412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ёран Тунстрём » Рождественская оратория » Текст книги (страница 14)
Рождественская оратория
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 10:30

Текст книги "Рождественская оратория"


Автор книги: Ёран Тунстрём



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)

Вчерашний визит – такое счастье! Я стоял у окна, глядел в парк. Множество свиристелей, капель. Они шли рука об руку, я помахал им и увидел свою руку, все пальцы, солнце светило на них, и я заплакал, так как почувствовал и свое тело, и имя, и все переживания, увидел все перед собой и, когда они вошли в палату, долго обнимал обоих, крепко-крепко, сказал, что очень по ним соскучился, хотя даже не подозревал об этом, спросил, не смущают ли их мои слезы, но они ответили, что нет. «Выздоравливаю потихоньку», – сказал я, что была чистая правда, я взял их руки и соединил, и мои руки тоже в этом участвовали.

Много расспрашивал о Сунне. Раньше не расспрашивал. Узнал, что Сплендидов папа тоже умер. И что они хотят обручиться и сыграть свадьбу, но не раньше, чем я поправлюсь и смогу прийти на торжество. Узнал, что ты, Виктор, подрос.

Решили прогуляться и посмотреть. Сосульки на водостоках длинные, ходить под ними опасно. Шел посередине, а они – по бокам. Играли в снежки. Вышли за ворота, пили в кафе кофе с булочками.

Очень-очень счастливый день!

13 марта 1940 г.

Постройки здесь из красного кирпича. Их много, все высокие, с зарешеченными окнами, чтобы мы не выпрыгнули из своих жизней, за которые они в ответе. Но я думаю, многие среди нас хотят жить, потому что перешли в Утреннюю Страну.

Часто плачу, но Доктор говорит, что хорошо, когда «каналы вновь открываются». Я думал при этом о Плоскодонках, о вереницах тополей на низких берегах, думал о Чистых простынях и больших Караваях хлеба, открытых сараях и скотине с темными глазами. Рассказал Доктору, и он объяснил, что теперь во мне возникло движение и Желание. Спросил, много ли я «обычно» читал. Сказал, что тут есть библиотека. Я очень перепугался, ведь многие книги – Философия и Размышления, а я размышлять не хочу, потому что все во мне переворачивается и я делаюсь внутри совсем белый. Взял Путевые Заметки, но и это оказалось чересчур, потому что Слова по-прежнему задевают меня и норовят разбередить открытые Раны.

Выпал снег, и в воздухе веет мягким теплом.

17 марта 1940 г.

Средь множества голосов, что говорят во мне, я порой различаю мой собственный. Но он пока очень слабый, усталый, истомленный попытками сделаться внятным в шуме, который создают другие. Я предался сну и безмолвию. Возможно, в отместку Фанни и еще больше – Маме, чья колыбельная умолкла и рассеялась. Фанни устроила мне гнездышко меж своих ног и рук, средь множества своих пальчиков. Как много глаз бывает у любящего!

Вновь, еще раз, изведать искренность кончиков собственных пальцев, следить их движение по бесконечным берегам женщины.

4 апреля 1940 г.

Все, кто плел корзины, не идиоты, но большинство идиотов тоже плело корзины, да в таких количествах, что, по-моему, из них можно возвести стену вокруг всей Швеции. Правда, на рынке эти корзины попадаются редко, может, мы экспортируем их за рубеж, то есть не Мы, плетельщики, а Те, кто завладел жизнью.

Те, кто устанавливает законы для этой жизни.

Те, кто говорит, что Жизнь – их владенье.

Те, кто использует нас, живущих безвинно,

блуждающих в мире, разумеющих лишь Хлеб,

лишь Воду, лишь Любовь

и не дающих угаснуть нашей Скудели.

Мы – Нагие Вопросы, у нас нет Облачений.

Сиделки пахнут снегом.



_____________

15 апреля 1940 г.

В какой миф меня затащит теперь, думал я, когда, выброшенный из центрифуги мрака, стоял за воротами лечебницы, еще крепко привязанный к ней пуповиной, опасаясь сразу и слишком поспешно двинуться в путь, опасаясь сразу опять вовлечься в жизнь, ведь я пока не успел сказать ни «да», ни «нет». Я хотел увидеть себя, Виктор. Хотел поиграть возможностями, будто мы обладаем свободой воли.

Я стоял на обочине дороги. В снежной слякоти, удивляясь, как много меня еще осталось в месиве мыслей после электрошоков, чувствуя, как мое имя сомкнулось вокруг меня.

Побывать в сумасшедшем доме. Что это значит? Как это окрасит меня? Какие континенты слов и понятий островами воздвигнутся над моей поверхностью, займут место, станут зримы как часть моего ландшафта? Станет ли то, что я был безумцем, моим единственным опытом, и даже в пятьдесят лет я буду рассказывать все ту же историю?!

Пишу, сидя в кафе. Отпущен на волю! Впереди только будущее. Только взрослая жизнь. Пью чай, наступает утро, я жду поезда. Мне еще виден парк вокруг лечебницы, где я гулял всю зиму, видны люди, которые скоро канут в глубины моего сознания, новые разговоры, новые чувственные впечатления запорошат их, поглотят, подобно тому как тропические джунгли поглощают храмы. Куда в таком случае денется лечебница? Утонет в недрах моего существа или растает в воздухе? Думаю, утонет, и каждая последующая беседа будет покоиться на подстилке сумасшедшего дома и окрашиваться, как лакмусовая бумажка. Опасаюсь покинуть это место, это кафе, пока не знаю наверняка. Заказал еще два бутерброда с сыром. Есть и другие поезда.

* * *

Целый час уже просидел тут, вероятно, просижу еще несколько, так как испытываю потребность запечатлеть в душе память об этой зиме, чтобы ее значимость – большая ли, малая ли – всегда оставалась рядом. Закрою глаза – и вижу черную калитку, возле которой нерешительно стоял час назад. С внутренней ее стороны – полное отсутствие требований, самый настоящий идиотизм. С внешней – одиночество, на каждом шагу требования и решения. По плечу ли они мне? Поживем – увидим, ты, Виктор, когда-нибудь это узнаешь.

Так много всего, что там внутри, мне хотелось бы описать. Доктор сказал, что душевной болезни в полном смысле слова мне опасаться незачем, но можно ожидать периодов обостренной впечатлительности. Я не опасаюсь. Знаю, что это такое, «когда тебя накрывает тьма», как она сейчас накрыла Европу. Во тьме тоже существует целый мир. Там тоже есть встречи и мечты, и некоторые из них приятны и занимательны.

Вот и утреннее солнышко. Освещает дорогу, бегущую сквозь черные калитки и дальше, через парк. Лужи блестят, кто-то отворяет окно в том коридоре на втором этаже, где тяжелое и безучастное сидело мое тело, где, ничего не желая, лежали мои руки. Да, свет здесь, вот он, и как бы мне хотелось до конца моих дней описывать один только свет, каким я когда-то давно ощутил его на повороте дороги: был летний вечер, косые солнечные лучи озаряли зеленые поля, я был печален и одинок. Как вдруг мое существо пронизало теплом, которое присутствовало повсюду. В листьях, в хлебах. Я был прозрачен, как Музыка. Я был – Адажио. Был одною из нот, неотъемлемой частью исполняемой пьесы, и, когда травы и деревья склонялись, я понимал, что кто-то легкими пальцами пробегал по всему живому, как по клавиатуре. Кто-то играл на мне, Виктор.

Далеко за горами, за озером и перелесками, где паслись лошади и коровы, кто-то играючи сочинил дивную композицию, и все, что виделось, угадывалось и грезилось, было одинаково важными составными частями. Случилось это давно, по ту сторону чистилища сумасшедшего дома, но запечатлелось навсегда! С большими перерывами эта музыка звучала снова и снова, и я хоть и не каждый раз, но довольно часто узнавал ее напев. И даже там, когда прятался в уборных, кромсая рулоны туалетной бумаги и разбрасывая вокруг, и когда укусил за руку Санитара, и когда перед электрошоком лежал привязанный к койке, и когда врач выпускал мне в лицо омерзительно сладкий сигарный дым, а у меня не было сил протестовать, – даже там я наверняка слышал ее глубоко внутри.

* * *

Неужто по мне заметно, что я был в сумасшедшем доме? Посетители, которые только что ушли из кафе, вроде посмотрели как-то странно? Одежда на мне моя собственная, способна ли она скрыть мою суть? Все равно, это ничего не значит. Я не боюсь. Сяду здесь, в Кристинехамне, на следующий поезд и поеду домой. Царица Соусов обещала по телефону, что на кухне меня будет ждать яблочный пирог с ванильным соусом, и я разрешу ей обнять меня, прижать к могучей груди, исключительно в знак радости.

* * *

(В поезде, по дороге домой) Их много, тех, что остались в Кристинехамне и глядят поверх деревьев парка, кое-кто не выйдет оттуда до смерти, ведь им некуда возвращаться, потому они и не хотят выздоравливать душою. У старика Орьенга, который с красными руками, есть домишко, но нет работы, он же никому на глаза не смеет показаться, – дескать, «сразу видать, что ты меченый». Молодой парнишка из Сёрбю кого-то убил и потерял дар речи, только бормотал что-то нечленораздельное. Сутулый Эквалль из Весе питался белками, он бродил по лесам, имея при себе кошку, на случай бескормицы, ведь люди злобились на него и не желали «видеть из своих домов». Интеллигентный бухгалтер, этот воображал, что живет в гостинице, занимал отдельную палату с картинами и книгами и не разговаривал с такими, кто «пьет пиво», а мне рассказывал, что, «как только погода немного улучшится», поедет в Лондон, нужно, мол, «обсудить с англичанами кое-что важное касательно войны и ее окончания».

20 мая 1940 г.

Дымянка, синяя пролеска проклюнулись нынче из-под земли. Весенний чистяк, что светится желтизной, и нежная молоденькая крапива, из которой Ева-Лиса сварила суп. А еще почки ревеня – словно перископы из подземелья, они высовываются наверх и озираются по сторонам, как озираюсь я и обнаруживаю, что мир существует. Так много всего, что стоит увидеть.

Да, есть вещи, достойные памяти, ведь они облечены именами вроде «дымянка», «крапива», «брусчатка». Давеча выжигали траву в саду у Слейпнера. Все вместе мы следили за огнем, который летал меж голыми яблонями, но поверху, сгорала лишь сухая трава, а зеленая под нею оставалась. Потом Верил Пингель угощала нас булочками и кофе, столы и стулья вынесли в сад. Лица у всех были подлинные, и многих черт я словно никогда не видел. И тревога из-за войны, и боль в груди, и радость, что «скоро будет тепло». И мы вправду были одной семьей. Удивительно, что мы можем разговаривать вот так, простыми словами, и такие слова есть и для меня.

27 мая 1940 г.

Сережки прибрежной лещины желтые от пыльцы. Во мне родилась улыбка, когда я наконец увидел то, что все видели всегда. Будто я самый последний на целом свете обрел это знание, но главное – для меня это было впервые. Вода синяя, блескучая. Предлагает мне себя. Я захватил с собой ботанический справочник, открыл его и заново познакомился с множеством растений, например с подорожником, Taraxacum vulgare. Смотрел новыми глазами. Все мощное, яркое.

Вешнее солнце, на всех дорожках талая вода. И я не «выдавливаю» улыбку, а просто улыбаюсь. Я – Человек и имею «право» быть на Свете. Тогда как раньше находился «за пределами» зримого, будто шпион, который никогда не оставлял меня в покое.

Июнь 1940 г.

«Нынче я поднялся на самую высокую здешнюю гору, которая не без основания носит имя Вентозум (то бишь гора Ветров), побудило меня к сему стремление узнать, что может открыться моему взору с такой необычайно высокой точки. Уже несколько лет я частенько подумывал об этом восхождении. Ты знаешь, я живу в здешних краях с самого моего детства – так распорядилась судьба. Следственно, гора эта почти постоянно у меня пред глазами, ибо видно ее отовсюду».

Так пишет некий Франческо Петрарка 26 апреля 1335 года некоему коммерсанту, который получил означенное послание лишь сегодня, когда с книгой в руках лежал, растянувшись на лесном пригорке, лиловом от кукушкина льна. Велосипед он прислонил к елке, пахнущей смолою; в сумке на багажнике прятались термос с кофе и бутерброды (щедрый дар Царицы Соусов), а книга была томиком писем упомянутого Петрарки. О, какое наслаждение – находиться на Поверхности! Снаружи! На воле! С одной целью – «рассеять мрак», «покончить со средневековьем плоти, с моровой язвою эмоций», долго терзавшей его тело. Березы в юной листве, бабочка-траурница взлетает из своего укрытия, во всей красе являет себя коммерсанту. Да, бабочка, ты прекрасна! Все здесь прекрасно, потому что глаза у меня новые, чистые. Где же я был всю мою жизнь? На какой берег выбрался сейчас? Я оглядываюсь вокруг, будто первый человек на всем свете. Я – открыватель перспектив, распорядитель своих чувств!

Да, Виктор, он лежит в траве и читает о стремлении видеть, о ласках зрения и слуха, ощущает в этот петрарковский день, как рождаются его члены. Поодаль среди деревьев белеют ландыши, их колокольчики прячутся за большими зелеными листьями, но звенят, серебристо и тихонько, – для самых чутких органов нашего восприятия, которые мы сплошь да рядом губим оглушительным шумом, производимым и нами, и внешним миром. Как редко мы находим время прислушаться к тихому, нежному! Или точнее: как редко нам даруется такая способность. Вот почему тот, кому это даровано, хотя бы и на краткое мгновение, должен быть внимателен, как влюбленный, и описывать самоочевидное – что муравейникам пора открыться, что прилетел жаворонок.

Но вправду ли это самоочевидности? Коммерсант знает по собственному опыту, что можно долго жить в этом мрачном работном доме, как Петрарка называет жизнь, и не быть живым. Вещи являют тогда лишь грозные свои глубины. А ты внутри и не можешь выбраться наружу. Оттого-то необходимо ловить мгновение, ловить цветок и говорить себе, что дубового листа, до которого я дотронусь, протянув руку, прежде никто не видел. Ты всегда первый и должен об этом помнить! Считай те дни, когда ты прочитывал на камне моховые письмена (сколь «самоочевидно», что там есть эта надпись), ведь однажды твой взор померкнет, или ноги, принесшие тебя сюда, откажут, или пожар опалит поверхность камня, или мороз расколет его. Спроси коммерсанта, он знает!

Мой друг Петрарка тоже знает: «И меж тем как мой брат, стремясь к вершине, не убоялся отправиться напрямик по горным кручам, я пытался идти в обход, более легкими дорогами; когда же он, окликнувши меня, указал на путь, каковой полагал правильным, я отвечал, что, по-моему, будет легче подняться к вершине по другому склону и удобства ради я охотно сделаю крюк. Пока он вместе со слугами успешно одолевал кручу, я тратил время на никчемное блуждание в нижних регионах, не находя, однако ж, той удобной дороги наверх, на которую уповал. В конце концов мне это надоело, и я с раскаянием начал вновь карабкаться в гору. Брата я нашел бодрым и свежим, он успел хорошо отдохнуть, поджидая меня; сам же я был утомлен и недоволен! Несколько времени мы шли вместе, но немного погодя я, забывши о своих блужданиях, опять вздумал испробовать боковую дорогу, и оная вскоре завела меня в лощины, где я обнаружил, что все мои потуги избежать тягот восхождения прямым путем, без обходных маневров, только уводили меня от цели. Все же природа вещей неизменна и не сообразуется с человеческими желаниями. Кто хочет возвыситься, должен отринуть все половинчатости и уловки; нельзя одновременно подниматься ввысь и спускаться вниз».

Поэтому теперь я точно знаю: мое решение принято.

Виктор! Ты еще ребенок и не запомнишь меня, если я исчезну. Ты родился в мир, которым правят уже не мои законы.

Как только война кончится, я поеду в Новую Зеландию, это долг, который наша семья обязана заплатить. А эта тетрадь – мой разговор с тобою. Вчера я с тобой гулял, вез коляску вдоль кладбищенской стены, под липами. Мы искали земляничный цвет, я показывал тебе лошадей в загоне. Учил тебя говорить «лошадь», «цветок», «Сиднер». Фанни обрадовалась, когда мы вернулись с букетиком камнеломки, но не разрешила мне приласкать ее, она видит только тебя.

VI

– Миссис Джудит Уинтер, я полагаю?

Старая дама крепко сжимала ручку двери, руки у нее в синих жилках и печеночных пятнах. Прищурясь, она поверх очков смотрела на Сиднера, который совсем приуныл и не улыбался. Ведь он нарушил ее послеобеденный сон и досадовал, что не пришел попозже. Три дня он тщетно звонил в Таихапе – увы, дни были выходные, – три дня бродил по Веллингтону, где ему всюду мерещилась Тесса, три ночи провел в тревоге, горько сожалея о своем опрометчивом путешествии в Новую Зеландию, и вот наконец-то отыскал в телефоном справочнике адрес миссис Уинтер, несколько раз позвонил на Тинакори-роуд, но там никто не отвечал. Ни свет ни заря он позавтракал в частном пансионе «Гейдельберг», чьи владельцы, супруги Мак-Портланд, всячески старались ему помочь, побродил по Ботаническому саду, пытаясь любоваться морем цветов и океаном, тем самым океаном, где Ароновы глаза обернулись теперь жемчугами. Восемь лет его взор устремлялся к этой точке, сколько писем он написал в конце войны, когда принятое решение стало неотвратимостью, которая туманила ближний обзор, брала будни в шоры, а позднее, в москательном магазине, делала их непрочными времянками. Ответных писем не было, но это не поколебало его веры, что поездка в Новую Зеландию загладит семейный долг, загладит вину. Ему сравнялось двадцать семь лет, и его жизнь должна наконец-то ознаменоваться настоящим поступком, а Тесса была для него стимулом к действию, благодаря ей прошлое наконец-то обретет завершенность. Долгая вереница событий завершится, а потом – свобода, сила, собственная жизнь.

«Дорогой Виктор! Эту открытку я пишу по другую сторону земного шара. Дальше, чем сюда, забраться уже невозможно. Но я скажу тебе вот что: с очень давних пор я был здесь, мысленно, теперь же мои мысли с тобой. В таком случае когда люди ближе всего друг к другу? Что имеет большее значение – телесная близость или мысленная? Я не знаю, зато мне ведомо, каким бесконечно далеким может быть находящееся рядом тело и каким близким – очень отдаленное»,

– писал он на скамейке в Ботаническом саду, под сенью куста бугенвилеи, и адресовал свою открытку прямо в точку между Фанни и Виктором.

«Близость и Отдаленность зачастую не вопрос расстояний, а точка зрения. До Бога всегда одинаково далеко». И на обороте фотографии окутанного паром горячего источника он продолжил: «Все мы из одного и того же праха. Внутри и вокруг друг друга. Тела суть идеи, проекты, сгустки. Наши мысли – это наша реальность, и моя мысль „сейчас“ вторгается в твое „сейчас“, в твою мысль, когда ты читаешь эти строки. „Здесь“ моя мысль поместила мое тело „давным-давно“. Виктор, куда бы ни отправился отсюда, я буду с необходимостью приближаться к тебе!»

– Я из Швеции. Сын Арона. Сиднер.

Миссис Уинтер выпустила дверную ручку и попятилась в комнату.

– Не стоило вам приезжать.

Она смерила его взглядом с ног до головы, кивнула, жестом пригласила войти и предложила стул. А сама исчезла на кухне, он слышал, как она ставила чайник. Вернулась она с подносом: свежий белый хлеб, а рядом пачка писем.

– Можете их забрать, – сказала миссис Уинтер. Это были письма Сиднера к Тессе. Старушка села на диван, поправила очки. – Вам с молоком? Я на несколько дней уезжала, к сестре. Муж у нее болеет. Печень. Хлеб привезла оттуда. Кстати, вы не поможете мне поставить на место балконный ящик? Свалился, пока меня не было. Тяжелый очень, одна я не справлюсь. А если вызывать домоуправителя, Бог знает сколько времени пройдет.

– Конечно, я помогу.

– Придется все сажать заново. Хотя вроде и смысла нет, в мои-то годы. Но все равно хочется, чтоб было красиво. Пускай немножко, а заслонишь вид на улицу. Однако спешить некуда, выпейте сперва чайку. На старости лет время вообще не существует. Правда, моя сестра с этим не согласна. Считает дни, оставшиеся мужу, и уверена, что умрет следом за ним. Удивляюсь, ведь у них есть дети. Взрослые, понятно. Н-да, очень вам интересны мои разговоры, сразу видать.

Сиднер заметил на ее губах усталую ироническую усмешку.

– Хуже всего, мистер Сканер, что рассказать мне вам нечего, вы же, надо думать, не ради меня сюда приехали? Н-да. Знали бы вы, как я вас проклинала. Вернее, вашего отца. Мистера Арона!

– Я понимаю, миссис Уинтер.

– Если б они с Тессой… Впрочем, какая теперь разница. Я зла не держу, хотя здесь, в Веллингтоне, мне никогда не нравилось. И знакомых я почти не завела. Мой дом был в Таихапе. В деревне. Взять хотя бы стирку – ну какая стирка в городе-то! При всем удобстве новомодных машин. Чистоты в белье нету. Слишком много автомобилей да копоти. Правда, в Окленде, говорят, еще хуже.

– Где она сейчас? Жива ли?

Миссис Уинтер развела руками.

– Наверно, надо мне было отослать ваши письма обратно или хотя бы написать самой! Но вы должны понять, много времени прошло, пока я поднялась на ноги. Меня ведь выгнали! Иначе не скажешь. С нервами долго был непорядок. Спасибо сестре, если б не она… Только ведь нельзя терзать ее до бесконечности. И без того хватает причитаний да разговоров про болезнь. Лекарства то, лекарства сё, и что доктор Фаррелл сказал нынче, а что вчера. Хотя вообще-то мне кажется, он ничего особо и не говорил, только то, что ей хотелось услышать. Зятю уже не поможешь. Скоро конец. Месяц-другой – и всё. Еще чайку?

Придется пить, пока она не выложит, что знает, и Сиднер подставил чашку.

– По-моему, его надо положить в больницу. Но с ней разговаривать невозможно.

– Тесса вообще получила известие о папиной смерти?

– Не знаю. Кажется, я переслала телеграмму своим друзьям, у которых она жила. Да, точно переслала. Но никакого письма позднее так и не пришло.

– Я сам заболел. И очень долго пробыл в лечебнице. К тому же война.

– Вот именно. В войну было не до того. Наш остров она обошла стороной, а все же многие уехали в Европу, в Австралию и Бог весть куда еще. Глава той семьи, которая приютила Тессу, был из таких. Выучился на летчика, разбился над Германией, жена и дети куда-то переехали. А Тесса! Все это случилось так давно, и, что ни говорите, она была просто одной из моих клиенток на почте. Ко мне многие ходили. Приносили свои невзгоды, швыряли слова через стойку, оттого что дома было невмоготу от тоски. На всех утешения не напасешься.

– А ее брат?

– Война ведь была. Почем мне знать? Думаете, я и таким злым человеком интересоваться должна? И его, и Тессы, по всей вероятности, нет в живых. Она, верно, покончила с собой. Я имею в виду… разве я не писала, что она совершенно переменилась. Сущая ведьма. Разве я не писала?

– Писали.

– Ужас. Это она-то. Такая красивая. Такая образованная. – Миссис Уинтер выпрямилась. – Как по-вашему, людей озлобляет религия?

– Не знаю. У религии много обличий.

– Только не здесь. Религия корежит народ, делает его косным, скаредным. Я рада, что убереглась от таких людей. Может, оно и к лучшему, что я здесь, в Веллингтоне, город-то большой. Уезжайте вы отсюда, молодой человек, и поскорее.

– Но я должен. Должен вернуть долг, загладить вину.

– Вздор! – Щеки у миссис Уинтер вспыхнули, руки затряслись. – Не ваш отец, так кто-нибудь другой. Она явно имела предрасположенность к болезни. Брат ведь и раньше, бывало, помыкал ею. Дьявол, а не человек. И я уверена, виной тому – религия! В Швеции люди очень религиозные? Страна у вас студеная, верно?.. Мы тут боялись японцев. Они сюда так и не добрались, но мы столько парней отправили на войну. Многие погибли на островах, на Фиджи и при Наусори. Могу себе представить, каким солдатом он стал, Тессин брат. Вероятно, героем, как их теперь называют. Наконец-то ему представился случай безнаказанно помахать кулаками. Наверно, герои вот такие и есть: люди, которые всю жизнь мечтали убивать и наконец-то дорвались. Многие фермы опустели. У него наследницей была Тесса; любопытно, к кому отошло их имущество.

– Почему вы решили, что она умерла?

Миссис Уинтер сплела руки на коленях и с изумлением воззрилась на Сиднера.

– Так ведь иначе она бы, по крайней мере… Моя фамилия есть в справочнике.

_____________

Зеленые склоны вокруг почтовой конторы в Таихапе были покрыты низкой травой, на холмах паслись овцы, где-то на ферме выше в горах кукарекал петух, трактор проехал мимо по проселку. День выдался ясный и прохладный, в саду возле почты еще не просохла роса.

Женщина, работавшая в конторе, была молода и встретила Сиднера улыбкой, как доброго знакомого, но Сиднер не смог улыбнуться в ответ и все время нервозно оглядывался: вдруг сюда прошмыгнет ведьма, босая, с распущенными волосами, с кривыми когтями, в грязной одежде. Он прямо-таки ждал, что услышит песню.

– Я здесь всего несколько месяцев, не успела еще толком познакомиться с окрестными жителями. Но такой фамилии в наших списках не значится. Вы сами откуда?

– Из Швеции.

– Ого! И как вам Новая Зеландия? Красиво у нас тут?

– Я недавно приехал.

– Погостить? Долгое путешествие.

– Дольше не бывает. Вы не знаете, к кому бы мне обратиться?

– Загляните через дорогу, к мистеру Джонстону. Он тут всю жизнь прожил. За исключением военных лет, понятно. В войну, как я слыхала, тут только женщины оставались.

В саду мистера Джонстона цвели фруктовые деревья, возле грядок стояла забытая газонокосилка, сам хозяин сидел на веранде, читал газету.

– Извините за беспокойство.

Мистер Джонстон привстал в кресле; это был мужчина лет семидесяти, с грубым лицом, с густой щетиной на щеках и подбородке, с суровыми глазами.

– Я ищу одну женщину, Тессу Шнайдеман, ее брата звали Роберт. Сам я приехал из Швеции.

– Гётеборг, – сказал мистер Джонстон. – В войне вы не участвовали.

– Да, к счастью, мы не воевали.

– Но пропускали немцев через свою территорию.

– Мы были вынуждены.

– Вынуждены! – фыркнул Джонстон. – Удары-то мы принимали. Я в Германии воевал. Попал в плен, полгода назад освободился. – Он показал на свою ногу. – Протез. Памятка тех времен. Я вам вот что скажу: только в здешней округе из пятисот жителей двенадцать ушли на фронт, трое уцелели, а остальные, и Роберт в том числе, погибли. Лютый до драки был мужик. Самый крупный из здешних фермеров. А вы что, знали Тессу?

– Никогда с нею не встречался.

– Понятно, вы же молодой совсем. Да, чертовски жалко ферму-то. Хотите чего-нибудь выпить?

Сиднер покачал головой.

– Ну и хорошо. Трудновато мне до кухни добраться. Когда он в армию записывался, у него аккурат две тыщи овец было. Н-да, черт бы побрал эту войну.

– Значит, фермы больше нет?

– Есть-то она есть. Молодежь из Веллингтона наезжает деньжат сколотить. А в сельском хозяйстве не смыслят. Тесса наверняка бы хорошие деньги за ферму выручила, только на что они ей.

– Простите, я не понимаю.

Сиднер по-прежнему топтался на лестнице, но Джонстон на веранду не приглашал.

– Меня, конечно, не касается, зачем вы ее разыскиваете, однако ж… – Он взмахнул газетой. – Свихнулась она малость. Роберт ужас как с нею намучился. А потом война. Он нашел кого-то присматривать за скотиной, но ведь одно дело – хозяин и совсем другое – чужой человек. Будь Тесса здорова, она бы точно справилась. Многим бабам пришлось хозяйство тащить, когда мужики на войну ушли. Сто тыщ нас было! И на островах дрались, и в Европе пособляли.

– Я читал кое-что…

– Читал, – опять фыркнул Джонстон, махнув газетой. – Пишут-то вздор и чепуху. Задницу от стула не оторвут, сидят по редакциям да байки сочиняют. Нет, вы пороху не нюхали.

– Я два года провел на границе с Норвегией.

– На границе. Это совсем не то. Я лично воевал. – Он опять кивнул на свою ногу, свою гордость: вот, мол, я какой! – А вы пропускали немцев…

– По-вашему выходит, я в этом виноват?

– Да нет, – сказал Джонстон, всем своим видом показывая, что именно так и выходит.

– Вы знаете, где Тесса сейчас?

– Нет, и меня это нисколько не интересует. Носилась по всей округе полуголая… У нас тут приличные люди живут. И на войну мы пошли без особой радости. Но пошли, причем добровольцами. Многие из нас. Роберту здорово досталось.

– Расскажите, что произошло.

– Чего тут рассказывать! – Взгляд м-ра Джонстона устремился за тридевять времен, за тридевять горизонтов и опять вернулся в свое вечное Сейчас. – Япошкам нельзя было доверять, хоть они и заявили, что сюда соваться не станут. Но когда они бомбили Наусори, мы смекнули, что дело пахнет керосином. В тот день и сели впятером на оклендский автобус. Нас не хотели брать, старые-де слишком, но мы настояли. И попали в Англию.

– Я имел в виду…

– Вы там не были и никогда не поймете. Только тот, кого ранил немец – или япошка, это все равно, – понимает, что значит жить, верно я говорю?

– Да, несогласный кивок Сиднера словно взбодрил м-ра Джонстона, он наклонился вперед.

– Слушайте, вы… вы ведь не какой-нибудь там ворюга, а? Хоть и из Швеции… – Он смущенно хохотнул: пошутил, дескать. – Зайдите в дом, вон в ту дверь, там слева шкаф. Возьмите бутылку виски. И два стакана.

– Я не пью.

– Да бросьте вы. Все мужики пьют. Жилье-то у вас есть?

– Комнату снял возле автобусной остановки.

– У миссис Фанни. Злющая баба. Ну да это только нас, местных, касается. Ладно, тащи виски. Вот так. Наливай! Себе тоже. Не хочешь – как хочешь. Да, вы, шведы, так и будете в стороне стоять, случись что. Как в Роттердаме. Осенью сорок третьего…

Только когда сумерки начали заливать все вокруг, в том числе и огонек сигареты м-ра Джонстона, тот выпустил Сиднерово внимание из мертвой хватки.

– Мне за ногу пенсию платят. Управляюсь в лучшем виде, хотя вам это, поди, неинтересно?

– Ну что вы, – сказал Сиднер.

– Ясное дело, неинтересно. Вас только Тесса интересует. И я скажу вам одну вещь. Она тут всегда была не ко двору. Чудная девка. Книжки читала. Стихи! – Он сплюнул далеко в сад. – Роберт выкинул весь этот хлам, когда она… Твое здоровье, швед! Овец жалко. Думаешь, она об них беспокоилась? Небось по-настоящему никогда палец о палец не ударила. Барышню кисейную из себя корчила. Но чертовски была красивая, по крайней мере до того.

– До чего?

– Сидела возле дороги, песни распевала, шастала тут по холмам, ровно маорийка поганая, и слушала голоса, тьфу! – Он опрокинул стакан в глотку тьмы и повторил: – Тьфу! Счастье, что ее увезли с глаз долой. Старуха почтарка увезла ее высоко в горы, а что было после, я не знаю. Знаю только, что ферму продали, когда Роберт погиб. Маклер какой-то приезжал сюда однажды с этими молодыми пижонами. Босуэлл, так, кажись, его звали. «Босуэлл и сыновья».

_____________

Три дня спустя Сиднер распахнул церковную дверь в одном из жилых кварталов Веллингтона и наконец-то укрылся от резкого ветра. Людей в церкви было немного, они стояли кучками там и сям, слушая пастора, который провозглашал с кафедры:

– И решил Ирод сделать перепись всех младенцев ниже двух лет. И была в ту пору женщина по имени Мария, которая была беременна, а оттого что Иосиф был записан в Вифлееме, отправились они туда для переписи.

– Нет-нет-нет! – воскликнул кто-то из мужчин.

Пастор захлопнул книгу, спустился вниз и, засунув руки в карманы брюк, устремил взгляд на кафедру, последовал короткий разговор, которого Сиднер не расслышал, и кафедру общими усилиями передвинули на новое место. Пастор опять взгромоздился на возвышение.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю