355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ёран Тунстрём » Рождественская оратория » Текст книги (страница 11)
Рождественская оратория
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 10:30

Текст книги "Рождественская оратория"


Автор книги: Ёран Тунстрём



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)

«Если одежа высохнет, сказал я. Только она не высохла. В доме было сыро и холодно, самому-то мне без разницы, да и не для кого согревать тамошние стены». Вдобавок день был субботний. Магазины закрывались рано, и, когда он наконец собрался за покупками, торговлю уже прикрыли. Он боялся потерять ребенка из виду. Сидел на страже за кухонным столом, смастерил на пробу парочку глиняных зверушек, но Гари зверушки не заинтересовали. Он скулил, что хочет есть, но Турин все же сумел втюрить ему чуток бобов со свининой и морсом напоил, так что по правде-то волноваться не стоило. Вечером стало повеселее, Гари долго глазел на радиоприемники, на всякие клеммы, на инструмент и теперь примостился играть. «Вроде как затеялось что-то. Я было подумал, что мы поладим. Что он заинтересовался моими изобретениями. Что я, пожалуй, могу подойти к нему и поучаствовать в игре, запустить электрический генератор, очень уж нравилось ему на искры глядеть, господин обвинитель. Если б не искры эти, я бы точно открыл, когда постучали. Но дверь была заперта, занавески опущены, а мальчонке я зажал рот ладонью. Это мой единственный дурной поступок. Я бы с радостью открыл, потому что молотил в дверь и кричал мой племянник, Сиднер. Отец его уехал в Новую Зеландию, а мать, моя сестра, померла. И ничего у нас с Гари не заладилось, я все испортил, зажав ему рот, после он цельный вечер хныкал и ревел. Проголодался, должно. Да и простыл. Той ночью я вышел в нужник». – «Снова-здорово», – вздохнул обвинитель. «Когда не к кому прислониться, господин обвинитель, поневоле пробуешь молиться. Вот я и стал на колени, возле толчка». – «Ну-ну, – сказал обвинитель, – это мы, пожалуй, опустим». – «Не-ет, – возразил Турин, – коли единственное, к чему ты мог прислониться, готово исчезнуть… впадаешь в отчаяние… будто тебя подвели к самому краю тьмы…»

Просто счастье, что в воскресенье рано утром Турин опамятовался от громкого покашливания: в дверях нужника стоял полицейский Хеденгрен и сочувственно смотрел на него.

– Эх, Турин, Турин, что же ты натворил?

Турин встал, опустил крышку на толчок, глаза у него были пустые, он озяб.

– Ты пришел забрать мальчонку?

– Значит, он у тебя?

– Сам ведь знаешь.

– Я догадывался, но зачем ты это сделал? Мало того, в открытую. Шапку надеть и то не сообразил, рыжую шевелюру весь двор видал. Заявление на тебя поступило.

Турин зашагал впереди него к дому, но на пороге остановился, глядя на Гари: мальчик спал под одеялами, большой палец он засунул в рот.

– Мой сынишка. Хоть разок-то отцу, надо быть, можно… Я ведь ничего худого не хотел. А она не позволяет даже…

– Знаю, Турин. Кофейком не угостишь? Подняли ни свет ни заря, иной раз думаю, лучше б садоводством заниматься, чем в полиции служить.

– Меня тоже заберешь? – Турин передвинул кофейник на горячую конфорку, еще и рукой сверху придавил, чтоб поскорей согрелся, потом вымыл чашку, налил кофе и сел напротив полицейского.

– Сам Мадсен у тебя интервью брал для радио, и вообще. Замечательная, между прочим, была передача. На самом-то деле какой он, а?

– Это хорошо, – пробормотал Турин, – хорошо, что ты меня заберешь.

– Знал бы я тогда, что он в Сунне, взял бы лодку, окуней бы поудили, Турин. Втроем – он, ты да я. Вчерась вот пять кило налимов натаскал, угощу тебя, когда…

– В кутузке сидеть буду?

Хеденгрен отхлебнул горячего кофе, вынул из кармана бумажку.

– Гари? Так его кличут?

– Не я его крестил-то. А нельзя ему еще чуток поспать, Хеденгрен?

– Мне по телефону позвонить надо, сообщить, что мы его нашли. Они там ждут, в Карлстаде. Натворил ты делов.

– Так ты ступай, а мы после подойдем.

– Не могу, Турин.

– Я ничего худого не сделаю.

– Знаю, зла в тебе нету, но будет лучше, если ты сразу пойдешь со мной. Как по инструкции положено. Незаконный увод, противоправное лишение свободы – скверная штука, Турин.

– Дай мальчонке поспать. А мы посидим посмотрим на него. You know, it might be the last time… You know, I had hoped…[64]

– Я по-английски не разумею, Турин.

– Просто посидим. Тихонечко. Он – все, что у меня есть. А скоро и его не будет.

_____________

И вот апрельским днем Турин Бринк сидел в зале карлстадского суда и слушал, как обвинитель оглашает исковое заявление, предъявленное ему, Турину, матерью их общего ребенка, барышней Кариной Сеттерберг, и на основании § 15 п. 8 Гражданского кодекса требует наказания в виде лишения свободы. Пока обвинитель долго и нудно описывал преступное деяние, Турин удивленно оглядывал публику, привлеченную сюда газетами, которые умудрились ввернуть в заметки о похищении имя Ларса Мадсена. Турин вдруг предстал как радиознаменитость, а газеты вдобавок тиснули фотографию, где он был снят вместе с Мадсеном, – в свое время ее сделал репортер «Фрюксдальс-Бюгден», на месте давнего Туринова причала. Сам Мадсен по поводу деяния не высказывался, только в ответ на вопрос сообщил, что готовит новый цикл репортажей из южношведской провинции и что летом они пойдут в эфир.

Барышня Сеттерберг – сейчас она сидела рядом с обвинителем – вовсе не рассчитывала на такое стечение народа, когда вошла в зал и нервозно огляделась по сторонам. Она заметно раздобрела, коротко подстригла волосы (особенно на затылке) и сделала перманент, в руках она сжимала сумочку и скомканный носовой платок.

– Итак, одиннадцатого марта ответчик Бринк приехал в Карлстад, где его видели многие соседи, и с помощью шоколада и леденцов увел с собой мальчика Гари Сеттерберга, посулив, что якобы поведет его в кондитерскую. Затем, по свидетельству таксиста, господина Видмана, силой заставил мальчика сесть в машину означенного таксиста и поехал в Чиль, где вышел на углу улиц Главной и Железнодорожной, чтобы тотчас пересесть в другое такси, которым управлял владелец, проживающий в Чиле господин Эдерлинг. Во время этой поездки Бринк тоже упорно пичкал ребенка сластями, по словам господина Эдерлинга, «в непомерных количествах». В Вестра-Эмтервике обвиняемый вновь поменял машину, чтобы сбить со следа возможную погоню, и на сей раз пересел в «вольво» проживающего в Беккебру господина Бенгтссона, каковой доставил мальчика в Сунне и высадил обоих «неподалеку от моста». Мальчик спал, усталый и замурзанный. Господин Бенгтссон слышал ту мадсеновскую передачу, узнал обвиняемого и попытался заговорить с ним, однако ответов на свои вопросы не получил, что показалось ему, «мягко говоря, странным». Обвиняемый Бринк украдкой отправился затем к своему жилью; прибыл он туда во второй половине дня и запер ребенка в доме, причем не давал ему возможности посетить туалет и не кормил, так что к моменту вмешательства полиции в ночь на тринадцатое мальчик находился в плачевном состоянии, был «сильно простужен и грязен», а одет в непомерно большую для него фуфайку обвиняемого, прямо на голое тело. Вернувшись домой и обнаружив пропажу ребенка, истица, барышня Сеттерберг, не на шутку встревожилась! А когда расспросила соседей и узнала, что ребенка увел рыжеволосый мужчина, позвонила в полицию. Обвиняемый Бринк, правильно ли изложены обстоятельства дела?

– Не было у меня леденцов, – сказал Турин. – Этак все переврать можно.

– Но прочие обстоятельства дела вы признаёте?

– Шоколад у меня был, а леденцов не было.

Направляясь к свидетельскому месту, Карина Сеттерберг уронила сумку и оттуда выпала коробочка лакричных конфет, которые раскатились по полу. Истица растерянно глянула по сторонам и принялась их подбирать. Суд терпеливо ждал.

– Я давно чуяла опасность, из-за его приставаний, – сказала она и замолчала. Не могла вымолвить ни слова и с мольбой смотрела на обвинителя.

– Расскажите своими словами.

– С самого начала?

– Да, с самого начала.

Она сунула в рот лакричную конфету и долго ее жевала.

– Как он пришел и увел мальчика?

Судья и обвинитель разом кивнули.

– Я к соседке ходила кофий пить. А когда вернулась, он пропал. Ну, я поднялась в квартиру, но его и там не было. Я бегом на улицу. Опять без толку. Я же наказала ему не уходить со двора. Стала звать. Не откликается. Я в дом, к нижним соседям, только и эти мальчика не видали. Тут уж я заплакала, а люди, видать, услыхали, вышли на лестницу, спрашивать начали, что со мной приключилось. Ну, я говорю, мол, Гари пропал, а госпожа Карлссон, Бритта то есть, и скажи, что видала, как мальчонка толковал с одним таким рыжим и тот шоколадки ему давал, тут я и смекнула, что это был… он.

Она опустила голову, теребя ремешки сумки.

– У вас были причины подозревать, что это Бринк?

– Этаких рыжих волос ни у кого больше нету… Вдобавок он часто возле нашего дома шнырял.

– И вы, стало быть, чувствовали, что он способен замыслить подобное деяние?

Карина нахмурила брови, задумалась и сказала:

– Да-а. Я давно чуяла опасность.

– Бринк делал какие-нибудь намеки на это?

– Ну, напрямик-то нет. Просто я все время чувствовала себя вроде как беззащитной, вроде как под угрозой. Он ведь иной раз часами под окошком торчал, глаза пялил.

– В квартиру вы его никогда не приглашали?

– Нет.

– Потому что боялись? Он же как-никак отец ребенка.

– Я из-за него вконец измаялась. И мальчик тоже.

Тут вмешался судья:

– А мальчик когда-нибудь встречался с отцом?

– Нет.

– Почему же он тогда «измаялся»?

– Я же ему показывала, как этот стоит да зенки пялит.

– А вы сказали ребенку, что это его отец?

Карина сглотнула и крепче стиснула в руке платок.

– Больно уж он чудной. Глядит этак диковинно.

– Но смотреть «диковинно», как вы говорите, вовсе не означает непосредственной угрозы.

– Да, но глядеть-то он глядел. Страсть до чего диковинно. – И вдруг, будто вспомнив школьные уроки, она отбарабанила как по книжке: – Случившееся меня чрезвычайно потрясло. А ребенок пострадал. Ведь его не кормили. Все это время.

– Может быть, вы пугали мальчика отцом?

– Так ведь… – Глаза у Карины забегали, словно искали в воздухе защиты, объяснений, каких-нибудь слов.

– Существовал ли повод для страха?

– Не знаю, – сказала Карина Сеттерберг.

Судья – он был человек образованный, родом откуда-то из Южной Швеции, и мечтал о процессах поважнее этого – взглянул на Турина: неуклюжая фигура, отвисшая нижняя губа, светлые брови.

– Теперь рассказывайте вы, Бринк, своими словами, с самого начала. Своими словами, – повторил он, будто по плечу хлопнул.

– Своими, – сказал Турин, – нешто кто со мной поделится словами-то? Life is a penal colony for a lonely man[65].

Судья приподнял брови:

– Что по-шведски означает…

– Ежели вам понятно, господин судья, мне этого хватит. Жизнь – тяжелое наказание, пять лет я платил на Гари алименты, а мне даже прикоснуться к нему не позволяли. Пять лет я мечтал, но не о том, чтобы она пришла ко мне, – он кивнул на Карину Сеттерберг, – это невозможно, а о том, чтобы она хоть разок… руки-то эти вот, господин судья, куда их девать?.. Они будто кричали в тот день. Криком кричали. – Турин вытянул руки над барьером, чтобы все могли их увидеть и услышать. – От них все и пошло…

– Вы хотите сказать, что потеряли контроль?

Турин сочувственно глянул на обвинителя, встрявшего между ним и судьей.

– Голова у меня на особом положении не состоит, – ответил он, и по залу пробежала улыбка, но тотчас и погасла, когда Турин продолжил: – Хотя у самих у вас, господин обвинитель, кроме головы, похоже, ничего и нету. Остальное-то тело, по-вашему, вроде как довесок?.. Никчемные отростки?

– Ближе к делу, – буркнул обвинитель, стараясь показать, что с телом у него все в порядке: расслабил живот, небрежно подпер голову рукой. – Когда у вас, Бринк, непосредственно возникла мысль о похищении?

– Мысль? Если б мысль!

Золотой зуб Красавицы Биргитты сиял ему навстречу будто с заалтарного образа в темной церкви. «Главное – действовать. От мыслей недолго и свихнуться». Она вроде как забросила щедрую наживку. А он клюнул, попался на крючок и забился в конвульсиях. Он и правда начал действовать, и действие завладело им, подарило полчаса покоя, когда они с Хеденгреном сидели и пили кофе, глядя на Гари. Подарило несколько шахматных партий в кутузке, вкусный обед с налимом и водкой… «но об этом, Турин, молчок», и тотчас же в дверь постучали, прибыл молодой судебный стажер из Карлстада, чтобы ознакомиться с личными обстоятельствами задержанного. Стоя за свидетельским барьером, Турин усмехнулся – ему вспомнилось свежее лицо, городские очки, аккуратная прическа, платочек в кармане, портфель. Хеденгрен вскочил, мигом спрятал рюмки в карман, сорвал с Турина салфетку (он ведь хотел, чтобы обед прошел по-настоящему торжественно, Хеденгрен-то), гаркнул: «В туалет сходил, а теперь в камеру, живо!» – и загнал его за решетку, откуда он немедля был снова вызван, чтобы ответить на вопросы о том, в какой мере он привержен к спиртному. Нет, что-то уж больно весело выходит, с таких позиций он защищаться не станет. Не примет их условия.

– Вы бы держались закона, – сказал он. – Коли я, по-вашему, совершил преступление, наказывайте, и дело с концом. Все равно никто меня не ждет, кроме кошек. Just the cats…

Но обвинитель продолжал задавать вопросы, и Турин отвечал то безучастно, то резко, то с огромной усталостью, а то и веско – когда, например, его спросили, имел ли он основания подозревать, что мать недостаточно заботится о ребенке.

– Какие еще подозрения? – воскликнул он. – Я про это ничего не знаю. У каждого человека свои печали. И все имеет причины.

На Карину Сеттерберг он смотрел с большой нежностью. А она прятала глаза, судорожно жевала свои конфеты, почесывала живот – и вдруг разрыдалась. Во время заключительной речи обвинителя, который требовал сурового наказания, ибо ответчик завладел ребенком противоправно, она знай всхлипывала, а белая рука обвинителя снова и снова похлопывала ее по плечу, чтобы утихомирить и успокоить. Потом он сказал, что, хотя преступление безусловно серьезное, необходимо учесть, что ответчик совершил его без злого умысла… И, услышав, что наказание может составить от четырех месяцев до шести лет тюрьмы, Карина встала и сказала:

– Отец-то Гари вовсе не он, а Турстен Бодлунд. – Она посмотрела Турину прямо в глаза. – Я вот что хочу сказать, Турин. Я уже была в тягости, когда тем вечером пришла к тебе, ну а Турстена вся округа знала, он в арвикской команде левым защитником играл, вдобавок женатый, и денег от него не дождешься. Мы аккурат перед тем встречались на Кольснесе. Прикидывали, как быть… Вот и надумали насчет тебя, Турин… что ты небось клюнешь, при твоем-то характере. Турстен в «Новой кондитерской» ждал, пока мы… ну…

– Имели половое сношение? – подсказал судья, откинувшись на спинку кресла.

– Можно и так сказать. Я ведь здорово под газом была. Коли уж совсем начистоту.

_____________

Сиднер сидит у Фанни в гостиной, уже много месяцев пустой, играет «Детские сцены» Шумана, и тут в дверь заглядывает Ева-Лиса.

– Вот ты где! Замечательно играешь.

– Не-ет, до этого мне далеко. Хотя приятно, конечно, что ты так думаешь.

– Сельма Лагерлёф звонила.

– Гм. Что-нибудь важное?

– Не знаю. Просила тебя перезвонить. Наверно, краска нужна из магазина. – Ева-Лиса озирается по сторонам. – Повезло тебе, что можно пользоваться тети Фанниным роялем.

– Я же цветы ее поливаю, за домом присматриваю. Кое-что мне за это полагается.

– Как у нее тут шикарно – прямо войти страшно. Чудно все-таки, слова никому не сказала, взяла и исчезла. А как называется пьеса, которую ты играешь?

– «Von fremden Ländem und Völkern». По-твоему, у нас не так красиво?

– Почему же, просто у нас по-другому. Поскромнее, без шику. Слушай, а можно мне платья примерить? – шепчет она, наклонясь к роялю. – И бусы, которые в шкатулке?

– Только потом убери все на место.

– Само собой. Надо же, до сих пор пахнет ее духами. Все же она невероятно аристократичная, правда? Однажды я зашла, а они с Сельмой сидели тут и разговаривали. Тортом меня угостили. Так здорово было – сидеть рядом с ними. Я подумала тогда: вот как ты будешь жить, Сиднер, когда женишься.

– Никого я себе не найду, Ева-Лиса.

– Найдешь, обязательно найдешь. Я считаю, ты жутко стильный. И вообще. Поэтому она будет не из Сунне и не из Карлстада. Возьмешь жену из Стокгольма и станешь меня стыдиться.

– С какой это стати?

– Фанни ты тоже очень нравился, она и в Стрёмстад тебя пригласила, чтобы ты этого, Свена Гедина, услышал. Чего так странно на меня смотришь-то? Между прочим, торт, которым меня угощали, был с малиной. Как по-твоему, Сельма сама ягоды собирала?

– Вряд ли.

– Ну все равно! Вот бы так прославиться, как она! С ума сойти!

– Что это за разговоры?

– Как человек должен одеваться, когда люди с него глаз не сводят, а? Я бы выбрала что-нибудь синее. Или зеленое. Только не черное, как она. Хотя, может, и черное надо иметь. Ты небось думаешь, я веду себя по-детски. Признайся!

– Ты лучшая сестренка на свете.

– Почему от папы нет никаких вестей? Мне иногда кажется, что он… Иди позвони Сельме, а то беспокоиться будет.

Он послушно идет к телефону. Ева-Лиса догадалась правильно: Сельма спросила, не привезет ли он ей несколько банок краски, синей, и немного шпаклевки, буфетную надо перекрасить.

– А еще мне требуется помощь с книгами. И кстати, Сиднер, зайди заодно в «Новую кондитерскую» и возьми тортик «Принцесса». Посидим с тобой, потолкуем.

Окна были открыты, пели птицы, когда Сиднер вошел в кабинет Сельмы; она сидела за письменным столом.

– Ты очень вырос с тех пор, как я последний раз тебя видела. Сколько тебе сейчас?

– Восемнадцать, скоро девятнадцать стукнет.

– Краску-то принес?

– Десятнику отдал. Надеюсь, колер подойдет. Торт я оставил на кухне. Тетя Сельма, от Фанни ничего не слышно?

Сельма грузно поднялась со стула, опираясь на трость, подошла к окну и посмотрела во двор.

– Я хочу, чтобы ты помог мне с книгами. Скоро мне умирать, и дело, о котором я собираюсь тебя попросить, несколько щекотливое, но надеюсь, на тебя можно положиться. День нынче погожий, я все утро сидела тут, слушала птиц. Их песни никогда не надоедают. Впрочем, у тебя, наверно, нет времени на птиц, ты же так молод.

– Времени у меня полно. Мне столько не нужно.

– Да, пожалуй. Я знаю, тебе туго пришлось. – Она обвела тростью книжные стеллажи. – Ты когда-нибудь видел такое множество книг?

– Даже в библиотеке не видел.

– Думаешь, я их все прочитала?

– Большую часть, наверно.

– Все так думают. Стыдно сознаться, но прочла я очень мало. Взгляни. – Она наугад взяла с полки книгу. Открыла, показала пальцем. – «Величайшей из всех, Сельме Лагерлёф с восхищением от преданного автора». Посвящения, приветствия. И здесь то же самое, и там. Даже не знаю, сколько их у меня. Писателей развелось чересчур много. И все шлют мне свои книги. Одни просто в знак благодарности, другие в расчете на отзыв или предисловие, третьи привозят рукописи, просят помочь с изданием. Но я не в силах. Стара уже и, Бог весть, способна ли вообще судить о чужих писаниях.

– Еще как способна, – ввернул Сиднер.

– Обойдемся нынче без пустословия, мальчик. Раз в жизни я имею на это право. Хотя корить тут некого, сама виновата. Так вот, я, видишь ли, написала завещание. Этот склеп станет…

– Склеп?

– Конечно, Морбакка и есть склеп. Морбакка станет музеем. Из тщеславия или по другой какой причине – над этим ты можешь поразмыслить, когда я умру. Но сюда заявится много народу, начнут копать да вынюхивать. Особенно литераторы.

Она опять села за стол, положила трость параллельно зеленому бювару.

– Так вот, Сиднер, я хочу, чтобы ты разрезал страницы. В книгах, которых я не читала. Чтобы с виду казалось, как будто читала. Можно рассчитывать, что ты сохранишь секрет по крайней мере лет сорок после моей смерти?

– Хоть сорок пять, тетя Сельма. Мне сплетничать не с кем.

– Я слыхала, ты человек старательный.

– В общем, да. Первое и единственное мое достоинство. Быть старательным означает всего-навсего внушить себе, что занимаешься важным делом. Торговать краской! Я не затем родился на свет.

– Ладно, давай начнем. С буквы «А». Я буду сидеть тут, а ты громко читай фамилию и название, тогда и решим, что делать. Вот тебе нож для бумаги.

Сиднер вытащил первую книгу.

– Альберг Эмма. «В обителях отрады».

– Та-ак. «В обителях отрады», стало быть. Разрежь страницы. Женские романы, пожалуй, не мешает разрезать. Их авторы стараются как могут. И на пути у них множество препон. Я, кажется, встречала ее. Маленькое, невзрачное существо. Книга-то печальная, как на твой взгляд?

Сельма закрыла глаза, слушая, как солнце журчит по полу, по книжным корешкам.

– Если я начну читать, никакого времени не хватит.

– Твоя правда. Если книга веселая, читать ее незачем, а если печальная – название лжет. С иронией мы, женщины, пока не в ладах. Следующая.

– Альберг Эрик. «За гранью зримого». Сельме Лагерлёф с восхищением.

– Ух ты, вот это название! Разрежь семь страниц, чтобы он понял, как я старалась. За гранью зримого, надеюсь, царят тишина и покой. Следующая.

– Альм Альберт. «Под сенью тополей».

– Малыш Альберт! Такой бездарный! Понимаешь, Сиднер, он никогда не изменит литературу. Живет в Ландскруне. Там и учительствовал. Все запятые в книге наверняка на месте. Все предложения грамматически правильны. Когда разрежешь книгу – и непременно всю, от первой до последней страницы, ведь в его жизни это будут редкие минуты счастья, – ты увидишь, что под сенью его тополей гнездятся греческие боги. Больше учености, чем жизни. Хотя, может, и найдется простое, красивое стихотворение, посвященное матери.

– Да, есть одно. И называется: «Матери».

– Так я и думала. Она заботилась об Альберте. Каждое воскресенье я видела их в окно, они шли в церковь, и он вел ее под руку. Временами я завидовала его безмятежному спокойствию. Хотя о жизни других людей мы знаем так мало.

– Книга уже разрезана. Она ведь совсем тоненькая.

– Ну и хорошо. Во всяком случае, он не задается. Правда, и большим писателем ему не бывать, так уж устроено на свете.

– Эдвинссон Карл-Эдвард. «Песнь улиц».

– Звучит выспренне. Разрежь, пускай не думают, что я боялась модернизма. Ну, как там: строчки истекают абсентом, гудят от кошмарного хохота продажных женщин? По-твоему, я ханжа? Можешь не отвечать. А я расскажу тебе единственную смешную историю, какая мне известна, только она совсем не смешная. Суть у нее та же, что и у нашего с тобой сегодняшнего дела. Ты знал такого Эмануэля Ларссона? В общем, умер он прошлый год. И когда он умер, его жена поехала в Сунне и купила ему пижаму. Чтоб в описи имущества было обозначено, что он пижаму имел! Это не ханжество, а забота о чести. Следующая!

– Фридрихсен Эбба. «Анна, жена арендатора».

– О Господи! Я ведь посулила этой дурочке незамедлительный ответ. Неужто книга впрямь не разрезана?! Эбба! Я ведь любила ее. Грибы под белым соусом она готовила изумительно. Ясное дело, на сливках. Щедрой рукой сливки добавляла. А сливки блюду на пользу. И сама красивая такая! Дом тоже загляденье. Дорогие картины, настоящие ковры, короче говоря, стиль! Пожалуй, я дам тебе рекомендательное письмо, на случай, если ты соберешься в Стокгольм, тогда и концерты будут, и вечеринки. Тебе это понравится?

– Я наверняка оробею.

Сельма нагнулась над столом, прищурила глаза.

– Знаешь, я тоже робела. Но когда ты знаменит, люди этого не замечают. Она твердила, что обожает меня, вычитывала в моих поступках то, чего там никогда не было. Во всем усматривала глубокий смысл, в любой пустячной фразе, слетавшей с моих губ. Одного в ней я понять не могу – страсти к писанию книг. Она ведь в жизни не видела арендаторского хутора, даже издалека. Очаровательная женщина, но разве писателю нужно очарование? Нет. А теперь позвоню-ка я насчет торта.

Сиднер кивнул и достал с полки очередную книгу.

– Лунд Эгон. «И все же лошадь видит сны».

– Эту разрезать не будем. Он прекрасно использует свои стокгольмские связи. Шнярыет в коридорах журнальных редакций, дружит со всеми редакторами, которые могут оказаться ему полезны. На моих похоронах он скажет, что мы вели глубокомысленные беседы. Я – и глубокомысленность! Если хочешь знать, мне всегда стоило большого труда говорить остроумно. Я чувствовала фальшь в каждом произнесенном слове. И слова были тяжелые, как валуны… Слушай, обо мне ведь наверняка говорят, что я ужасно скучная? Только не виляй!

– Ну-у… в общем никто не говорит, что вы очень веселая.

– Вот как. А все потому, что в разговорах я вечно вроде бы защищаюсь. Вопросы будто атакуют меня прямо в лоб. Я никогда не успеваю поиграть словами, покрутить вопросы так и этак. Сейчас это меня не смущает. Сейчас народ готов слушать все, что я ни скажу, хотя бы и полную чушь.

Вошла кухарка с тортом и кофе. Были на подносе и две рюмочки.

– Надеюсь, вам понравится, – сказала она и, сделав книксен, удалилась.

– Конечно, понравится, – ответила Сельма. – Что у тебя там за книга?

– Мальгрен Нильс. «Сильный».

– Поставь на место, как есть. Мне хочется поднять дух слабых, ободрить слабые существа внутри нас. Если мною и руководила какая-то идея, так это – дать голос слабым. Как думаешь, мальчик, будет война?

– Она снится мне по ночам. Я вижу во сне, что мама жива, и папа здесь, и летят самолеты.

– Вам, молодым, придется тяжко. В войну у детей связь с жизнью хрупкая, как у яблоневых цветков в саду.

– Вы боитесь смерти, тетя Сельма?

– Почему ты спрашиваешь, чудак человек?

– Мне просто кажется, я должен спросить.

– Умереть бы у открытого окна, в такой вот день, как нынче… Птицы в саду, вода журчит, а рядом человек, на которого можно положиться… Птицы и прочее не проблема, но на кого я могу… Отведай-ка торта.

– Вкусный.

– В «Новой кондитерской» хорошо пекут. Особенно торты «Принцесса»… главное, не слишком пересластить.

– Как это – писать книгу?

– Ах, Сиднер, о тортах с тобой не поболтаешь. Уж не намерен ли ты…

– Мне бы надо стать бессмертным.

– Кому-кому, а мне тут смеяться негоже. Подожди годик-другой, там будет видно.

– А что делать? Плохо у меня с жизнью. Меж мною и жизнью словно перегородка стоит. Но когда я кричу… то есть когда пишу… мне представляется, что это будет услышано, пройдет прямо сквозь жизнь и достигнет высей… Я смешон, да?

– Разумеется, как и я.

Во дворе зашуршали шаги, послышался шепот, и разом все стихло. А потом чистые девчоночьи голоса запели:

У нас на лужайке черника растет.

Приди, моя мята душистая.


Сельма встала, плотнее закуталась в шаль.

Коль хочешь, дружок на лугу подождет,

Где розы, шалфей и ромашка цветет.

Приди, моя мята душистая.


– Извини, мне надо появиться на балконе. Примерно на второй строфе. Дай-ка трость, спасибо. Ужасно мило с их стороны. Знал бы ты, сколько раз на моем веку я слышала эту песенку! Впрочем, я никогда об этом не говорила. Мне и правда приятно, честное слово. Только вот в музыке я полный профан.

Сиднер стоял у окна, слушал песню, а потом голосок маленькой девчушки, которая вышла вперед:

– Мы, ученицы Молькумской сельской школы, хотим выразить вам, величайшей писательнице Скандинавии, свое благоговейное восхищение и благодарность за все, что вы значили для нас через ваши чудесные книги и рассказы. Спасибо.

– И вам спасибо. – Сельма помахала рукой. – Спасибо, дети мои. Спасибо, спасибо. – Продолжая махать рукой, она растерянно попятилась в комнату и со вздохом опустилась на стул. – Кошмар, сущий кошмар. Мне совершенно нечего им сказать. Ни слова не нахожу.

– Все и так было хорошо.

– Хорошо! Сейчас они там стоят, глазеют на балкон и собираются петь «Ах, Вермланд». А я ушла, и учитель говорит: «Пойте, пойте. Вы должны понять, она старая и усталая, ей наверняка недолго осталось жить. Пойте. Она и в комнате услышит». О чем мы с тобой говорили?

– Не все ли равно.

– Нет, не все равно. Ты спросил, как это – писать книгу. Нудное, утомительное занятие. Будто через пустыню бредешь: долгие переходы без единой капли воды, без единого деревца, под которым можно было бы отдохнуть. Но вот наконец оазис – там слова текут рекой, там распускается каждый листочек, все жаждет стать стихотворением. Слышишь, под балконом опять запели! И перо летит по бумаге, ты как бы попадаешь в тропики эмоций. А представь себе, сколько всего любой человек воспринимает глазами, сколько минувшего, сколько неведомого грядущего заключено в каждом его жесте и сколь мучительно хрупко его настоящее – нежный росток золотничной травки меж двух шатких камней. Вот это тебе и нужно запечатлеть. Н-да. Принимаешь решение – и счастье замысла оборачивается работой и страхом, ведь надо выбрать, откуда начать рассказ. Можно вооружиться биноклем и наблюдать за персонажем с отдаления, скользить взад-вперед над его мирком, охватывая взглядом всю панораму, где он – лишь малая частица. Можно притаиться в полуметре от него, тогда книга будет совсем другая, можно проникнуть в его нутро, это самое трудное, самое хлопотное, нельзя же создать человека наполовину и бросить! Нужно склониться поближе к живому человеческому сердцу и записать ритм дыхания, разглядеть тончайшую мимическую игру его лица. А в общем, не знаю. Я просто пишу, без всяких теорий. Но когда пишу – знаю. Вернее, знала. Теперь это в прошлом, теперь мы едим торт и… может, рюмочку хереса? Он настоян на шиповнике, обжаренном в духовке. Знаешь, как пахнет шиповник, когда его обжаривают в духовке? Будто сама осень лежит на противне. Этот шиповник мы с Фанни собирали в прошлом году, в сентябре, второго такого сентября мне, верно, уже не увидеть. Ты присматриваешь за ее цветами, хорошее дело.

– Она надолго уехала?

– Да нет, не очень. Она – человек хрупкий, слабый, Сиднер.

Руки у Сельмы дрожали, когда она поднесла рюмку к губам. Произнося его имя, она не сумела удержаться от веской многозначительности. Сиднер посмотрел на нее и сглотнул, ему вдруг стало трудно дышать.

– Может, продолжим… с книгами.

– Нет, Сиднер, не стоит.

Опять это имя. Будто пика, целится прямиком в него.

На подоконнике засвистела птица.

– Тебе нравится Фанни?

Он отодвинулся на стуле подальше.

– Что вы имеете в виду, тетя Сельма?

– Ты не задумывался над тем, почему она так внезапно уехала?

– Еще как задумывался! С ней ведь ничего не случилось?

– Фанни родила ребенка, Сиднер.

– Ребенка?! Фанни?.. Почему вы рассказываете мне об этом? Вы затем меня и позвали?

Он упал на колени, обхватил голову руками.

– Правильно, Сиднер. Кричи, разрушь тишину этого склепа.

– Мой и Фаннин? Быть не может, – прошептал он и взглянул снизу вверх на Сельму, а она качнулась к нему, медленно подняла руку, нащупала его голову.

– Но почему она ничего не сказала? Я же взрослый. Она спокойно могла бы…

– Фанни просила меня рассказать, чтобы ты имел возможность исчезнуть. Уехать, куда угодно. Если уедешь, она никогда о тебе не спросит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю