355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ёран Тунстрём » Рождественская оратория » Текст книги (страница 3)
Рождественская оратория
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 10:30

Текст книги "Рождественская оратория"


Автор книги: Ёран Тунстрём



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)

С того дня он больше не мог писать. Страницы оставались чистыми.

Зато можно было читать.

Открыть толстую книгу и окунуться в нее с головой! На одной странице – джунгли, на другой – бурливая река. И никто тебя не достанет на узком карнизе меж Точкой и Заглавной буквой. Можно мокрицей заползти меж бумагой и словом, притаиться там и лишь изредка выглядывать. Можно пощекотать слова по спинкам, и тогда они засмеются, внятно для него одного. Можно бродить в словесном лесу, где так красиво играет свет, а за каждым поворотом в тексте открывается что-то новое: слова как арочные своды, как древесные кроны, как плоть и языки огня. Диковинные звери пробегают мимо, издавая дотоле неслыханные звуки. Там есть потаенные города, селенья, удивительные корабли и люди, что разговаривают всяк на свой лад. Там есть люди взрослые и уже умершие, и все они учат его таким вещам, какие ему, пожалуй, и знать-то пока рано. Многого он не понимает, и это для него огромная радость, потому что впереди, стало быть, целый мир, до которого еще предстоит дойти. Непонятное – это самое замечательное, или, как он впоследствии напишет: «Я не знаю и потому должен идти дальше».

Вдобавок можно играть. Сделать шажок в сторону и перенестись во времена музыки.

Когда он еще жил возле леса, его часто посылали в лавочку за покупками. Он с готовностью брал список и отправлялся в путь. И вот однажды он вдруг заметил, как тропинку пересекают муравьи. Большущие – исчерна-коричневые спинки взблескивают на солнце. Сиднер нагнулся и – угодил прямиком под время. Когда его нашли ползущим по земле, лицом вниз, когда после долгих безответных окликов и увещеваний потрепали по спине, он ничуть не удивился, встал и сказал: «Ну, я просто… Лучше я пойду». Как ребенок, он имел на это право, потому что детям не выдержать без способности удирать из тесного узилища тела; расти – значит отступаться от этой способности.

Ворота ржавеют.

Но врата музыки не заржавели. По тайным стёжкам клавиш пробирался он сквозь джунгли притязаний и неудач. Наклонив голову, полузакрыв глаза, поднялся на вершину, где распахивались дороги. Там он запрокинул голову, открыл глаза и улыбнулся: прошел!

Неприступный и одинокий среди музыки. Словно на большой сверкающей льдине, на которую солнце роняет капли золота.

Вокруг этой льдины могли звонить телефоны.

И будут звонить.

_____________

Особо доверенные возчики подвозят на телегах столитровые бочки к крепко запертому винному погребу гостиницы «Сунне». Швейцар Арон Нурденссон, отперев дверь, принимает груз, а его сын Сиднер помогает закатывать бочки в просторное складское помещение. Затем возчики вручают Арону коробку с конвертами – там этикетки для водки, хереса, шампанского, ликеров, красивые, яркие, цветные наклейки с французскими и немецкими надписями. Пустые, чистые бутылки с узкими и широкими плечиками, удлиненные и четырехгранные, стоят на полках. Арон расписывается в получении и провожает возчиков на гостиничную кухню, где их накормят, а Сиднеру говорит:

– Останься здесь, покарауль. – Он закрывает за собой дверь, и Сиднер усаживается на скамейку между бочками, над ним горит голая электрическая лампочка, шаги за дверью смолкают, он сидит тихо, одна рука сжата в кулак, рот приоткрыт, голова слегка откинута назад.

Так он может просидеть и час, и целый день. Ему незачем двигаться. Но он двигается, когда велит Арон. Когда велит учитель. Сразу же встает и отвечает все, что знает. Кто-то сказал, нарочно громко, чтобы он слышал: свет рассудка-де в нем вот-вот погаснет.

Но это неправда.

Когда возчики накормлены, Арон возвращается, и они вдвоем наполняют бутылки, приклеивают этикетки, запечатывают, оборачивают горлышки станиолем, расставляют ровными рядами. Пятьсот бутылок водки, двести – хереса и множество других. Работают оба молча, прислушиваются к шагам снаружи, народ любит околачиваться тут вечерами, когда на торвнесских фабриках кончается смена; пять-шесть десятков работяг по дороге домой задерживаются возле гостиницы потолковать напоследок, иной раз, наверно, и заглядывают в зарешеченное оконце, чтоб увидеть хоть частичку этой роскоши, а может, просто в надежде на чудо! Вдруг дверь отворится, и все будет тихо, никаких сторожей, и один за другим они войдут в дивно освещенный погреб и наберут себе бутылок.

– Запомни, Сиднер, не позволяй никому морочить тебе голову; ни за деньги, ни за что другое не разрешай никому даже заглянуть сюда. Мы тут опасным делом занимаемся.

– Да, папа.

– Кто-нибудь уже пробовал?

– Да, дяденька один как-то посулил мне деньги, большущую монету. Показал ее мне в окошко и в дверь ломился, заметил, что ты ушел и оставил меня одного. Я такой монеты никогда не видал, большая, блестящая, как солнце, аж смотреть больно, но я отвернулся.

– Какого она была размера?

Сиднер показал на пальцах.

– Такого размера бывают только медали для призовых лошадей. Они мало что стоят. – Большими ножницами Арон отрезал кусок станиолевой ленты. – Сущее безобразие с этой выпивкой.

– Но все говорят, что без выпивки дела не делаются.

– Так и дела, видать, такое же безобразие.

А дни идут. Музыки меж ними нет. И оба отчаянно по ней тоскуют.

– Пожалуй, пора тебе, Сиднер, сходить к Берил за Евой-Лисой.

– Да, папа. Боюсь, не заразилась ли она корью. Нынче утром я заметил у нее много красных пятнышек.

– Тогда придется тебе посидеть дома, присмотреть за нею.

Ползучие слова между ними. Всю зиму эти слова ощупью пробиваются к преграде, что внутри каждого из них. Снова и снова пробуют добраться до улыбки, до внезапного всплеска крыльев, взлета прямо ввысь. Но ничего не выходит. Оба поглощены могучими образами. К примеру, глядя на свои руки, неуклюжие руки, которые Сульвейг однажды положила на клавиши пианино, Арон вспоминает:

«Вот, Арон, это гамма, пам-пам-пам!» Пальцы двигаются по черно-белой дорожке, неловко цепляют сразу по две клавиши.

«Не получается».

«Получится, Арон, вот так, хорошо».

«Да ведь негоже крестьянину вроде меня…»

«Там-там-там».

Весна и осень.

«А теперь менуэт, он нетрудный, послушай, как красиво!» Лето и зима. И пианино, эта чуть ли не враждебная штуковина, покоряется, в один прекрасный день он может сказать: наше пианино. Как он смаковал эти слова, когда шел на скотный двор и чистил стойла: может, переставим наше пианино в большую комнату? Его руки. Ее руки. Вспыхни, звездочка моя, чтоб увидел я тебя.

«Сиднер, подпевай!»

И однажды Арон произносит это вслух, проявляет инициативу, хочет музыки, высказывает желание.

«Как алмаз во тьме ночной, ярко светит образ твой… Ева-Лиса, ты тоже пой: как алмаз во тьме ночной…»

«Слышишь, что умеют твои руки, Арон».

И он, вываливая тачку на навозную кучу, холодными ранними утрами, наедине с утренней звездою, бывало, вытягивал руки перед собой и словно бы присматривался к ним. Они мои. Как алмаз во тьме ночной!

Но какие они теперь, его руки!

Арон чувствовал себя ничтожеством, плебеем. И руки у него были ничтожные, плебейские, когда он в темном костюме и белой сорочке открывал дверь шикарным магнатам-лесопромышленникам из Европы, которые останавливались в гостинице и вели там переговоры о ценах на древесину. Какие робкие взгляды он бросал на себя в зеркало, одеваясь к вечерним празднествам, где будет тенью меж кухней и вестибюлем. Как-то раз, когда он поправлял перед зеркалом галстук-бабочку, вошел хозяин, Бьёрк.

– Отлично, Арон, просто шик-блеск. Классно выглядишь.

Оценил и одобрил.

– Кстати говоря, Арон, думаю, нам пора перейти на «ты». Когда никто не слышит, ясное дело.

– Спасибо, хозяин.

– Не стоит благодарности, можешь звать меня Юхан. Если уж на то пошло, мы оба вермландцы. Кстати, возьми на кухне чего-нибудь вкусненького для ребятишек.

Бьёрк разглядывает ближние к себе вещи, недавно купленную мебель, проводит пальцем по золоченой раме зеркала, передвигает горшок с пальмой, так что перистый узор поворачивается наружу, и, склонив голову набок, отступает на шаг-другой назад.

– Как ее зовут-то, дочку твою? Очень милая девочка.

– Ева-Лиса.

– Точно, Ева-Лиса. – Бьёрк поворачивает пальму еще чуточку вправо, расправляет занавеску, прижимает лицо к стеклу. – Снег-то какой повалил. Будем надеяться, гости не запоздают.

– Да, будем надеяться, Юхан.

Хозяин изумленно оборачивается, переводит дух, вспоминает.

– Молодец, Арон, соображаешь, что к чему. – Он засовывает большие пальцы в проймы жилетки. – Присмотри, чтобы все было чин чином. – А когда из кухни выходит кухарка с горой тарелок и оглушительный шум доносится даже сюда, на верхотуру, он добавляет: – Тебя, наверно, не затруднит организовать…

Арон тотчас готов выскочить на лестницу.

– Извини, Арон, я вовсе не имел в виду, что… Задумался о своем…

– Мне пора идти за вином, хозяин.

Впервые он чувствует, как им помыкают, как чужая воля сетью опутывает его. Обида режет ножом, и Арон вспоминает отца, печника Нурденссона, который раздавал заработанные деньги всем, кто в них нуждался, а в молодые годы занимался политикой, был, что называется, вольнодумцем. Он в лепешку расшибался, добиваясь, чтобы в город провели телефон, больше всех старался, но, когда пришло время отрядить делегатов на переговоры в Стокгольм, его мигом спровадили: дескать, колченогому там не место.

«Выходит, Арон, я для них неполноценный».

Он забросил все свои поручения, а в общественной жизни тут и там возникли прорехи, ведь он много чем занимался и во многом был незаменим. К социалистам его опять же не тянуло, хоть и повинились перед ним, и прощенья попросили. Устал Нурденссон, и точка. Он переехал, купил себе усадьбу, и в городе стали судачить, что он не в меру обидчив.

А теперь вот, спустя годы, хозяин вроде как задабривает Арона, кричит вниз:

– Да, вот еще что, Арон. Я тут граммофон купил, ну и подумал, может, ты разбираешься… женато у тебя как-никак из Америки была. Ты про джаз что-нибудь слыхал?

Арон стоит, слушая тишину, снежинки падают ему на ресницы. Хозяин выходит следом за ним на крыльцо.

– Что-нибудь этакое, shocking, как говорится!

– Хорошо, Юхан.

Сульвейг джазом не увлекалась, ее интересовала другая музыка, но она с удовольствием наигрывала мелодии, которые они слышали по радио, переводила слова, подпевала. Поэтому, войдя в магазин Грандина «Граммофоны и электротовары», Арон все ж таки худо-бедно представлял себе свою задачу. Только руки постоянно ему мешали, когда он перебирал стопку пластинок. Это ведь не работа. Физическая сила дана ему не затем, чтобы выбирать пластинки.

– Мне надо что-нибудь shocking. Для Бьёрка из гостиницы.

Приказчик расцвел. И пока Арон отбирал и складывал стопкой знакомые имена: «Хот-секстет» Джимми Лансфорда, Симфонический оркестр легкой музыки Пола Уайтмена, Дюка Эллингтона, Луи Армстронга, – иголка заплясала по пластинке:

Я тут решил: чтоб моду догнать,

Как Кейт сестрица надо шимми плясать.

Старался как мог, и все было зря,

Но Кейт ни при чем тут, сестра моя.



_____________

После уроков Сиднер зарывался в свои книжки или садился за пианино и упорно разучивал пьесы, которые задавал ему кантор Янке, а Ева-Лиса меж тем с виноватой улыбкой убегала из печали, вечно цепляясь одной косичкой за дверь. Во дворе ею тотчас завладевали friends, поджидавшие то за винным погребом, то в мастерской у Турина, ведь в мастерской вечно толклись ребятишки, потому что Турин искусно лепил из глины всяких зверушек: лебеди, слоны, лошадки будто сами собой возникали у него в руках и смотрели так умильно, так жалобно – не хочешь, да возьмешь. Friends Евы-Лисы поджидали в яблонях, за живыми изгородями и на склонах железнодорожной насыпи, среди пижмы и люпинов. Арон и Сиднер слышали, как летними вечерами набегали волны смеха, видели, как мелькают голые ноги, слышали заговорщицкий шепоток на лестнице, где они сидели, перелистывая таинственные девчоночьи словари. Красные мячики взлетали за окнами, руки тянулись вверх, делили небо на разноцветные участки.

Ева-Лиса убегала на открытые места – на улицы, на запретную лесопилку, на пляжи.

Когда он шагал мимо кладбищенской стены, в листве клена зашуршало:

– Хо-хо. I am a bird. – Щелка между зубами зияет во всю ширь. – I live here with my friends[28].

Сиднер попробовал улыбнуться этому, единственной улыбкой, что существовала в его мире.

– We are building пещерку. Are you a bird?[29]

– No, I am not a bird[30].

– Goodbye, Notbird![31]

Он шел по Юллебюской дороге, заложив руки за спину. Зреющие пшеничные поля, песни жаворонков, легкий ветерок гудит в телефонных проводах, как вдруг в одном месте близ дороги колосья полегли.

– Good morning, Mr Notbird[32].

Взрыв смешков – он остановился, поискал игровые слова, но они были много дальше, чем Эстаноские холмы, и он сам услыхал, как убого прозвучала его реплика:

– Нельзя туда заходить, нельзя мять колосья.

Вот что у него вырвалось, а ведь он хотел примкнуть к компании friends, что приминали пшеницу своими гибкими телами. Хотел шагнуть туда, к ним, ощутить, как множество цепких ручонок тянет его в глубину, но не посмел окунуть в это море даже пальцы ног, стоял на берегу, стараясь сохранить благоприличный вид.

– Куропатки, – сказал он. – Вы точь-в-точь куропатки! – Вдогонку словам он послал слабую улыбку, но улыбка запоздала, и в ответ послышалось:

– We are no куропатки, we are буропатки!

Смешки и шорохи!

Как это она может находиться за пределами мрака? – дивился он. Не сразу дошло до него, что, оставаясь на свету, она взяла на себя огромный труд, как бы стремилась показать ему, что свет по-прежнему существует. Словно яркая комета, она и ее friends кружили окрест гостиницы, искры так и летели во все стороны, вспыхивали повсюду, настигали его на том месте, где он еще и следующей осенью одиноко стоял среди яблонь. Простодушные жестокости гнали его во мрак. К примеру, записочка на кухонном столе:

Dear Mr Notbird, I am going в кино «Cara» tonight with my Friends. Are you going there with your Notfriends?

A bird[33]

А порой один только взгляд, одно слово заставляли его бежать. Ведь от всего сказанного шло сильнейшее излучение, и направлено это излучение было против него. Оттого и мрак яблоневых садов, оттого и недвижность, кататония.

_____________

Оттого-то однажды вечером он в курточке-штормовке и в кепке стоял на ветру и декламировал:

Земную жизнь пройдя до половины,

      Я очутился в сумрачном лесу,

      Утратив правый путь во тьме долины.

Каков он был, о, как произнесу,

      Тот дикий лес, дремучий и грозящий,

      Чей дивный ужас в памяти несу!

[34]


Стоял он лицом к саду фабриканта Юлина, и было уже совсем темно.

Так горек он, что смерть едва ли слаще.

      Но, благо в нем обретши навсегда,

      Скажу про всё, что видел в этой чаще.

Не помню сам, как я вошел туда,

      Насколько сон меня опутал ложью,

      Когда я сбился с верного следа.


Совсем рядом вдруг послышался жалобный и одновременно яростный голос:

– Пособи мне. Пособи, ч-черт.

Навстречу ему сверкнули два бешеных глаза.

– Фу, ну и нагнал ты на меня страху… Чего делаешь на заборе-то?

– Вишу, – сказали глаза. – Пособи отцепиться, ради Сельминой правой туфли.

– Ужас как я напугался. – Сиднер подошел ближе, присмотрелся. – Ступня у тебя застряла.

– Сам знаю, поверни ее маленько, чтоб вытащилась. Во-во, порядок. Спасибочки.

Мальчик его возраста, только ростом пониже, свалился с забора возле Сиднера.

– Ч-черт, я уж думал, мне крышка… Бери яблоки, и бежим отсюдова, а то, не ровен час, она заявится… – Мальчик встал на ноги и шагнул вплотную к Сиднеру. – Я думал, она за мной гонится, старуха Юлин, но, видать, это была лисица. Ты чего тут читал, а?

– Так, ничего.

– Сам сочинил?

– Нет, это… Данте.

– Здоровские стишата, честно.

– Тебе понравилось? А я думал, тут меня никто не найдет.

– Классное место, лучше не бывает.

– Ты, что ли, яблоки воровал?

– И сливы. Угощайся… А теперь линяем, вдруг все ж таки припрется, старуха-то. Пошли на озеро, к дровяному сараю.

Сиднерова друга звали Сплендид, в честь карлстадской гостиницы «Сплендид», где он был зачат в ту первую ночь, которую его будущие родители провели там вдвоем. Шикарная гостиница, с лифтом, Сплендидова мама никогда не забывала об этом упомянуть. Попали они туда ненароком, потому что сестра, которую они собирались навестить во время свадебного путешествия, случайно сломала ногу и лежала в больнице, лишенная всякой связи с внешним миром. Священник, девять месяцев спустя призванный для совершения обряда, твердил: «Не могу я крестить младенца Сплендидом», – но родители стояли на своем: «Или Сплендид, или вообще никак». Делать нечего, священнику пришлось подчиниться, и Сплендид, который во время церемонии помалкивал, как и подобало младенцу, зачатому в столь роскошной обстановке, – Сплендид никогда против своего имени не возражал. В поразительно короткие сроки он вырос из крестильного платьица, нацепил кепку и превратился в грозу городских яблоневых садов; вот так все и обстояло в тот достопамятный сентябрьский вечер, когда они с Сиднером познакомились. Сплендид и в этот вечер не упустил своей выгоды и с помощью приставной лестницы методично обирал юлиновские груши, яблони и сливы, пока ему, стало быть, не померещились в траве шаги фабрикантши и он не налетел на забор, где намертво застрял, коротая время за ненавистью к Юлину, который однажды – и вполне обоснованно – обвинил его в том, что, затеяв игру в его, Юлиновой, лодке, он вдобавок упустил одно весло, а южный ветер быстро унес оное за пределы зримого мира.

Сиднер никак не ожидал обнаружить в дотоле неизвестном ему дровяном сарае такой порядок. Фрукты ровными рядами лежали на полках, гладкие, блестящие, все хвостиками в одну сторону, на подстилке из газеты «Фрюксдальс-Бюгден». Новая партия оказалась столь велика, что Сплендиду пришлось произвести на полках прореживание и через дырку в стене отправить кое-что наружу.

– Как тут здорово. А фруктов сколько!

– Ага, и впрямь многовато.

– Что ж ты не бросишь воровать?

– Ну, по-моему, буржуям этакую прорву фруктов нипочем не слопать. Возьми еще сливку-то.

– Спасибо, – сказал Сиднер, а Сплендид, заметив его растерянность, добавил:

– Косточки можешь выплевывать на пол. Как тебя зовут?

– Сиднер.

Сплендид обошел вокруг него, рассмотрел хорошенько, потом кивнул.

– Ага. Стало быть, это ты живешь на верхотуре, над гостиницей. Мамашу твою коровы затоптали…

– Когда она поехала на Рождественскую ораторию.

– А папаша твой работает в винном погребе у этого, у Бьёрка. Меня зовут Сплендид. Мой папаша был король воздуха.

– Король воздуха?

– Ног у него, правда, нету. Упал, вот какая штука.

– Вообще нету ног?

– Только маленькие култышки остались. Ездит по полу на тележке. Коли охота поглядеть на него, айда к нам домой. Газету сегодняшнюю читал?

Сиднер насупился, помотал головой.

– Тогда садись посиди чуток.

Сплендид уселся на пол, на чистый желто-красный лоскутный половик в углу между поленницами. Читал, обдумывал, кивал и, как старый дед, нет-нет да и бормотал себе под нос какие-то фразы, словно пробуя их на вкус.

– «Сунне выиграл у Мункфорса со счетом пять – два. Голы забили Бенгтссон и Ламминг». – Он взглянул на Сиднера, который так и не решился сесть и чувствовал себя точь-в-точь будто в гостях у турецкого султана. – Ламминг этот – мой дядька по матери. Знаешь, какой у него дриблинг! Мяч как приклеенный – сто пятьдесят шесть раз с ноги на ногу. Ты так могешь? Я могу пятнадцать. А ты?

Сиднер сглотнул.

– Ну сколько? Десять? Пять?

Сиднер смотрел в пол, на стружки и опилки.

– Ты чё, онемел?

– Да нет.

– Так как у тебя с дриблингом?

– Не знаю. Не знаю, что это значит.

– Дриблинг! Неужто не знаешь? Чем же ты занимаешься? Днем, когда не в школе?

– Ничем.

Сплендид с жалостью посмотрел на него, кивнул на полки с фруктами.

– Бери сливы-то. Сколько хошь бери. Та-ак, стал’ быть, ничем?

– На пианино немножко играю, и все такое. Читаю.

– Маму-то твою давно затоптали?

– Четыреста восемьдесят шесть дней назад.

– Понятно. Вы, значит, выпивку по бутылкам разливаете в гостинице. Сам-то пробовал?

Сиднер покачал головой.

– Ну хоть чуток? Хоть палец разок облизал?

– Папа трезвенник. Потому его и взяли на эту работу.

Сплендид понимающе кивнул:

– Он небось впрямь залютует, Бьёрк-то, ежели ты рюмашку хватанешь. Зажилился на фиг. А ведь богатый мужик. Самый, считай, богатый в Сунне. Мамаша говорит, он бесперечь яичницей питается. Причем без молока. И луком сверху посыпает. – Сплендид тяжело вздохнул. – Они, должно, все такие. Юлины тоже богатые. Видал, какие у него башмаки? Спереди сплошь в дырочку, белые с коричневым. Вот вырасту, беспременно себе такие куплю. – Сплендид встал. – Ну ладно! – Он будто узнал о жизни что-то новое и спрятал эти знания в копилку. – Завтра увидимся.

Они ходят в разные школы, однако ж назавтра Сплендид стоит у ворот, ждет Сиднера. При свете дня Сиднер может рассмотреть его как следует: маленький, на целую голову ниже его самого, худенький, тщедушный, черные волосы падают из-под кепки на лоб.

– Слышь, давай сходим к пробсту Верме.

– Зачем?

– Позырим, дома он или нет.

Они идут по городку, очень медленно, потому что Сплендид поминутно ныряет в подъезды, забегает на задворки, роется в мусорных баках, влезает на деревья, в одном месте показывает Сиднеру дупло, где можно до завтра спрятать учебники, чтобы не таскать их с собой. Неподалеку от дороги к церкви он вдруг говорит:

– Твой дед по матери был тут пробстом, давно еще. А потом обчистил церковную кассу и рванул в Америку.

– Ну-у, – бурчит Сиднер.

– После он прислал сюда гроб, чтоб народ думал, будто помер он, а там были одни камни.

– Не знаю, правда ли это.

– А по мне, так без разницы, – сказал Сплендид. – По-моему, он классно все провернул. Чертовски классно. Он чё, держал в Штатах gambling house[35], да?

– Дедушка был поммолог.

– Чё это такое?

– Яблоки выращивал, самых разных сортов.

– А-а, про это я знаю. Мы потому и идем к Верме. Яблоки у него – закачаешься.

– Яблони еще мой дедушка сажал.

– Ты его видал?

– Нет, он давно уже умер. Поэтому мама, и дядя Турин, и дядя Слейпнер вернулись сюда. Мама еще девочкой была, когда он умер. А в завещании он написал, что тут, мол, остался дом, который принадлежал ему.

– Все-таки здоровско он это дельце обтяпал. Ну а теперь сымай башмаки!

– Зачем?

– Говорят тебе, сымай! Сунь их под рубаху, чтоб не видать было.

Босиком они идут по дорожке мимо склада, спускаются под горку к пасторскому дому. Пробст, заложив руки за спину, стоит на веранде и глядит в сад.

– Ага, так и есть, три часа. Об эту пору он завсегда тут стоит. Гляди не показывай башмаки-то. Доброго денечка вам, пробст!

– Здравствуйте, мальчики. Гуляете, стало быть. А не холодно вам босиком-то?

– Холодновато, – вздыхает Сплендид. И с вожделением смотрит на заросли дикой сливы и на деревья, изнемогающие под бременем спелых плодов.

– Погодите, я сейчас, угощу вас отменными яблоками.

Пробст Верме – мужчина дородный, внушительный, седая шевелюра развевается, когда он пересекает садовую дорожку, напевая «О чело в кровавых ранах». Останавливается и, заложив руки за спину, обозревает тяжелую ветку. «От глумленья и обид». Он поднимается на цыпочки, но не достает. «О чело в венце терновом». Чуть подпрыгнув, пробст хватается за ветку, и яблоки градом сыплются наземь. «Поникшее в горе большом».

– Берите, ребятки. И родителям домой прихватите.

Немного погодя оба сидят на площади возле церкви, зашнуровывают башмаки. Сидят под облетевшим кустом бузины, где обнажается каменная плита.

Сплендид сияет.

– Ну, что я говорил? В башмаках фиг чего получишь. Он только босых угощает. Думает, они бедные. Хошь, возьми и мои яблоки.

– Не знаю, вроде и есть неохота.

– Ага, точно. Об эту пору они уже в печенках сидят. И в нужник то и дело шастать приходится.

– Зачем же ты берешь столько много?

– Ну, мне нравится, что они… такие красивые… Прямо глаз не отвесть. И можно про них думать.

Вот тут-то дружба начинается по-настоящему.

– Да, они очень красивые.

– Я так и думал, что тебе тоже понравятся.

_____________

Под девизом «Век живи, век учись» Сплендид и его оруженосец Сиднер слонялись по городу, и Сплендид открывал другу мир, кусочек за кусочком. Они наведываются на Торвнесвеген с ее мелкими фабричками. Бритвенная фабрика, камвольная фабрика «Тиден», кирпичный заводик. Сплендид повсюду как дома – на железнодорожном вокзале, в Центральном объединении, на молочном заводе; везде ему рады, и повсюду он начинает разговор одинаково:

– Это вот Сиднер, он в гостинице живет, а папаша его начальствует у Бьёрка над винным погребом, а сам вообще не пьет.

Остальное он опускает, всем и так все известно, неловких пауз не возникает, и тем не менее Сиднер лишь спустя много лет осознает, что мир сумел-таки проникнуть сквозь оболочку его нервов, – чтобы понимание созрело, нужно время. И в один прекрасный день Сплендид ведет его к себе домой и прямо с порога объявляет:

– Вот он.

Словно его тут ждут. Словно он вправду важная персона.

Сплендид из бедных. Живет он в домишке возле Тоттхагена, неподалеку от больницы. Маленький белый домишко стоит на опушке леса. Дверь приоткрыта, куры шныряют то в дом, то опять на улицу. Кроличьи клетки среди деревьев. Мать Сплендида, с виду замотанная, серая, не как Сульвейг, стоит у колоды и топориком рубит голову петуху. Безголовый петух мечется по кругу, потом падает у ее ног. В тишине на землю сыплются перья.

На кухне Сплендид умолкает, чтобы Сиднер без помех познакомился с его отцом.

Словно здесь причина и объяснение всему.

И Сиднер смотрит на этот обрубок, на отца, который сидит у окна, за низким столиком, этак с полметра высотой, мастерит деревянные ложки. Ноги у него отрезаны выше колен. Одна половина лица как бы продавлена, часть виска отсутствует. Но глаза на месте, руки тоже. Очки съехали почти на кончик носа, а нос опять же продавлен или сломан. Калека поворачивает колеса тележки и беззубо смеется навстречу Сиднеру.

Кукольный мир – возле одной стены короткая низкая кровать, рядом шкафчик с инструментами, на полу большущий радиоприемник, плевательница с веточками можжевельника, покрывало на кровати из настоящего плюша, темно-красное.

Сиднеру требуется время, чтобы переварить впечатления, Сплендид его не торопит, стоит возле крана, пьет, потом протягивает ковшик Сиднеру:

– Холодная, вкусная!

На комоде фотографии молодого мужчины в полосатом обтяжном трико. На голове у него котелок, в руке тросточка. Длинные напомаженные усы. А рядом пудель в пиджаке и галстуке, на задних лапах. Один снимок изображает молодого человека на фоне Эйфелевой башни, другой – перед каким-то дворцом, на третьем он стоит наклонясь над парапетом моста, под которым плавают лебеди.

А барабаны рокочут, дробь нарастает, Сиднер затаил дыхание, громкоговорители горланят на всю кухню, а кухня – это увеселительный парк, это мир.

– Дамы и господа! Сенсационный аттракцион, человек-ядро – Фонзо!

Молнии и гром, Сиднер ахает вместе с сотней, тысячей других изумленных, запрокинутых вверх лиц.

– А я летел, как всегда мечтал лететь, по широкой дуге над лужайкой родного дома в Смоланде, летел все выше, выше, и мои родители стояли внизу и кричали: «Альфонс, малыш, смотри не сломай шею!», а я летел, и наш сосед, губернский прокурор, кричал: «Альфонс, не опозорь шведский флаг!», а другой наш сосед, пробст, старый гуманист, твердил: «Альфонс, будь осторожен, не взлетай слишком высоко, как Икар», я помню его седые усы и как я стыдился пушка, который потихоньку превратился в напомаженные усищи.

Снова громкоговорители, на многих языках, в разноцветье огней над кухней, над Парижем, над Веной:

– А теперь, дамы и господа, прекрасная мисс Лола и Фонзо, король воздуха, покоривший весь континент.

– И я летел над сверкающим проливом в сторону Копенгагена, где гавань была полна кораблей и флагов, летел над железной дорогой, гремевшей южнее. В сторону Киля. Гамбурга. И дирижабли летели рядом со мною, словно толстые сигары, пилоты выглядывали из гондол и махали мне руками, но я оставлял их позади. Запах опилок, и лошадей, и тепла, когда цирковой шатер пустел. Мисс Лола из Маркарюда была на афишах красным цветком. А я – голубым, так в веселую минуту изобразил нас ее муж, который под гром барабанов стрелял мною из пушки. Мы ездили в Рим, и я кружил над Папой Римским, помахивая тросточкой высоко над куполом собора Святого Петра, арлекин в трико и в котелке, дымящий толстой сигарой. Я взлетал над Будой, над Пештом, и эрцгерцог Фердинанд в своем изящном сюртуке наблюдал за мною. А потом Париж! О, бонжур, Париж! – кричал я. Бонжур, Фонзо! – отвечал Париж, а на Елисейских Полях Айседора Дункан танцевала для меня, и движение на улицах замирало, и шоферы в кожаных фуражках вылезали из машин и смотрели то на Айседору, то на меня. Жан Жорес тоже был там.

А мы с мисс Лолой взлетали все выше к звездам, парили в объятиях друг друга, кружили вокруг планеты Марс, вокруг жаркой Венеры. Из дальней дали доносились звуки аккордеона, затихали тарантеллы, уста к устам пред огнями звезд, словно рыбы в забытом аквариуме.

– Дамы и господа, сенсационный аттрак…

Гром пушечного выстрела прокатился по кухне.

– А пока мы летели, на земле убрали страховочную сетку. Когда эрцгерцог Фердинанд снимал сюртук, пуля уже пронзила его, когда Жан Жорес надевал шляпу, его голову уже пробила пуля убийцы. А трава на лужайках, где в парках Европы нас ожидала отдыхающая публика, была влажная, и лица людей опущены долу.

Мы падали. Ухватиться не за что – даже лунного лучика не нашлось, ведь пушки перебили все лучи у самого основания, и приземлиться некуда, ведь ракеты погасили все звезды, и я, смеявшийся и махавший тросточкой, последний человек-ядро, мастер забытого искусства, падал вместе с мисс Лолой из Маркарюда, уста к устам, падал к выжженной земле. И очутился тут, на полу. Отсюда ничто упасть не может.

В кухне воцарилась тишина. Куриное перышко трепетало на пороге, потом вместе с мягким дыханием осени скользнуло внутрь, приблизилось к Сплендидову отцу. Тот взял его в руки, осмотрел, провел им по здоровой щеке.

– Вот так было в ту пору, – сказал Альфонс Нильссон. – А теперь вот этак.

– Ну а вообще-то, пап?

– Вообще было тяжко.

– А все ж таки… Когда ты упал. Почему так вышло?

Они сидели на полу, Альфонс Нильссон посмотрел на дверь:

– Мама твоя не любит, когда я об этом рассказываю.

– Так ее тут нету.

– И я не знаю, поймут ли такие маленькие мальчики…

– Ну, пап. Сиднеру нужно услышать. Я же говорил тебе. Ему очень нужно узнать, как оно есть. Не то ведь вконец в своих раздумьях утопнет.

Альфонс Нильссон уперся костяшками пальцев в пол, толкнул тележку к двери и выглянул наружу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю