355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ёран Тунстрём » Рождественская оратория » Текст книги (страница 13)
Рождественская оратория
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 10:30

Текст книги "Рождественская оратория"


Автор книги: Ёран Тунстрём



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)

И я подумал: все, что видится вокруг, ты должен вобрать в себя и выстрадать, ведь ты – частица нынешнего дня, когда я пишу вот эти строки, хотя самому тебе ничего об этом не известно. На первой странице тетради я рассчитывал записать здесь мои ласки, чтобы ты обрел веру в жизнь и любовь, но ласк получилось очень мало, хотя они Самое Важное и куда ценнее иных вещей, вроде Денег и Большого Дома, а происходящее и зримое – лишь оборотная сторона ласк, холодная тень. Пошел к Царице Соусов, помог ей и г-же Юнссон намазывать бутерброды, так как в гостинице предстоял поминальный обед – это знамение?

_____________

20 авг. 1939 г.

Папы нет в живых!

Я словно оцепенел, ни о чем не думал, но во сне мучился кошмарами. Ева-Лиса плакала меньше меня, многие люди, узнав обо всем от Царицы Соусов, приходили сюда утешить нас.

Мы получили официальное письмо, к которому была приложена бумага от австралийского пароходства, извещавшая, что вещи его отправлены на родину, но тела нет, потому что он, по свидетельству очевидцев, прыгнул в море. Рука у меня как чужая, писать я не в силах.

Позднее: утешительно, что рядом есть женщины, но Фанни с тобой не приходит, и от этого мне больно. И все-таки приятно плакать возле Царицы Соусов и Берил Пингель.

Послал телеграмму миссис Уинтер в Новую Зеландию. Прежде перечитал письма Тессы и так проникся ею, что чувствовал ее совсем близко, а когда стал писать телеграмму, получилось вот что:

Father is dead. Letter follows. Aron[72].

20 сент. 1939 г.

Вот и остались мы с Евой-Лисой одни на свете. Много дней мы держались за руки, она такая сильная и красивая, работает в пекарне, где многие клиенты могут ее видеть. Еще мне позволили взять тебя на руки. Фанни разрешила потрогать волосы и лицо, но была как бы далеко-далеко и смотрела на меня с удивлением.

До чего же трепетны и чахлы наши огоньки. Как легко мрак захлестывает нас и гасит наши жизни. Чудо, что мы вообще существуем. Чудо, что противопоставить ночи и вечности мы можем одно-единственное – Ласки, самое мимолетное из всего.

Неужели папа не видел меня и Еву-Лису? Нет!!!! Он ушел к маме, оставил нас. Вот что он сделал, прости меня, Господи!

27 сент. 1939 г.

В дверь постучали – Ангела Мортенс; войти она не пожелала, но вручила мне букет вереска, и я вздрогнул, ведь она состоит на службе у Смерти. Она долго молчала, скользя взглядом по нижней части квартиры. Еще она дала мне книгу Сведенборга о супружеской любви и ее противоположности[73], а когда я спросил, зачем мне это, ведь я в скорби, она со странной улыбкой ответила, что книгу надо читать для утешения. Потом надолго повисло молчание, и наконец она сказала то, что я уже знал: дескать, вереск – это память о ее покойном женихе, он носил фамилию Юнг[74], и, будь на то воля Господня, она бы тоже звалась Юнг, а не Мортенс, и она даже сочинила небольшое стихотворение, которое я тоже знал, однако ж она все равно прочла его, стоя на пороге и крепко сцепив ладони:

Ах, если б смерть тебя не унесла

и на страдания меня не обрекла,

любезный мой Курт Юнг,

сердечный ты мой друг,

была бы я теперь твоей женою.


Но в небесах нас встреча ждет,

где щеки влагой оплеснет

слеза любви златая, —

души не чаяла в тебе я

и в дождь, и в дни, что лучезарны,

хоть путь мой одинокий, безотрадный.

Скажи, ты слышишь ли мой голос в вышине,

где жизнь ведешь, ликуя в чистоте?

Уж скоро ангелом и я вспорхну к тебе,

цветком сияющим на хрупком стебельке,

и об руку с тобой пойду, в восторге уповая

на поцелуй любимого, о коем я мечтаю

и коего свершенья ждешь и ты,

любезный мой Курт Юнг,

сердечный ты мой друг.


Губы у нее дрожали, и она наконец-то посмотрела мне в глаза, благоговейный миг истек, и я разделил скорбь, которая вот уж пять десятков лет бременит ее плечи. Когда она ушла, ее образ вытеснил образы моей памяти, а вересковый букет стоит теперь здесь, как стоял во многих жилищах скорби. Она не позволила себе забыть, потому что страшится жизни. Я молил Бога не допустить, чтобы я, как она, стал Пленником Смерти.

Почитал книгу и, задремав, увидел сон, да такой яркий, что проснулся с криком: мама и папа были ангелами, но не пустили меня к себе на небо, потому что они там бестревожно любят друг друга, мне же должно находиться в грязи. Наверно, это из-за книги Ангелы Мортенс.

28 сент. 1939 г.

Молния гнева поразила меня, оттого что папа ушел из жизни и бросил нас, я пытался избавиться от гнева молитвой, но отсвет молнии как бы еще горит внутри.

Брильянтовый кораблик, уцелевший под подкладкой папиного пиджака, Тесса не получила – как же ей любить-то? Надо вернуть ей драгоценность, но мне боязно посылать ее почтой в такую даль, вдобавок без нее я не смогу видеть их с папой несостоявшуюся встречу, то бишь встречу надежд. Каждую ночь вешаю кораблик над кроватью и тогда отчетливо, будто наяву, вижу, как папа надевает его Тессе на шею, в темной комнате, а когда они любят друг друга, он светится, и гнев, наверно, шел оттого, что там был не я, к тому же сюда примешивалась мстительная мыслишка, что теперь она будет моей, ведь она ненамного меня старше, не то что Фанни, и, значит, не боится старости. Эти мысли я тоже отмолить не сумел, вот и громоздится вокруг меня куча нечистот.

29 сентября.

В великой Скорби необходимо читать Сведенборга, ибо через него обретаешь веру, что эта жизнь всего лишь видимость и имеет свой аналог в духовном мире. При мысли о женщинах, которых я обижаю, не по злобе, а от отчаяния, утешительно сознавать, что в духовном такие грехи будут исправлены. Весьма утешительно и доведаться о том, что вожделение соблазнять невинных не есть ни вожделение обидеть девицу, ни вожделение совершить насилие, оно существует отдельно, само по себе. И, как пишет С., свойственно в особенности людям коварным, вероломным. «Чистыми и невинными им представляются женщины, кои полагают порок блуда тягчайшим грехом и влекомы к целомудрию, а равно и к благочестию. В католических краях таковы монахини; пребывая в уверенности, что оные благочестивые монахини невиннее всех прочих, означенные вероломы усматривают в них деликатесы и лакомства для своего вожделения».

Тут следует добавить, что монахини и другие благочестивые женщины крайне редко заказывают номера в гостиницах и многие встречи происходили только в воображении. Грешен ли я перед воображаемыми женщинами, у которых нет ни имен, ни отчетливых лиц? Они ведь просто тела, и мне кажется, я вовсе их не оскверняю, а истово и нежно ласкаю – и в телесном мире, и в духовном. И пусть порой они принимают черты реальных женщин, мельком виденных мною в коридоре и в ресторане (даже таких, у кого есть мужья и дети), этим женщинам ничего не ведомо об огне, какой зажигают во мне их изменчивые черты. Ночью они являются ко мне, и я воспринимаю их не как низменные услады, а как Свет, облекающий меня, когда наши влажные соки сливаются воедино, – но вправе ли я наутро играть на органе в доме Господнем?

И я часто думаю: чтобы подняться ввысь, надо несколько времени пробыть в телесном мире, иначе возвышение невозможно. А что до грудей этих (реальных) женщин – грудей, которые я нередко имею случай созерцать по выходным дням, когда подаю в ресторане напитки и бутерброды, то они внушают мне лишь блаженство и покой, а вовсе не разрушительные помыслы, такой великий покой, что зачастую я словно цепенею и Царице Соусов приходится выводить меня из забытья. Но, слыша, что говорят вокруг, я понимаю, что поступаю неправильно, и искренне стараюсь избавиться от этой привычки, а сделать это трудно, так как самой сути я не понимаю.

За чтением С., столь утешительным с точки зрения моей скорби, мне еще и мнится, будто все его описания греховных услад распутной любви только пробуждают у меня тягу к ним, ведь он очень подробно живописует всяческие запахи и «искусы», не просто дарящие наслаждение, но принадлежащие этому миру, а поскольку сам я к нему не принадлежу, все словно бы становится расплывчатым и неосязаемым, без запахов и вкуса, и в этом отношении я ощущаю себя человеком помысла, созерцателем слов и идей, которые, не замутненные ничем плотским, могут струиться куда угодно, и внезапное их не опрокидывает. У тех, кого называют философами, много мыслей, которые мне по душе, как Музыка, но они начисто лишены запаха и осязаемости, а оттого ничуть мне не помогают, и в этом отношении я как бы накрыт стеклянным колпаком.

* * *

Поскольку же под этим стеклянным колпаком царит полный покой и нет ни намека на нетерпение – дети там не снуют, не швыряют крышки кастрюль, не портят воздух, а все есть лишь созерцание происходящего в голове, – то можно придумывать длинные фразы о жизни, о свободе воли и о многом другом, созидая Собственный Мир, не подлинный, не реальный, однако включающий тех, кто живет за пределами стеклянного колпака, в сферу плотского и обрекающий их тяжким мукам, ибо творение представляется им чем-то Высоким и Чистым, а для живущих в смрадном воздухе средь вечного грохота крышек это равнозначно покою и сну.

* * *

И если б ты, Виктор, спросил меня сейчас, что такое Любовь, я бы ответил: не знаю; мне она знакома лишь по рассказам, но я уверен, она существует, а это уже хорошо, ведь незнание для человека не менее важно, чем вода. Любовь существует и внятна самым что ни на есть деликатным плотским членам, то бишь, органам пола, органам чувственности, под коим я разумею весь кожный покров, объемлющий наши тела, толстый и плотный в одних местах, тонкий и уязвимый в других, каковые суть инструменты Любви и величайшая наша сила, башня, вокруг которой птицами кружат помыслы нашей головы, нашей плоти, ибо мы состоим из плоти и в зависимости от ее природы воспринимаем жизнь радостно или мрачно, а раскрывается это в наших глазах и в нашей речи. Из увиденного мы создаем веру, из веры же создаем идеологии, и в таком смысле идеологии наши сообразуются с тем, как наш пол, наша чувственность подходит к миру; стало быть, чувственность, изначально усвоившая и изведавшая ласку, то бишь тепло и радость, никогда не подпадет под власть реакционных правых идей, свойственных таким, как хозяин Бьёрк; когда же по причине далекого расстояния и нехватки встреч чувственное воображение замыкается в себе, становится захватническим и агрессивным, либеральные, левые идеи возникнуть никак не могут, ведь любовь – это встречи, свидания, а с тем, кто замкнут и обособлен, встреч не бывает. Вот почему я хожу по гостиничным коридорам, по ресторану, меня влечет туда чувственность, а то, что называют моей любезностью, услужливостью и приверженностью кухне, есть надобность в женщинах, которых там и правда много, – будто озерца яркого солнечного света разлиты в комнатах и возле столиков, а руки, сколько там рук, словно невзначай прикасающихся к моему телу, сколько грудей, дышащих спокойно и ровно, дарящих тепло; шаги и смешки слышны за дверьми, которые порой не заперты, а словно по забывчивости приотворены, так что воздух полнится огромным напряжением и ты, как паук, снуешь по тугим нитям своих сетей меж утренних кустов, обсыпанных сверкающими росинками.

Однако не стоит думать, будто я уподобляю себя этому пауку и готов кидаться на женщин, нет, я имею в виду только напряженность. Но чтобы уразуметь всю правду, нужно добавить, что сюда приезжает и множество дельцов, а тогда в коридорах становится темно и неуютно, и смех полон грязи, и оттого сети рвутся и провисают, ведь красивая, элегантная наружность этих дельцов отслаивается, облетает хлопьями, как газетная бумага, в которую заворачивают сигов, когда жарят их на углях, и никакой морали в деловом мире нет, а те, кто занимается коммерцией, нечисты, потому что подменили свои сердца и чувственность товарами; и они заманивают к себе многих бедных женщин, а ведут-то себя как – в комнатах прямо вонь стоит, ведь они пьют спиртное, поскольку не хотят смотреть женщинам в глаза, у самих-то взгляд полон коварства. Это мне известно доподлинно, потому что многие женщины, попавши в беду, приходят опять и спрашивают про фальшивые имена и потому что хорошо помню, как противно убирать в таких номерах, ведь бесчестье следует за дельцом словно ползучий гад, выныривает из его глаз утром, когда он сдает ключ, косится в сторону, а голос гулко отдается в волчьем логове рта, лягушками скачет по стойке, которую столяр Тильман недавно соорудил нам за сотню крон.

* * *

Впрочем, и светлые женщины тут не редкость, а тогда я не говорю, что я коммерсант, поскольку лишь управляю магазином и не питаю к этому ни малейшего интереса или, сказать по чести, не хочу ни словом затронуть свою будничную деятельность, рассказываю вместо этого о стремлении к более многогранной жизни, как бы невзначай, к примеру стоя на придвинутом к окну ночном столике и починяя ролль-гардину, которая с треском опустилась сама собой (иной раз я и такими делами занимаюсь), – хотя у нее двое мальцов цепляются за юбку и один из них орет благим матом.

* * *

Царица Соусов и та внушает мне Любовь, и эта любовь чиста, ибо Царица Соусов большая, толстая и ходит сильно наклонясь вперед – зад у нее непомерно велик, да и бюст тоже; смешивая свои соусы, то коричневый, то бешамель к рыбе, она заодно прижимает меня к себе, так что дышать почти нечем, прижимает к себе, будто родное дитя, да она так и говорит: «Сиднер, маленький мой, как же ты вырос», а я стараюсь уткнуться головой в великое тепло, и все молчит, и мгновение длится долго, и все затихает, и я думаю, что, не будь белого халата, и сорочки, и прочей ее одежды, я мог бы схорониться меж ее грудей, ведь, насколько я понимаю, мужа у нее нет, одни только соусы, да звонкая ложка, да мутовка – ими она с утра до вечера снимает пробу, смакует, думая лишь о том, не добавить ли соли или сахару, и я много раз представлял себе, как она что-нибудь забудет вечером на кухне, а я найду и отправлюсь к ней домой, и она скажет, что постель у нее холодная, но очков она не носит, забывают же обычно именно очки.

Позднее, тем же вечером.

И о Лелль-Мерте были у меня чувственные мысли, когда она по утрам заходила на кухню с дарами леса: грибами, брусникой, лесной малиной, березовыми вениками и букетами диких цветов для ресторана. Я прямо воочию видел, как она, совсем одна, ходит по Мшистым Землям, н-да, в воображении я много занимался ею, ведь расселины и луга здешних мест дышат сладострастием, благоуханны и торжественны что утром, что вечером, но больше, пожалуй, утром, когда нет комаров, которых я ужасно боюсь, – даже если в комнате один-единственный комар, не засну, пока не прихлопну его. Улыбка Лелль-Мерты блуждает вокруг, а я, намазывая бутерброды к похоронам или к свадьбе, вижу – и говорю это тебе, сынок, чтобы предстать перед тобою без прикрас, – вижу, как она босиком и без трусиков идет по брусничнику, чаще там, чем по грибному лесу, ведь грибы растут под густыми деревьями, не пропускающими свет, кроме шампиньонов, которых полным-полно в чистом поле, но чистое поле выставлено на всеобщее обозрение, так вот, она без трусиков идет в моем воображении, а я спрашиваю: «На той неделе у нас будет большой банкет, потребуется много лесных даров, так, может, я помогу тебе все собрать и отнести домой, Лелль-Мерта?» – и она проведет ладонью по лбу, и поднимет голову, по обыкновению склонив ее набок, и засмеется Непринужденным Смехом. «А что, неплохая мысль». И добавит, чтобы на кухне не подумали дурного: «Руки у меня ужас как устают, вот в чем дело».

Утром я приезжаю на велосипеде, мы долго молча собираем грибы и ягоды, причем, когда она нагибается за ягодой, я все время держусь на полшага позади и вижу, что ноги у нее голые и трусиков нету, но молчание мое столь велико, что она оборачивается и говорит: «Какой ты молчаливый, Сиднер», – а я не в силах ответить, горло пересохло, вся кожа на теле так натянута, что вздохнуть боязно, и она кладет свою руку поверх моей, а рубашку-то я снял (из-за жары), и ее ладонь как бы невзначай скользит вверх, к плечу, потом по груди, мы крепко обнимаемся и падаем в мягкий мох, и она – самой-то трусы снимать не надо, их нет, – стаскивает с меня брюки, чтоб «мы были одинаковые», берет мой член, а после мы становимся единой Плотью на Священной Земле, день такой погожий, безоблачный, ни комаров, ни ос, ни острых камней и иной чертовщины, и ей это ничего не стоит, ведь соитие наше из тех, где Грех мал, но велика Необходимость.

* * *

Но поскольку касательно таких вещей мой рот запечатан Сухостью, подобно выставленному на солнце бельевому корыту, которое сплошь покрывается трещинами, надумал я все же облегчить свое бедственное положение с помощью Очков, ведь, как я уже говорил, именно очки люди вечно забывают, а стало быть, можно завесть себе такие, не слишком сильные, зрение-то у меня без изъяна, очень даже острое, поистине излишний дар Создателя, потому что смотреть тут не на что, – завесть очки и оставлять их в Определенных Местах, к примеру на ночных столиках у Светлых Женщин, или как бы ненароком «забывать» на подзеркальниках, когда я, по их просьбе, меняю лампочки (это случается регулярно), а в очечнике – мое имя, и точный адрес квартиры над гостиницей, и записочка, будто подсунутая туда некой женщиной, которая благодарит за Любовь и как бы с удивлением описывает квартиру, «где ты одинок в большой кровати» или вроде того, а заодно точно указывает местонахождение черной лестницы и широкие возможности незаметно «прошмыгнуть» в свой номер. Только ничего из этого не выйдет, ведь штатная наша уборщица Грета Юнссон – баптистка, глаза у нее злые, смотрят всегда с досадой, что говорит о разочарованности во всем связанном с ее полом.

30 сент.

Про Лелль-Мерту Царица Соусов сказала, что она слабовата умом, но не телом. Из-за этого не мог спать.

Играли пышную свадьбу с юными подружками и множеством других девушек в самой начальной поре женственности. Нежные ароматы. Ночью слышал у себя в квартире чей-то шепот: приходи. Но никого не было, ни в гардеробной, ни за дверью.

Снова лег спать. Увидел Лелль-Мерту в белом наряде. И деревья – высокие, молчаливые.

Снял с Лелль-Мерты парадную блузку, и она не противилась, ведь это было во сне, а я только там и веду себя естественно. Казалось, у нее целых четыре глаза, а из моих бережных пальцев при каждом к ним прикосновении струились слезы.

2 окт. 1939 г.

Все время плачу теперь, тронув что-нибудь Нежное, Мягкое, да и при взгляде на двери, ворота, электрические выключатели, ведь они словно бы чересчур Отчетливы. И когда слышу слова Царицы Соусов и других женщин на кухне, потому что слова эти стоят в пространстве сами по себе и чего-то от меня хотят, а я не могу им ответить и должен спрятаться туда, где никаких слов нет, но они так и толкутся повсюду, в том числе произнесенные давным-давно, мешаются под ногами, вот мне и приходится лавировать, выбирать определенные маршруты, которые в магазине еще кое-как удается замаскировать, а в гостинице вряд ли, ведь они, в особенности Царица Соусов, Великое Прибежище, спрашивали меня, как я себя чувствую, а глаза у нее большущие и тоже причиняют боль, и я опасаюсь за свой рассудок, ведь каждая комната словно бы вот-вот переполнится словами, а слезы останутся будто капли дождя на полу. Поговорить об этом не с кем, Фанни здесь тоже не годится, она вся в ребенке, В ТЕБЕ, и, когда мне иной раз дозволяется потрогать тебя, все электризуется, все на грани взрыва, и вся природа полнится гулом, как нынче, осенью, когда осыпалась белая роза, – так больно было на это смотреть. Я попробовал молиться, но мои слова катились прочь, грубые, неотесанные. Хорошо иметь сестру, которая тебя навещает, и все видят, что она красавица, однако мне ужасно стыдно за мои мысли, и я не могу сказать ей о них, ведь она, думается, живет в повседневности и не презирает зримое. Я лежал в постели, когда она пришла. «Мы очень тревожимся, Сиднер, – сказала она, потом добавила: – Нельзя столько работать без отдыха». Ее слова добрались до меня из дальней дали, и все равно я заплакал.

Видел Лелль-Мерту в белом наряде. При этом она расстегнула блузку и показала трещинки на коже, из них сочилась золотистая живица, которую я попробовал на вкус. Трещинки были повсюду: на плечах, на ногах, на шее, – и я этим воспользовался, потому что голова у нее была совершенно неподвижна. Проснулся и, поскольку все это мне приснилось, заплакал, ведь этот вкус совершенно не поддавался описанию.

В тот день, когда мы ждали Лелль-Мерту, я решил для себя, что если она придет в Белой Блузке, то я спрошу, нельзя ли пойти с нею в лес, но она пришла в Красной Кофте, потому что погода была пасмурная.

На прогулке по Сундсбергу мне вдруг пришло в голову, что Вселенная того же размера, как гардеробная, но только там находится всё, причем в тесноте, нагроможденное штабелями, поэтому приходится стоять неподвижно, чтобы ничего не упало и не возник Хаос. Так случилось посреди дороги. Автомобиль поневоле затормозил и остановился, оттого что я не смел шагнуть Наружу, в Пустоту. Выслушал порцию крепкой брани, и голос этот как бы пробил отверстие, а Снаружи были все те же Вещи, но нереальные.

Подумал, что это Важно.

Что я увидел, как Все обстоит.

Но говорить не могу, потому что все слова – ИХ и ЗАМАРАНЫ.

Видел жуткие сны о Свадьбах, находился там в одной комнате вместе с подружками невесты, чьи Тела и Глаза были Невинны, однако ж рты у всех – как Женское Лоно, и все они кружились вокруг меня, с огромной Серьезностью, ведь Лона улыбаться не умеют, а я призывал Лелль-Мерту, чье лоно в моем воображении было в Надлежащем Месте, прямо против Моего Члена, и в конце концов она вышла из-за деревьев, с совершенно обыкновенным ртом, Обнаженная, и прогнала Невинных, и упала со мною вместе, и все стало как полагается, и я проснулся в сырости.

Видел во сне слова, вот таким манером[75]:

      Пройти бы                         Пройти бы

     как Авраам                         как Исаак

           сын                                  отец

будто чистый мрак             будто чистый свет

                         рука об руку


Я ведь знаю теперь Произвол Мрака, это – Наша Жизнь.

Шёл по Главной улице и нежданно-негаданно превратился в Указательный Палец, маленький, не больше дюйма. Поначалу очень обрадовался, избавясь от множества докучливых членов, торчащих в разные стороны, ведь теперь я непременно буду лишь Указующим, и направился на площадь, где меня будет отчетливо видно. Но туда сбежалось множество народу, все сновали вокруг, разглядывали меня, и были они в шубах, в теплых пальто, в шерстяных варежках, поэтому я внезапно ощутил свою наготу. Воздух такой холодный, и глаза у всех тоже холодные. Поднялся неимоверный переполох, все указывали на меня, а не туда, куда указывал я. Несколько раз пытался качнуть верхней частью, чтобы они приметили направление, но они только смеялись и вообще глаз с меня не сводили. Мне хотелось умереть, однако я знал, что это невозможно, ведь тогда ничто более не сможет указывать.

Еще мне пришло на ум, что я указывал неправильно, нужное направление – внутрь, где теплится искра, но я же не могу указывать сразу и наружу, и внутрь.

Я видел, что внутри у меня все в порядке, только вот до Зримого оттуда так далеко, не выберешься. Ведь я покрыт слоем наготы.

Теперь уже не просто смех. Еще и слова, сплошь уродливые и замаранные, хуже всех – священник.

Темень, как стена. Она помогла мне отступить оттуда, хоть и небыстро. И сапоги и ботинки шагали шире, так что я находился в скрипучем, шаркающем лесу и чувствовал, что они, того гляди, втопчут меня в грязь, а тогда всякое Указывание в мире прекратится. Спустился в сад смотрителя моста, где вырос из своей наготы, как гриб вырастает из земли, и она спала с меня, будто скорлупа, и я вновь был внутри своего имени, своих членов, своей одежды – так хорошо.

Встретил депутата риксдага Перссона, и, когда он поздоровался, у меня само собою вырвалось:

– Я построю дом из музыки.

Он же, решив, что я говорю образно, выказал большой энтузиазм, пожал мне руку, а затем ушел.

В кухню ввалился мозг, мы как раз были там, и от двери потянуло холодом, всех нас обдало холодом, прямо посреди болтовни и смеха.

Был он в очках, фырчал и буравил взглядом насквозь, я бросил в него бутерброд и тотчас устыдился, потому что и Царица Соусов, и г-жа Юнссон сказали, что ничего не видели, но ведь они стояли спиной.

Он исчез под мойкой, где я, поискавши, только и нашел что три прядки волос, которые и предъявил. Если держать их, опустив книзу, заметна сильная наэлектризованность, они даже слегка светились.

Царица Соусов сказала, что это «чепуха» и что мусорное ведро «еще послужит», а я «некоторым образом» узнал, что принадлежали они г-ну Хольму, прежде мне неизвестному, и что он таким же манером вернется, если я не перестану болтать.

Попросил Лелль-Мерту спеть Торжественную песнь, просьба произнеслась без моего ведома, я услышал ее как бы задним числом, когда на кухне воцарилось великое Молчание, еще я сказал, что петь можно без трусиков, ведь я так упорно думал, что наши Плотские жизни непременно должны соединиться, и мне чудилось, будто я заглядываю в нее прямо сквозь одежду и там, среди волос, темно и открыто, а Царица Соусов и г-жа Юнссон как бы растаяли, и мы были одни на кухне, так что я шагнул прямиком к ней и ЯСНЫМ ГОЛОСОМ произнес САМЫЕ ЧТО НИ НА ЕСТЬ СКВЕРНЫЕ СЛОВА, произнес без своего ведома, потом меня подхватили под руки и силком усадили на стул, где я чувствовал себя как БОЛЬШОЙ ЧЛЕН, один-одинешенек на всем свете, и Стыда не было, лишь Великая Печаль, оттого что никто никогда не касается меня тем, что имеет, только варит мерзкие зелья, приговаривая, что мне надо успокоиться, но я чуял лишь запах Лелль-Мерты и мечтал пробраться к окну, чтоб выскочить вон, ведь тогда все это кончится, а рядом будут мама с папой, в чистой одежде, и я рухнул на пол, наверно вчера.

_____________

Мариеберг, 3 янв. 1940 г.

Сказали, я покушался на Лелль-Мерту. Не помню; помню только, что Царица Соусов обнимала меня и что мой крик выплеснулся из окон на улицу. Потом доктор, поездка на автомобиле, и теперь я среди Безумцев, сам Безумец без мамы и папы.

Спать – вот чего мне хочется.

Еще сказали, что масса бутербродов с печеночным паштетом и огурцом, тарталеток и лососины была загублена во время схватки с Демонами, заставлявшими меня лезть под юбки Лелль-Мерты, хотя дальше попытки дело не пошло, потому что она была в трусах, да и виноват был не я, а состояние моей души. Долгое время я помногу спал и получал электрошок, отсекший большое количество воспоминаний, но Санитар сказал, что теперь для меня близится утро, когда я, как он выразился, взбодрюсь, и он добавил еще какие-то слова.

Я их не помню.

5 февр. 1940 г.

Посетители, а я все сделал неправильно!

Это были Ева-Лиса и Сплендид. Принесли цветы, хризантемы, и Сплендид сказал: «Может, глупо с цветами-то, но я подумал, они тут маленько все осветят», – а Ева-Лиса сказала: «Вот мы их и купили», и, когда их слова соединились, я сообразил, что они вместе и у них Любовь, но говорить ничего не стал, слова чересчур тяжелые. Но я видел, она теперь в расцвете женственности, и взрослее меня, и такая красивая, что губы сами собою произнесли: «Хризантемы тоже цветы», они не поняли, ну и ладно, сойдет пока что, однако разговор принял неправильный оборот, ведь Ева-Лиса спросила, что я имею в виду, а я ответил, вроде как сердито: «Ты сама цветешь», хотя имел в виду только хорошее.

Наговорил и других глупостей: «Цветы надо поставить в воду», – чтобы они не заметили моего безумия.

Глядя на их лица, вдруг захотел собирать граблями листья, или сгребать в саду снег, или уткнуться в подушку, гладкую и чистую, только бы не смотреть на эти черты, где слишком много волнующего. Так много нужно было сказать, поэтому я не мог сказать ничего, заплакал и спрятался в подушку. И тогда, чувствуя, как их руки гладят меня по спине, сближаются и отдергиваются, опять сближаются, соприкасаясь кончиками пальцев, замирают так на миг-другой, я порадовался, что руки влюбленных могут встретиться у меня на спине, и уснул.

Потом, когда я проснулся, ко мне пришла Лучшая Сиделка и сказала: «Какие красивые цветы тебе подарили, и сестренка у тебя красавица». Ответил, что у нее сильное излучение, ведь она влюблена, и мне жаль, что я не выдерживаю присутствия людей, даже тех, кого люблю больше всего на свете. А Лучшая Сиделка сказала: «С ними как раз особенно трудно. – И добавила: – Ведь они очень о многом напоминают… А теперь давай-ка я расправлю твои простыни, чтобы стали прохладными». – «Прохладные простыни – замечательная штука», – сказал я, не стыдясь говорить такие простые слова.

15 февр. 1940 г.

Сегодня выходил в парк, бродил по тропинкам, обок с другими, деревья без листьев, воздух без тепла, и отсюда я заключаю, что прошло много времени. Оказывается, нас, идиотов, тут много, а «идиот» – слово греческое и означает «особенный», вот и я тоже «особенный», ни с кем не связанный. Быть Идиотом спокойно, ведь никто теперь не ждет, что я буду Помощником, буду Заботливым.

Частенько случается, что я вовсе не Идиот, напротив, в голове полная Ясность и Чистота. Боюсь, как бы кто этого не заметил и не отослал меня отсюда. Как тюлень высовывает голову из воды – я видел на картинках, – так мой рассудок поднимается на поверхность. Поскорей нырнуть назад, в глубину.

Ведь очутись я снаружи, все, что там есть, опять облепит меня, и случай будет тяжелый.

Армия спасения пела для нас в гостиной. Там была одна красивая девушка, но она ушла вместе со всеми. Разбудила тоску по Музыке. А ее здесь нет.

7 марта 1940 г.

Дважды меня навестили Ева-Лиса и Сплендид. Один визит был неудачный, мне пришлось выйти в коридор, чтобы оттереть излучение их лиц, и говорил я для их ушей очень бессвязно, вроде как не поспевал за ними, ведь они не переставая толковали о Фанни, которая передавала привет, и о ребенке, и все перемешалось, будто каша, и Ева-Лиса уронила мне на ладонь несколько слезинок, таких тяжелых, что я утонул под их грузом, и говорил о кораблях, какие видел там, в глубине, и, как мне казалось, радостно запел: «ГРЕБИТЕ же в шхеры, где ловится рыба».

После их ухода меня проведала Лучшая Сиделка, а ушли они внезапно, даже не попрощались. Лучшая Сиделка рассказывала о Простых Вещах – о том, как катается на лыжах, в Синем Спортивном Костюме с множеством карманов, берет с собой термос кофе и бутерброды, так что «по всему лесу чудесно пахнет кофе». Долго размышлял об этом во сне и при пробуждении, будто о Живописном Полотне. Она по-своему гладкая, успокаивающая.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю