретимся ли мы? Я не умею лгать: мне хочется одного. Чтобы ты приехал и освободил меня. Я прижимаюсь к письму щекой, возможно, от него тоже будет пахнуть ягнятами и шерстью.
Твоя Тесса
В этом письме был желтый цветок, она называла его кауваи[42].
Дорогой Арон!
Не знаю, смеяться мне или плакать, но все же смеюсь. Хотела сделать тебе сюрприз, наверно, так и есть? Когда я посетовала миссис Уинтер, что у меня нет ни одной фотографии, чтобы послать тебе, она сказала, что после мужа у нее остался фотоаппарат и пленку купить можно, только вот снимать она не умеет. Ей ведь уже семьдесят, маленькая, толстая, беспомощно-неловкая; как видишь, фотографии у нее и впрямь не получились. Как бы то ни было, давай посмеемся.
Мы расположились среди простынь в ее саду. Когда она собралась щелкнуть первый кадр, в почтовой конторе зазвенел колокольчик, и она обернулась, так что вместо меня на снимке простыни, новозеландские простыни. В определенном смысле они тоже небезынтересны, Арон, на таких простынях я грезила о том, как мы лежим рядом. На заднем плане видно часть двери в гостиную миссис Уинтер, где я много раз плакала, если тебе почудится там ручеек, знай, это мои слезы. На второй фотографии тоже простыня, крупным планом. Ветер надул ее пузырем, как раз когда миссис Уинтер нажала на спуск. А я там, позади. Третий снимок. Ну как? Годится этот кусочек меня? Будем составлять портрет по кусочкам. Может, прислать тебе в следующий раз пальцы или ухо? Что ты предпочитаешь? Двойная экспозиция последних кадров являет глазу разрозненные фрагменты неба, грядок и опять-таки простынь. Если присмотришься, можешь различить мой силуэт. Это ведь тоже я: пустой силуэт, который ты можешь наполнить любыми добрыми пожеланиями. Ты уж постарайся, Арон, милый, хороший, я повсюду на этих фотографиях – справа, или слева, или вверху, или внизу.
Поцелуй меня в подбородок.
Люблю тебя,
Тесса
В конверт она вложила прядку волос, темных, мягких.
* * *
Арон улыбался, потому что в этом письме сквозили едва уловимые знаки. Настолько слабые, что лишь ему одному дано их истолковать. Солнце светило на простыни, и она была там, за ними. Пока еще не время снимать покровы.
Он стоял у плиты, кипятил белье, когда она впервые пришла в гости. Конечно, он услышал, как она тронула дверь, однако решил схитрить, сделать вид, будто ничего не слышал. Но и ахнуть не успел, а она уже очутилась у него за спиной, легкие пальцы скользнули под рубашку.
– Не оборачивайся, – говорит Сульвейг.
– Я знал, что ты непременно заглянешь, – отвечает он ей, деревянным черпаком вынимая из бака белое белье.
А Сульвейг обнимает его за талию.
– Никто мне не верит, – смеется он.
Сквозь рубашку он чувствует дыхание Сульвейг, она прижимается к нему губами.
– Ты должен научиться жить с этим.
– Можно мне поглядеть на тебя, Сульвейг?
Но она крепко держит его, не дает отвернуться от плиты.
– Еще не время.
– Почему ты так долго мешкала?
– О, знаешь, там столько дел… Белье можно полоскать, на вид чистое.
– Ты видишь сквозь мою спину?
– Разумеется, это время не прошло даром.
– А почему ты вообще исчезла?
Она смеется.
– Просто шутки ради. По-моему. Так чудесно – увидеть все.
– Но меня ты с собой не взяла? И где же ты побывала?
В ее голосе внезапно звучит жесткость:
– Только не это, Арон. Об этом ты спрашивать не должен.
– Знаю.
Ему хочется утонуть в ее объятиях, вобрать ее в себя, килограмм за килограммом.
– Иногда не мешает подвигаться. Но и ты совершишь далекое путешествие. Если, конечно, хочешь вновь встретиться со мной.
– Сульвейг.
Ее имя отдает на вкус летним вереском и сосновым бором.
– Хочешь спросить о чем-нибудь еще? Мне пора идти.
Он пугается, переступает с ноги на ногу, осторожно, чтобы она не исчезла.
– Нет. Ты не можешь.
Он резко оборачивается с черпаком в руке, а она уже скрылась, дверь кухни распахнута, оттуда тянет холодом, Сиднер стоит на пороге, смотрит на него.
– Паленым пахнет, папа. Что тут происходит?
Рукав рубашки лежит на плите и дымится, Сиднер подбегает, спихивает рукав с плиты, на кухне дышать нечем от испарений.
– Понимаю, – говорит Арон, не в силах расстаться с черпаком, опустить руку, отойти от плиты.
– Что ты понимаешь?
Нет, Сиднер, не надо. Еще не время. Она же сама так сказала. Скоро они всё узнают. Лучше немножко соврать.
– Никого не было. – Он чувствует, как хитрая усмешка выползает наружу, кривит уголок рта. – Совсем никого. Иной раз не грех и пошутить, Сиднер. – Эти слова он произносит очень отчетливо.
Он так рад, что вновь открыл для себя речь, и оттого повторяет:
– Иной раз не грех.
Будто он уже осмыслил это и оставил позади.
Все скоро уладится.
Действительность так резка. Четкие, ровные углы всех вещей. К примеру, черпак можно положить на мойку. Грязную воду от полоскания можно выплеснуть, прополоскать еще раз, опять выплеснуть, опять прополоскать, опять выплеснуть.
Он ободряюще кивает Сиднеру:
– Полоскать белье очень просто.
Но Сиднер хмурится – он до сих пор по ту сторону, и оттого Арон невольно добавляет, чтобы мальчик не чувствовал себя вовсе посторонним:
– Иной раз.
– Что ты говоришь, папа. – Сиднер смотрит на обгорелую рубашку.
– Иной раз, – повторяет Арон с улыбкой и в тот же миг понимает, что слова эти не к месту. Только что были к месту. А теперь нет. «Иной раз» висит над плитой, выглядит так резко, так отточенно, он проводит рукой по воздуху, улыбается Сиднеру. – Иной раз очень легко забыться.
Так-то уже гораздо лучше. Произнеслось с легкостью, а теперь надо показать Сиднеру, что это не случайность, что он вправду легок на слова, и он бойко варьирует:
– И затаиться тоже легко.
Словно музыка. Словно меняешь взаимную соотнесенность звуков.
Впрочем, нет.
Чего доброго, выдашь себя таким манером. Проболтаешься про Сульвейг! Он же обещал ей ничего не говорить, это будет предательство, нужно загладить содеянное, выполоскать бодрость, ведь она и есть знак. Обхватив голову руками, он подходит к столу, молчит, опустив взгляд на скатерть, чтобы потушить сияние, – удается легко, чересчур легко, он теряет опору, необходимо предъявить что-нибудь в совершенно других красках.
– Не мешало бы прогуляться в лес, за грибами. Втроем – ты, Ева-Лиса и я. Ягод набрать. На зиму запасти. Чтоб все было чин чином. Слышишь? Чин чином, Сиднер. Не как сейчас…
Он хлопает ладонью по столу, так что солонка падает на пол.
Сиднер стоит перед ним, касается рукой его ключицы.
– Что случилось?
Арон поднимает глаза:
– Как же ты вырос, Сиднер, мальчик мой.
– Ступай отдохни, папа. Я приготовлю обед.
– А ты правда сумеешь? На улице снег идет?
– Так ведь еще только сентябрь.
– Да, но… вон как холодно-то.
Тело на месте. Тишина тоже.
– Нам надо вместе держаться, всем троим.
– А разве мы не держимся?
– Ты так думаешь?
– Да, папа. По-моему, нам хорошо.
– Ты здорово вытянулся, а я и не заметил. Прямо не узнать тебя.
– Еще бы. Метр семьдесят четыре, чуть ли не выше всех в классе.
_____________
Закончив школу, пройдя конфирмацию и купив шляпу, Сиднер получает место в москательном магазине Вернера Нильссона, с жалованьем пять крон в день. Стоит за прилавком, продает краски, клейстер, предметы домашнего обихода, лечебные травы.
Дела в магазине пока идут блестяще, и там постоянно происходят события, расширяющие Сиднеров мир.
«Для того, кому свойственно любопытство, – напишет он позднее, – мир есть постоянно растущая эмпирическая область. Но кому оно свойственно, а кому нет? Какие механизмы сковывают одних, а других наделяют этим даром? Я не знаю, потому что долгое время сам не понимал, вправду ли вижу, участвую или же как зомби брожу по свету глухой, немой и замкнутый».
Хозяин, Вернер Нильссон, занимался главным образом витринами, поскольку окончил в Стокгольме художественно-промышленное училище; способный рисовальщик и декоратор, он работал в Копенгагене и в Стокгольме, где отделывал Красную Мельницу и Берновские салоны. И любил рассказывать о больших городах, не только Сиднеру, но и покупателям, поэтому многие твердили, что к Вернеру можно ходить, только когда есть лишнее время.
Уже в ту пору коммерсант из него был довольно странный, ведь прежде Сиднеру ни разу не доводилось слышать, чтобы кто-то почем зря раздавал вещи, да еще и приговаривал: «Это ничего не стоит!» Или отсоветовал покупку, хотя товар был в наличии. «Лучше сами сделайте, дешевле обойдется». Магазин располагался на Главной улице, в самом центре города. В спокойные утренние часы Вернер, стоя у окна, смотрел, как сворачивают за угол извозчики и такси Улы Автомобилиста.
Ула Автомобилист первым приехал в Сунне на авто, случилось это еще в 1908 году, и авто было марки «репио». Теперь в городе десятка два автомобилей, а во всей Швеции их 48 000, три сотни людей уже погибли под колесами, однако ж автомобиль по-прежнему достопримечательность, особенно когда им управляет ветеринар Франц Линдборг. Машина у него идет зигзагом, наезжает на тротуары, а порой все завершается ударом о фонарный столб. Теперь это отнюдь не всегда вызывает веселье, и вскоре его поездки тоже становятся достоянием истории, в один прекрасный день местная газета волей-неволей высказывает то, что у многих на уме:
«Вчера у Роттнеруса ветеринар Франц Линдборг, который управлял автомобилем в своей обычной манере, сбил пятилетнюю девочку. Ребенок получил перелом обеих ног; сбежавшиеся люди пытались задержать Линдборга, но он поехал дальше, находясь, по всей видимости, в состоянии сильного алкогольного опьянения. Надеемся, что г-н Линдборг будет наконец лишен водительских прав, которыми долгое время весьма злоупотреблял».
Как раз в связи с автомобильными вояжами ветеринара Сиднер впервые знакомится с жизненной философией Вернера, ибо таковая у него имеется. Обутый в войлочные тапки, хозяин лежит в витрине, украшает ее к воскресенью восковыми куклами (витрина у него самая красивая в городе), а Сиднер, перенявший у Сплендида умение читать вслух, сообщает ему о проступке ветеринара.
– Дьявольская сила, – говорит Вернер. – Против нее человек ничего сделать не может.
Сиднер, хоть и не любит бранных слов, спрашивает, что это означает.
Вернер садится в витрине и излагает свой взгляд на человека:
– Существуют две силы, две могучие силы. Добрая и дьявольская. Меж ними постоянно идет борьба. Коли дьявольская сила проникнет в плоть – всё, крышка тебе. И сидит она во многих людях, вон, присмотрись, для примера, к судье Франке, к Б. П. Нильссону, к Бергу с Прибрежной улицы, к Альмерсу, ну, который на Брубюском Лугу живет, к Линдбергам из Саллы, к Ульсону, к Эрикссону… Да-да, для примера только. И в кофе дьявольская сила прячется, и в алкоголе, и в табаке. Я и сам как-то раз дьявольщины этой глотнул, сестра в термосе своем принесла… – Вернер озирается по сторонам в пустом магазине, понижает голос: —…в ней тоже это сидит, в сестре-то. Она умудрилась перепутать кофе и чай, я отпил глоток и несколько дней прямо сам не свой был.
– Это когда? Прошлой весной? – спрашивает Сиднер.
Вернер энергично кивает.
– Сразу после Пасхи?
– Да. Ты, стало быть, запомнил.
Именно тогда Сиднер поневоле начал пить чай. Большую чашку перед работой, Вернер лично заваривал в конторе. Сам он каждое утро выпивал целый литр, с нервной, оживленной улыбкой обводил взглядом комнату, подносил чашку к губам, закрывал глаза, прислушивался, будто следил, чтобы чай вправду наполнил все телесные фибры, преграждая путь дьявольской хитрости и обману. Сколько чая он пьет вечером, не знает никто. Да и чай необычный – смесь смородинного листа, мяты, шалфея и подорожника.
Вернер пристально смотрит на Сиднера.
– Надо вставать, когда пьешь, Сиднер. Тогда просветление наступает скорее. – Он показывает глазами, улыбкой, благочестивым взглядом. – Чувствуешь?
Сиднер кивает, через некоторое время ему уже не терпится отлить. И хорошо, ничего дурного в этом нет.
Затем ритуал усложняется.
– Когда пьешь, надо стоять у окна и глядеть на дерево, тогда тело осознает свое место в мире. Это тоже хорошо, дерево весной красивое, свет проникает сквозь юную листву, играет на булыжной дорожке сада. Зимой тоже замечательно, когда снег укрывает ветви и сад весь белый и ровный, как детское одеяльце. И убирать в саду нельзя, хотя соседи из магазина готового платья постоянно по этому поводу протестуют.
Сиднер подпадает под действие чая, ему хочется примкнуть к золотой, просветленной части общества.
– Читаешь газеты, – говорит Вернер, – и что видишь: дьявольщина, на каждой странице. Несчастья, злоба. Ты кофе-то, надеюсь, не пьешь?
Сиднер кривит душой, и Вернер меряет его взглядом с головы до ног:
– Н-да, не знаю. Но ты еще молод.
Лица Вернера почти не видно за зеленой литровой чашкой с красивым узором замков и садов, которую он по окончании утреннего ритуала запирает в сейф.
Руки у Вернера лихорадочно-беспокойные, все время суетливо перебирают, ощупывают банки с красками, бутылки со скипидаром. Скользят по конторскому столу, что-то поправляют, убирают, раскладывают ручки строго параллельно бювару, смахивают пыль, трут, чистят. И тем не менее повсюду полнейшая неразбериха.
Где-то, думает Сиднер, у него наверняка зарыт клад, ведь он постоянно улыбается загадочной улыбкой, гаснет она, только когда покупатель одержим дьявольской силой.
Как и Фанни, Вернер – слушающий. Вслушиваясь, он глядит в сторону, куда-то наискось, за плечо. И немного погодя голос всегда приходит, голос уверенности, который преисполняет Вернера твердой решимостью, открывает его покупателям, курьерам и людям на улице.
Но никогда Сиднер не видел на его лице такого торжества, такой сияющей улыбки, как в тот день, когда он получает некую посылку и вскрывает ее у Сиднера на глазах. Обернутый в шелковую бумагу, там лежит кусочек металла. На обертке – французская марка.
– Урановая смолка, – говорит Вернер. – Мадам Кюри.
В те годы, когда Сиднер работает у Вернера, происходят перемены. Однажды в Копенгагене Вернер познакомился с неким ориенталистом и астрологом, который явно оказал на него огромное воздействие. Составленный им гороскоп лаконично гласит: «Прежде чем достигнешь пятидесятилетнего возраста, ты совершишь поступок, который определит всю твою жизнь».
Где-то у Вернера была женщина, но он ее забраковал, обнаружив, что и в нее вселилась дьявольская сила, вернее сказать, пожалуй, она-то и стала первым свидетельством существования этой силы, многие так считают, она выманивала у него деньги, прилюдно над ним насмехалась, и в результате он начал еще больше прежнего прислушиваться к голосам не от мира сего.
А годы шли, скоро уже и пятьдесят стукнет. Но за месяц до пятидесятилетия ему на глаза попалось объявление, что на продажу выставлена усадьба Фрюберга. Большой особняк с двумя флигелями, в нескольких километрах южнее Сунне, дом весьма обветшал, требует ремонта, и никто на него не зарится. А Вернер покупает, и приобретенный дом окажет определяющее воздействие на всю его оставшуюся жизнь.
Вслед за покупкой количество одержимых дьявольской силой в Сунне и окрестностях катастрофически возрастает, ведь покупка съедает все Вернеровы средства, кредиторы наседают, а дом все больше приходит в упадок. И скоро Вернер только и делает, что строчит письма и обвиняет человечество в злобе и гонениях, другой жизни у него нет. Он копит доказательства, отыскивает дьявольщину в лицах клиентов «в минувшую пятницу, когда вы заходили ко мне в магазин». Все магазинные дела ложатся на Сиднера, поскольку Вернер готовит мир к великим открытиям, которые явят всем его истинную натуру. Вместе со своими кошками – их у него тринадцать, пятнадцать, а скоро уже и два десятка – он стоит на верхнем этаже своего особняка, на столе, и, вооружившись огромным циркулем, бумагой и карандашами, расщепляет атом.
_____________
Много раз Сиднер разглядывал дверь Фанни Удде, с тюлевой занавеской, уложенной в форме песочных часов, но так и не мог решиться нажать на ручку и войти. Однако ж теперь, когда обзавелся шляпой и длинными брюками, да и вырос по меньшей мере сантиметров на десять, наконец-то набрался храбрости.
Китайский колокольчик зазвенел. В магазине было темно, и Сиднер не сразу разглядел Фанни в кресле за прилавком, тяжелую корзину прически и глаза, устремленные на него, растерянно замершего на пороге. Держа шляпу в руке, он легонько поклонился.
– Я вот думаю, можно войти?
– Сиднер! Дорогой, как замечательно, что ты заглянул. Я часто тебя вспоминала, думала, почему же ты не заходишь.
Он огляделся по сторонам:
– Что, нету нынче клиентов?
Коммерсант и коммерсантка. Сам он запер Вернеров магазин всего получасом раньше, была суббота, и он по опыту знал, что после обеда недельный поток покупателей иссякал.
– Почему, – сказала она, – мне жаловаться не на что. Подойди-ка поближе, дай на тебя посмотреть.
Он шагнул к прилавку, положил шляпу, пригладил волосы.
– Рискнул, значит, зайти в одиночку?
– Ну да, я… А Сплендид разве не здесь? – Ввиду столь обидного намека он счел за благо задать этот вопрос. – Я думал…
– Он давненько здесь не появлялся. Все покинули старую даму.
– Вы не старая.
– Ты и волосы помыл. Можно потрогать?
Он наклоняется над прилавком.
– Невозможный ты человек, Сиднер, зайди сюда. Мне так далеко не дотянуться.
Сиднер покорно зашел за прилавок, стал с нею рядом.
– До чего же красивые и мягкие волосы. Женщинам такие нравятся. И на затылке тоже. Нагнись еще немножко, я потрогаю. Ты очень вырос с тех пор, как я последний раз тебя видела. И пахнет от тебя приятно, впрочем, в твоем магазине есть из чего выбрать. И выбирать надо только самое лучшее! – Она улыбнулась ему, ноздри затрепетали. – Старым женщинам это по душе. Ведь ты, наверно, думаешь, что я старая?
– Нет.
– Наверняка думаешь.
– Уверен, что не думаю.
– Будь честным, Сиднер. Со мной надо всегда быть честным. Всегда. Нельзя окружать себя льстецами. Верно?
– Я как-то не думал об этом.
– Но ты это запомнишь. Ну скажи честно. Чем я, по-твоему, особенно стара?
– Не знаю.
Ему нравились легкие нервные подрагивания ее губ, легкие складочки в уголках рта, странные серые глаза, которые тщетно пытаются удержать мгновения настоящего, однако ж зачастую ускользают в грезах прочь, за окна.
– Лицом?
– Тетя Фанни, милая, я правда ничего такого не думаю.
– Но ты же видишь у меня морщинки? Чувствуешь?
– Нет. – Он бы рад убраться отсюда, уйти, однако Фанни мягко держит его запястье.
– Как ты можешь почувствовать, если стоишь руки по швам. Ты потрогай.
Он выполняет ее просьбу. Кожа у Фанни такая гладкая, что он невольно восклицает:
– Нет тут никаких морщин!
– Какие у тебя красивые руки. Я сразу заметила, еще когда ты 6 первый раз приходил. Да, прошлый раз. Я тогда подумала, что руки у тебя совершенно необыкновенные. Пугливые и все-таки любопытные. Руки, которые знают, что должны прикоснуться к миру. Например, к моему телу?
Сиднер сглотнул. Так, что ли, Сплендид проводил у нее время? Он сообразил, что был уверен, будто Сплендид почти всегда навещал Фанни, прежде чем зайти к нему. Будто здесь и вот так он черпал толику знаний о мире. Может, она и с другими своими покупателями так же разговаривала? Его бросило в жар, когда она опять взяла его руки и положила их себе на грудь. Он зажмурился.
– Ну так как?
– Нет. Только я ведь не знаю, я никогда…
– Тогда я могу сказать: они не старые. Но что же в таком случае, скверный мальчик?
Он вовсе не считал ее старой, тем не менее надо было что-нибудь сказать, чтобы положить конец этому тягостному сеансу.
– Волосы, наверно? Эта ваша прическа, тетя Фанни.
– О, понимаю. – Она ублаготворен но и изящно откинулась на спинку плетеного кресла и мечтательно устремила взгляд в окно. Руки у Сиднера еще горели, когда она тихо, почти шепотом спросила: – Как по-твоему, докуда они достают?
– До плеч-то наверняка.
Она наклонилась к нему.
– Не угадал! Попробуй еще раз.
– До талии?
Тут он увидел, как она смеется, громко, весело, и под прикрытием этого смеха она опять притянула к себе его руку, провела ею по спине и остановила на пояснице.
– Такое тебе в голову не приходило, верно?
– Вот это да. Никогда не видел таких длинных волос.
– Еще бы! Мало кому доводилось видеть. Но в один прекрасный день, Сиднер… В один прекрасный день ты…
Тут китайский колокольчик опять зазвенел, и они отскочили друг от друга, как перепуганные птицы. По знаку Фанни Сиднер схоронился за двойными красными драпировками, мягкими, обволакивающими, тяжелыми. Он стоял в ее квартире, еще ничего почти не видя, одурманенный запахом духов и женщины. Никогда прежде он не видал такой странной комнаты. И сама Фанни представала здесь в ином свете – кругом фотографии Свена Гедина, его книги. «От полюса до полюса». «От Туркестана до Тибета». «На просторах Азии». А посреди комнаты – огромный черный рояль. О, руки у него задрожали, он подбежал к фортепианной скамье и, не задумываясь, заиграл «Von fremden Ländern»[43] Шумана, как бы убегая дальше, в очередные двери. Откинул голову назад и уплыл прочь. Никогда ему не доводилось играть на таком инструменте! Звуки уносили его вдаль, лишь немного погодя он услышал из магазина голоса, приглушенные, спокойные, но только после нескольких реплик узнал голос Сельмы Лагерлёф.
– Ужасно устаю от разъездов по магазинам, однако ж иногда приходится это делать. Стульчик для меня найдется?
– Конечно.
– Если я не мешаю тебе, Фанни, деточка.
– Нет, что вы. Как было в Стокгольме? Вы навестили его, Сельма?
– Кого? А-а, ну да. Свена Гедина. Фанни, деточка!
– И что он сказал?
– Сказал… Ну, передал привет, спросил, как ты живешь.
– Во что он был одет? В белый костюм?
В голосе Сельмы зазвучали очень резкие ноты:
– Фанни! Свен Гедин – старик. Вряд ли он ходит теперь в белом костюме.
Щеки Сиднера обдало жаром, он не хотел слушать дальше, взял на рояле громкий аккорд, потом еще один и немного спустя снова услышал Сельмин голос:








