412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ёран Тунстрём » Рождественская оратория » Текст книги (страница 5)
Рождественская оратория
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 10:30

Текст книги "Рождественская оратория"


Автор книги: Ёран Тунстрём



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)

Сиднер хмыкнул.

– Точно говорю. У ней чё-нибудь есть?

– Есть? Ты имеешь в виду титьки? Ну, почти что и незаметно.

– Я так просто спросил. Что делать будем с этим психическим-то? Худо ему в клетке. Вдобавок вонища от горшка несусветная. Слышь! Надо его освободить.

– Ты что! Это ж опасно.

– Мы за него в ответе. Кроме нас, никто не знает, каково ему.

– Нельзя же почем зря выпускать сумасшедших тут, в Сунне.

– Да ну, никто и не заметит.

– Кто его знает, что он может натворить. Мне как-то не по себе, Сплендид.

– Хорошо бы подкинуть ему туда чего-нибудь мягонького… если сумеем сыскать. Как по-твоему, что мягче всего?

– Крольчата. Они такие мягонькие… а носики… когда суешь им одуванчики… через решетку… Но мы не МОЖЕМ ЕГО ВЫПУСТИТЬ.

– Сиднер, да что с тобой?… Господи, неужто сомлел?

Так и есть. Он падает на обочине дороги, возле кладбищенской стены. Великая тьма накрывает его, укутывает во что-то мягкое.

_____________

Сиднер заболел корью, и горячка увлекает его далеко-далеко, в иные края. Временами он будто в глубокой яме, полной змей и летучих мышей, психический тоже там, кричит, что он должен освободить их обоих, иначе ведь съедят! В яме парная жара, Сиднер весь в поту, мечется туда-сюда. Временами они стоят на краю ямы, и психический говорит:

– Я тигр в зазеркалье, спасибо, что освободил меня, никогда не забуду, если ты будешь и метр, и два, и три. А сейчас давай разобьем дом и мебель мамка лямка дамка, ты иди вперед и показывай, а я буду для тебя колошматить. Держи кочергу, показывай, а я буду крушить-ломать, все в щепки разнесем.

– Оставь меня! – кричит Сиднер и слышит голос Арона:

– Выпей глоточек брусничного морса, Сиднер.

Потом слышится имя Евы-Лисы, он чувствует на лбу легкие пальчики. Но психический возвращается.

– Я жаба в зазеркалье, спасибо, что освободил меня. По-твоему, я мокрый и противный? Осклизлый поганый. Пошли к мамке дамке. Швырнем ее на пол, на кровать, на стол, показывай, и она вырастет прямо насквозь через дамку лямку.

– Пей, Сиднер, пей, горячка и спадет.

Но психический отталкивает прохладные руки, отталкивает стакан от его губ.

– Я гриф в зазеркалье, спасибо, что освободил меня. Сейчас съедим трупы, выклюем глаза и язык, зароемся в их нутро, к червям и кишкам, так здорово – слышать, как люди кричат, вон он, клюв-то, показывай клювом, он и вдарит.

– Нет! – кричит он. – Нет, я не хочу.

– Полотенце, Сиднер. Пот осушить.

А вот и Сплендид, пьет воду из-под крана, снимает у двери деревянные башмаки, сидит на краю кровати.

– Ну, я все обтяпал. Стырил парочку крольчат, запихал их в карман и двинул в «Горный лес». А я тебе гостинец принес! – говорю психическому и достаю крольчат. Только, знаешь, они дохлые оказались, совсем дохлые, шейки были ровно тряпочные. Психический как увидал это, так, должно, решил, что я нарочно, кричать стал, а я-то было уж лыбиться начал, потому как шел и думал: щас, мол, его порадую… А заместо радости – этакая петрушка. После он, правда, дотумкал, что я по-хорошему хотел, и стал меня утешать. С ним же все путем, только вот под замок его посадили, а это опасно, на нервы человеку действует. Так он сам сказал, а я сказал, что сидеть тут навроде чокнутого какого не след, этак и свихнуться недолго.

Но он уже вконец спасовал. «Нельзя, – твердит, – нельзя». Разговаривает он культурно, как ты, должно, оттого, что Библию читает. После я пошел к Сельме Лагерлёф и спросил у ней, может, она возьмет психического к себе в Морбакку, ежели мы его вызволим. Но осечка вышла. Она заладила, что не может, и точка, тогда я сказал, мол, наш-то психический не хуже португальского короля, а она в ответ: хватит с меня сумасшедших, ну я и спроси, уж не на Фанни ли Удде она намекает. «Ах, бедняжка, – вздыхает Сельма, – на нее самую». Я разозлился: чего это она развздыхалась, Фанни, между прочим, уйму идей ей подбрасывала, хоть она и пропускала их мимо ушей. Кофием меня, правда, угостила, и булочками с сахарной пудрой. Вкусно. У тебя до сих пор горячка?

– Я хочу болеть, – говорит Сиднер. – Мне нужно болеть.

– Ты здоров, ты здоров, сейчас дам тебе брусничного морсу, мигом остынешь.

– Где папа?

– На работе. Сказал, чтобы я тут посидел. Да, тебе от Фанни привет. Вот ее рука. – Сплендид кладет ему на подушку тонкую Фаннину руку.

Болезнь затянулась. Сиднер скользил меж островами и рифами грез, порой его челнок разбивался в щепки, и он отдавал себя во власть болезни. Хотел умереть, чтобы поскорее встретиться с Сульвейг, на небесах. Она ведь там, в вышине, ждет его. Так чудесно – лежать под одеялом и смотреть на нее, слушать, как она поет песню или рассказывает об Америке, о светляках на веранде, и он сердился на Арона и Еву-Лису, которые прерывали его грезы влажным запахом стираного белья над плитой, сердился на кухонный чад и музыку, проникавшие снизу, из гостиницы. Сердился, что мир существует. Что он куда уродливее той, подлинной реальности.

Однажды вечером, когда в окно сочился лунный свет, у его постели появился Сплендид.

– Пора, Сиднер. Одевайся, надо идти. Сельму совесть заела. Она ждет, пособит нам освободить психического. Возле кузни ждет. Побоялась по городу ехать-то.

Они тихонько прокрались на улицу, пересекли мостовую и двинулись дальше, держась вплотную к стене кладбища. Лунный свет растекался по равнине, шампиньоны, словно черепа, белели на лужайках. В темноте у стены стояла высокая тидахольмская одноколка, на козлах сидела женщина, лица не видно под густой вуалью.

– Ну, наконец-то явились, – слышит Сиднер ее голос. – Как это все будет. Залезайте. Скорей начнем, скорей и кончим.

– Все будет хорошо, Сельма, – сказал Сплендид, усаживаясь рядом с нею.

– Вдруг меня кто-нибудь заметит.

– Дело идет о жизни и смерти. Не все же время, чай, в книжках копаться.

– А если все обнаружится?

– Обнаружится! Чего языком-то попусту молоть?

– Тетя Сельма, а зачем у вас лицо вуалью закрыто? – спросил Сиднер.

– Затем, чтоб никто меня не узнал, в том числе и я сама. Хорошенькое дело – я здесь, нахлестываю в потемках лошадей.

Голос у нее был мрачный, как мрак, наступающий, когда луна прячется в тучах. Она взмахнула кнутом и погнала лошадей прочь из тени кладбищенской стены. Одноколка сиганула через мелкую канаву и запылила по дороге.

– Тетя, зачем вы этак лошадей погоняете?

– Чтоб никто не подумал, что это я. Разве кто поверит, что Сельма Лагерлёф так яростно нахлестывает своих лошадей?

Подпрыгивая на ухабах, они неслись вперед.

– Черт, классно правит.

– Только ночью, только ночью, ребятки. Только ночью.

И снова свистит кнут, лошади уже в мыле. Лечебница «Горный лес» мирно спала, озаренная луной. Сплендид отворил заднюю дверь, хоть и пришлось повозиться, их шаги по лестнице, кажется, никого не разбудили. Психический спал в углу своей клетки. Тощий, жалкий, он спал, засунув в рот большой палец и подтянув коленки к подбородку. Сплендид, приложив палец к губам, протянул руку меж прутьями решетки, разбудил его.

– Мы, дяденька, пришли вас спасать. Тсс. Сельма Лагерлёф ждет в роще с лошадьми и одноколкой.

Психический застонал, а Сиднер машинально забормотал:

И вот, внизу крутого косогора, —

      Проворная и вьющаяся рысь,

      Вся в ярких пятнах пестрого узора.

Она, кружа, мне преграждала высь…


– Незачем этак пужаться, Сиднер.

Психический сидел, наблюдая за Сплендидом, который начал пилить решетку.

– Он меня боится? – прошептал психический. – Я тоже. Надо хватать буквы сзади. Тогда застаешь их врасплох, ей-ей, им спать никак нельзя.

– Дядь, взялись бы за пилу с той стороны, дело быстрей пойдет.

Уже не так сжималась в сердце кровь

      При виде зверя с шерстью прихотливой;

      Но, ужасом опять его стесня,

Навстречу вышел лев с подъятой гривой.

      Он наступал как будто на меня,

      От голода рыча остервенело…


– Не получится ничего, они погонятся за ним, – скулил психический, но пилил.

– Фига два! Вы, дядь, может, еще и в книжку попадете.

– Чур, я – буква А. Я буду А, иначе не играю. – Он с довольным видом покачивался всем телом. – Ветка. Клетка. В углу. Заберите меня от меня.

– Пособляй-ка, Сиднер. Это ж твой психический.

– Нет.

– Пили! – Сиднеру послышались в голосе Сплендида новые, повелительные нотки, и он перепугался.

– Да пилю я, пилю. Сейчас все распилим и освободим.

Психический покачивался туда-сюда, куски решетки один за другим падали на пол.

– Как же я пройду через это воровское место со всей моей грязюкой? – Он заробел и чем шире становилось отверстие, тем сильнее впадал в панику, а когда пришло время уходить, сжался в комочек и наотрез отказался идти.

– Не хочу. Мое место здесь. В грязюке.

– Пошли.

– Я боюсь себя. Очень боюсь, очень.

– Обними меня, вот так. Все будет хорошо.

Лошади ржали и фыркали, когда они наконец дотащили сумасшедшего до рощицы.

– Ну-ну, вот, значит, какой вы, молодой человек. Что они с вами сделали. Ох и жестокая штука – жизнь! Укрой ноги пледом, и ночная Сельма умчит тебя из этой юдоли слез, где волки рыщут по снегам и льду.

– Только не домой, только не к мамке, спрячь меня от лампы.

– Всю ночь будем ехать. И никто нас не…

– …обнаружит, само собой, – сказал Сплендид, и Сельма прямо вовсе рассвирепела. Лошади заржали, неуверенным шагом выбрались из густого кустарника, Сельма огрела их кнутом, и одноколка полетела вперед. Пыль курилась вокруг колес, когда они тряслись под гору возле боргебюской школы и сломя голову вылетели на равнину. Луна светила еще ярче прежнего, шампиньоны подросли, со всех сторон зыркали на них, зловеще сверкали зеленым огнем.

– Можно вас поцеловать? – вдруг спросил психический.

– Конечно, молодой человек. Только придется тебе самому поднять вуаль.

– Но ведь я жаба.

– Целуй, а там поглядим, пока утро не настало.

Психический замахал руками, одноколка ходила ходуном.

– А лошади должны этак мчаться?

– Должны, не то утро нас догонит.

– Вуаль-то никак не поднять, руки больно дрожат.

– Поднимай! – Голос у Сельмы сердитый.

– Нет, лучше не надо. Я ведь… я не знаю, как это делается… Не умею. Ничего не умею тут, в этих… воровских местах.

Сельма даже не подумала придержать лошадей и помочь психическому, наоборот, они промчались через Сунне во весь опор, колеса громыхали по мостовым как барабаны, впору покойника на ноги поднять, да только городских обитателей так легко не разбудишь. Никто не остановил их на мосту, на Главной улице ни души, на Леран все дома объяты сном, ни волк, ни рысь не кинулись навстречу на Тремансбаккен, возле Роттнеруса коровы устремили свои мудрые взоры на дорогу, но без неодобрительных комментариев. Сельма нахлестывала упряжку, пока возле Эйервика не свернула наконец на узкую извилистую дорогу, там они остановились у самой воды. Близ берега, укрытый в ивняке и зарослях ольхи, был причален плот, а на плоту стояло кресло зеленого бархата, накрытый столик с дымящимся кофейником, бутербродами и булочками. Вода замерла в неподвижности, тишина казалась оглушительной после бешеной скачки, от толстых бревен плота приятно пахло деревом, светало, и скоро с открытой ладони ночи вспорхнула первая утренняя пташка. Зеленый отблеск на воде. Кое-где искры золота.

Сельма подняла вуаль.

– Приехали. Слезайте. Я стащила немножко еды из собственной кладовки. Моя экономка явно решит, что туда наведались воришки. – Она довольно хихикнула и улыбнулась, как девчонка, впервые совершившая сладкий грех. Колбаса, сыр, хлеб. Психический ринулся на плот и схватил бутерброд с колбасой.

– В «Горном лесу» мне только суп давали.

– Гадость какая, – сказал Сплендид.

– Ну, крапивные щи очень даже ничего. С половинками крутых яиц, и зеленым луком, и маленькими сосисками.

– Само собой. Ежели с сосисками. Но так бывает редко.

Сиднер помог Сельме перебраться на плот, и она села в кресло. Проглотив первый бутерброд, психический сказал:

– Нельзя мне пищу-то есть. Я нехороший человек, доктор Лагерлёф. Зря вы меня выпустили, неправильно это. Обратно в клетку, обратно в клетку, доктор Лагерлёф, я тяжко согрешил, нарушил четвертую заповедь.

– Это какая же? – спросил Сплендид.

– Какая? Господи Иисусе Христе, спаси мою душу грешную. Я позволил вам освободить меня. Неужто вправду не знаешь? Наконец-то я понимаю… Может, ты и первую заповедь не знаешь?

– Почему? На языке вертится. Она про… ну, где «примириться»?

– Ты что, заодно с дьяволом? Вы тут все на плоту заодно с дьяволом?

Сплендид отпихнул плот от берега и, энергично отталкиваясь шестом, повел по мелководью.

– Нет, вряд ли. Я точно нет. А ты, Сиднер?

– Я? Не-ет…

– А вы, тетя Сельма?

Сельма достала из муфты гребешок и зеркальце. Распустила волосы и, причесываясь, в зеркальце посмотрела на него.

– Я не знаю. Кстати, называй меня барышня Лагерлёф, ведь утро уже… Н-да, иногда так и кажется, будто нечистый за тобой гонится.

Сплендид задумался, а плот между тем плыл прямиком к темной громаде острова Малён, который напоминал очертаниями ложку и густо порос громадными елями.

– Это верно, гонится, ох как гонится.

– Особенно когда пишешь хорошо. Чувствуешь, что власть, какую ты имеешь над людьми, не от мира сего. Будто насквозь их видишь. Заглядываешь глубоко в их души и видишь мрак, бездонность. ВОТ КАК В ТЕБЕ, СИДНЕР. ИДИ СЮДА.

– Зачем, тетя Сельма?

– Хочу тебя поцеловать.

Психический, с ужасом глядя на них, сделал шаг-другой к воде.

– Ох-хо-хо, сейчас прыгну. В этом злом мире я жить не могу.

– Черта лысого прыгнешь! – Сплендид бросился на него, вывернул ему руки и повалил. – Лежи тихо, дядя, пока не отпустим.

– Ты слышал, что я сказала? – повторила Сельма. – Давайте обойдемся без драк. Подумай о том, что я ради тебя сделала.

– Ради меня? – удивился Сиднер.

– Да, ради тебя. Или сюда.

– Нет! – выкрикнул Сиднер. – Нет, не хочу!

Огромная усталость навалилась на него, он опустился на край плота, окунул руку в прохладную воду, совершенно розовую в лучах восходящего солнца. Рыба плеснула перед плотом, издали донесся шум парохода.

– Они завели плот под сень плакучей ивы и ждали там, пока огни не пропали. С палубы доносился шум и смех, и мы ужасно боялись, что тетя Полли тоже стоит там, высматривает нас, но разве кто мог догадаться, где мы. Я понимал теперь, что наше исчезновение обнаружили, что полицейский и все остальные искали нас, и упивался мыслью, что нас, скорей всего, считают утопленниками, и жалел, что не оставил записки, не написал, что не мог больше вынести такой жизни, пусть потом раскаиваются…

Сиднер рывком сел.

– Где Сельма Лагерлёф? И кто… кто такая тетя Полли?

– Очнулся, стало быть. Полли?.. Понятия не имею. – Сплендид спрятал книгу, которую читал. Сиднер снова откинулся на подушки. – Как рассвело, Сельма сделалась совсем скучная. Ну когда мы высадили психического на берег.

– Хоть он и упирался?

– Да, сказал, что…

– …мое место во тьме. Я вернусь туда. Там его не найдут. Здесь у вас своя тьма, на свету этак нельзя.

Однако ж они сумели переправить психического на Малён. Сперва он артачился, лез в драку, а потом вдруг помягчел, сделался кроткий, словно овечка, и Сплендид, отпыхиваясь, рухнул на песок.

– В общем, вызволили мы вас, дяденька.

– Вот и хорошо, – сказала Сельма, – тогда можно и домой ехать. Коли это не…

– …обнаружится, угу. Оставайтесь тут, барышня Сельма. Я соорудил стол из сахарных ящиков вон там, под елками, и плетеный стул опять же найдется. Садитесь себе да пишите. Про то, что кругом видите…

– Ничегошеньки ты не понимаешь. Я – лицо официальное. И прямо посреди книги!..

– Напишите про то, как мы удим окуней и малину собираем…

– Я должна смотреть на вещи с некоторой дистанции.

– Вещи! Будто их тут нету… Солнышко светит, шмели эвон гудят, и самый что ни на есть настоящий психический у нас есть. Выходит, вам это не годится. А я-то посулил, что он в книжку попадет.

– Мало ли что ты посулил, Сплендид.

– Хочу обратно в клетку! – завопил психический.

– Чем плохое начало-то, а, тетя Сельма? Глядите, и бумага есть, и карандаши.

Он силком усадил ее на стул под высокой елью. Солнце проглядывало сквозь ветки, освещало еще распущенные седые волосы, но глаза у нее были усталые.

– Перво-наперво пишите: «Я хочу обратно в клетку! – закричал психический и бросился на песок. Было это в начале августа, мы только что вызволили несчастного горемыку из унижения и приплыли на Малён. Там мы провели чудесные дни. В озере водилась рыба, а ночью я выплывал на дело и воровал помаленьку молоко, масло, соль».

Сиднер повернулся в постели.

– А меня там не было?

– Он приходит в себя, Арон.

– Пойду молока согрею, – слышит он из кухни, от плиты, голос отца.

– Расскажи еще про воду.

– Про какую воду?

– Про озеро Фрюкен… или про Миссисипи… или… Где я? Папа?

– Очнулся… Дай погляжу на тебя. Выглядишь куда лучше.

– Очнулся? Так я спал, что ли?

– Да-да, спал.

– А Сплендид где? Он же только что здесь был?

– Ну, не только что. Тебе, считай, очень повезло с таким другом, как Сплендид. Большой мастер поговорить, мальчонка этот… А выдумщик!

– Выдумщик? Я хочу спать.

О-о, болезнь у Сиднера богатая. Полная образов и слов. Просторные спокойные воды, прохладные утра, его то приподнимает, то опускает у берега, наполняет напором потока. Но горячка и правда потихоньку спадает, он все чаще бывает на кухне, с отцом и Евой-Лисой, а в скором времени уже тянет руку за книгой, что лежит на стуле. «Приключения Тома Сойера», открытые где-то посередине.

– Ты читал мне из этой книжки?

Сплендид стоит возле двери.

– Угу, я думал, вдруг тебе понравится…

– Хоть я и спал?

– Да уж, спал. Метался ужас как… Слышь, Сиднер. Прости меня, а? Страсть как жалко, что заманил тебя идти в «Горный лес». Ежели ты из-за этого расхворался.

– Ясно, не из-за этого. Просто очень уж все удивительно совпало. Пожалуй, надо бы сходить к нему, проведать. Все ж таки спасли его, освободили как-никак.

– Ну да… – уклончиво бормочет Сплендид.

– Неправда это, что ли?

– Тебе вроде как приснилось…

Сплендид поворачивается к комнате спиной, отводит в сторону занавеску.

– Хоть ты и про это тоже рассказывал, да?

– Ну да, думал, понравится тебе.

– И что Сельма Лагерлёф помогала?

– Не-ет… она… Сам знаешь, она старая.

– Значит, он так и сидит в клетке.

– Кто?

– Как кто?.. Психический, ясное дело.

– Не-а. Не сидит.

– Выходит, выздоровел!

Сиднер разом чувствует прилив сил, садится и даже смеется.

– Через денек-другой небось и в школу опять пойдешь.

– Да, тогда и сходим туда… Что такое, Сплендид? Чего это ты так странно смотришь?

– Ничего я не смотрю.

Однако ж он идет к крану, откручивает так, что вода бьет сильной струей. Нагибается над раковиной, ополаскивает лицо, ищет в чулане полотенце, утирается, слегка хихикает.

– Жарко.

– Сплендид, тут другое! Ты что-то утаиваешь!

– Да нет, ничего подобного… Может, я пойду, а?

– Нет.

– Ну… Знаешь, на другой день я пошел туда с кроликами. Когда ты заболел…

– И что?

– Он повесился. Повесился, Сиднер. А я не знал, выдержишь ты или нет. Да и сам я тоже… я тоже…

III

– Правда! – фыркнул Марк Шагал. – Ее таким манером не достичь. Лишь под покровом фантазии, может быть, и найдешь что-то правдивое.

Мы стояли спиной друг к другу, каждый перед своим мольбертом. Мне было пятнадцать, и мама выгнала меня на самые тучные пастбища живописи: за цветущим маковым лугом мерцали в дымке холмы Прованса. Сама она сидела под зонтиком, в белом платье с высоким воротом, сразу в двух качествах – сторожевая собака и натурщица. В волосах у нее голубел цветок ломоноса; я, в белом халате художника, изображал сейчас молодого Моне. Старикан объявился среди камней, когда я работал уже час-другой, и время от времени искоса поглядывал на нас. Мама, не меняя позы, сказала:

– Значит, вы тоже пишете картины.

– Да, пишу.

– Здесь удивительно красиво.

– Да, увы, – сказал старикан. – Но, увидев вас обоих, я не мог устоять. Вы уж простите.

Видимо, мама не поняла, так как повторила, не знаю в который раз:

– Мой сын очень талантлив.

– Ничего нет опаснее таланта, – сказал старикан, и мама сей же час нервно поджала губы, взгляд ее устремился в пространство.

– Что же ты намерен писать? – спросил он меня, глядя на холст.

– Правду, – ответил я, нанося очередной фальшивый мазок. Тут-то он и фыркнул. Но я не сказал маме, что это фыркнул Марк Шагал.

_____________

Железную дорогу открыли в начале века – флаги хлопали на ветру, пунш лился рекой. Хозяин Бьёрк стоял в кабине машиниста и махал рукой толпам народа, стоявшим вдоль железнодорожной насыпи по всей долине Фрюксдаль, дым относило им в лицо, но они даже внимания не обращали, отмечая знаменательное событие, которое вскоре оставит без работы многих и многих занимавшихся извозом. Многие по сей день празднуют собственное разорение, еще Брантинг[37] знал и говорил об этом, но прогресс шел своим чередом, и в тот день народ восхищался белой соломенной шляпой Бьёрка, его жилеткой, которая, по крайней мере перед отъездом из Чиля, была кипенно-белой. Золотая цепочка самодовольно поблескивала, он разглаживал подстриженные усы, ведь без его помощи железная дорога далеко не так скоро пролегла бы извилистой лентой меж крестьянских усадеб и хуторов, вдоль тучных нив, через леса, каковыми сам Бьёрк и владел. Он умел делать дела: в молодости, съездив в Норланд, увидел там строящиеся лесопильни и многому научился. Если на первых порах он жил хлебом да свининой, то вскоре сумел переключиться на телячьи отбивные, а там и на недвижимость и лес; через малое время половина Вермланда стала его собственностью, он выстроил себе резиденцию в центре города, настоящую господскую усадьбу, с калиткой на чугунных столбах и флагом посреди круглого газона, частенько осенявшим новый средний класс. Он выстроил гостиницу, а его лесопильный завод год от года расширялся. Сунне процветал. Множество фабрик, ремесленный квартал меж Длинной и Главной улицами гудел от стука молотков, людского смеха и стонов – ни дать ни взять арабская касба[38]. Открывались лавки и магазины, а что до Мортимера Оберга и его большого дома на площади, то здесь впору говорить прямо-таки об универсальном магазине, весьма похожем на богатые магазины в Карлстаде. Ула Автомобилист, который первое свое такси завел в 1908 году, теперь держал большую транспортную контору; юлльнеровский автосалон расширялся, и не один молодой парень начинал трудовую жизнь с того, что ехал в Гётеборг за новыми машинами. Туда на поезде, а обратно каждый сам по себе, с пакетом бутербродов и яичницей в алюминиевой коробке на сиденье, точно король в блестящем новеньком автомобиле. Бьёрк и его зятья все имели машины, даже дочка его, Вальборг, и та получила водительские права – на первых порах женщина за рулем вызывала огромную сенсацию. Вокруг вечно собирались зеваки, когда она садилась в машину, чтобы проехать две сотни метров до Оберга и накупить деликатесов. Сельма Лагерлёф тоже там бывала, зачастую приезжала на своей одноколке, но вскоре завела с Юлльнером переговоры о покупке «вольво».

И население росло: многие из тех, кто работал на железной дороге, остались в городе, стали начальниками станции и разного рода служащими. В день открытия дороги станционные здания – непривычного желтого цвета, какие-то заграничные – казались низкой бусин у перронов, среди новеньких клумб с рудбекиями слышался сконский, блекингский, смоландский говорок; первые нервозные сигналы к отправлению, поданные железнодорожниками в новенькой униформе, Бьёрк, который самолично сошел с паровоза, держа в руке бутылку и стакан, приветствовал пуншем, играли оркестры, дети дудели в дудки, цветы летели в открытые окна вагонов. Датчане, братья Пер и Поп, прямо на железнодорожном мосту обручились с сестрами-близнецами Эдель и Эстер, даже публично поцеловались, но ведь и день, в конце концов, был великий – начиналось новое время.

А годы шли. Пунш, разумеется, пили по-прежнему, но не у насыпи железной дороги: после этакого приглашения к танцу преобладающее большинство волей-неволей вернулось к плугу, за прилавок, снова задавало корм поросятам. Погода опять-таки стояла уже не столь лучезарная, мрачные тучи громоздились на юге, одна из фабрик на Торвнесвеген сгорела, другая внезапно перестала выплачивать заработную плату, на третьей однажды утром исчез владелец, и машины умолкли.

Народ читал газеты и знал, что во многих местах не хватает пропитания. На Главной улице некая дама уронила бутылку с сиропом, та, понятно, разбилась вдребезги, и сию же минуту трое мальчишек, лежа на животе, принялись облизывать булыжную мостовую. Кто хотел повеселиться, шел в гостиницу. Там можно было потанцевать под скачущие заграничные мелодии:

Как Кейт сестрица мне б шимми плясать!

Вон как трясется – ее не унять.

А маме-то нашей всего странней,

Чего это парни танцуют лишь с ней.


А позже, ближе к ночи, под медленные, тоскливые напевы, которые Арон усталыми пальцами, с пустым взглядом, клал на диск граммофона под пальмой:

Нет, не могу понять,

Как можно в Нью-Орлеане скучать.

Это ж всем городкам городок.


Много было в те дни таких, что стояли возле гостиницы и роптали, серая масса, на которую Арон поневоле смотрел каждый раз, когда отворял окно, чтобы выветрить запах хозяйских сигар. Ведь Бьёрк все чаще участвовал в празднествах, хотя теперь там было меньше коммерсантов и больше приятельниц. Представляли живые картины, устраивали маскарады, шлепали покерными картами и опять же пили пунш. Вид у Бьёрка несколько усталый, живот изрядно вырос в размерах, и он похлопывает по заду все более юных дам.

Как-то утром после очередного празднества он постучал в Аронову дверь, бледный и опухший от возлияний, поговорить ему захотелось. Блестела на нем только золотая цепочка, которая стоила лесу многих и многих деревьев, а рабочим – многих согбенных спин.

– Давай-ка пойдем вон туда. – Он указал на винный погреб.

Обозрев батареи бутылок, Бьёрк сказал:

– Нацеди бочонок водки и угости его хорошенько, пока он не начал с народом разговаривать. Устрой добрую пирушку и проследи, чтобы он исчез. Двадцати литров хватит, поди, на добрую гулянку.

– Я не знаю, – сказал Арон.

– Верно, ты не пьешь, я и забыл. Но тебе ведь и не понадобится… По правде говоря, дела нынче идут не больно хорошо. Положение в отрасли сложное. Потребуй рабочие сейчас повысить расценки, мне долго не протянуть. Такова моя правда, и с нею мне надо жить. Могу послать с тобой кого-нибудь из выпивох. Асклунд, кажись, пьет, а?

– Да он же социалист!

– Но он пьет.

– Ты покупаешь людей, Юхан.

– Да, покупаю. И дорого. – Бьёрк разразился пьяным смехом. – Ты только представь себе – получать деньги за пьянство. Какой работодатель предложит такое? Разрешаю ему после даже остаться дома, коли самочувствие будет не ахти. Стало быть, сходи на лесопилку и приведи его сюда. Но присмотри, чтоб он раньше времени все не вылакал.

– А вдруг я откажусь?

– Не откажешься, Арон. Пока что мы, работодатели, можем приказывать. Ты что же, сочувствуешь рабочим? Вот уж не думал.

– Это ведь предательство.

– Возможно. Как бы то ни было, профсоюзник встречается с работягами на хедсэтерской лесопилке ровно в одиннадцать. Разыщи его до тех пор. Наверняка он живет в «Медвежьей берлоге».

– Вряд ли ему это по карману.

– Значит, остановился у кого-то из работяг. Дай Асклунду понюхать бочонок, и он мигом туда добежит.

– А что, если профсоюзник тоже непьющий?

– Ни в коем разе. Он с поезда сошел нетрезвый, потому я все и знаю.

– Как ты только можешь, Юхан!

– Это нетрудно. Купить можно все. Разве что тебя не купишь, но ты, в общем, интереса не представляешь. В делах нельзя рассчитывать на людей, являющих собой исключения, мы вправе отвлечься от них. Если их становится слишком много, они перестают быть исключениями, и тогда возникает другая политическая ситуация, которой здесь пока что нет.

– Но будет. На подходе уже.

– Правильно. А я, видишь ли, на отходе. Из жизни, из отрасли. Я пока не настолько глуп, чтобы не замечать этого, газеты читать умею. Однако ж думаю еще немного продержаться, не хочу видеть, как дело моей жизни идет прахом. Кстати, пластинки ты купил хорошие. Пойдем-ка наверх послушаем, ты да я. Это тоже приказ.

В бальном зале пусто. Арон сдувает пылинки с иглы, ставит звукосниматель на пластинку, стоит и молча слушает:

Я тут решил: чтоб моду догнать,

Как Кейт сестрица надо шимми плясать.

Старался как мог, и все было зря,

Но Кейт ни при чем тут, сестра моя.

Всё, ноги болят уж плясать с тобой —

Я жду не дождусь, давай отбой.



_____________

Поездка в Турсбю очень подорвала веру Арона в собственные силы. Прижимая к груди бочонок, он стоял на платформе среди вагонов, смотрел на густые хозяйские леса и думал, что мог бы в два счета выбросить бочонок, но тут к нему подошел кондуктор и завел разговор. Потом он хотел вылить водку в туалет и налить в бочонок воды, но туалеты были заняты, а поезд меж тем уже добрался до Турсбю. Арон бродил по улицам и немного погодя очутился на кладбище. В церкви играл орган, потом двери отворились, выпустили похоронную процессию. Арон отошел в глубь кладбища, но процессия двинулась следом, все дальше, дальше, оттесняя его к стене, возле которой темнела открытая могила. Бочонок прямо-таки истекал скверной, и Арон, не желая быть застигнутым с этой мерзостью в руках, от отчаяния бухнул его в могилу, где сей сосуд приземлился стоймя. Задним числом Арон сообразил, что гроб теперь ляжет в яме наперекос. Что же он за человек такой – не мог сказать хозяину «нет»? Какие еще мерзости он готов совершить? Реальность – чересчур жестокая штука, подумал он, убегая от нее прочь.

Он принялся читать Библию, погрузился в божественное. И как-то раз прочел об учениках, которые в субботу срывали колосья. Эта история стала для него сердцевиной Евангелий, средоточием их света. Он чувствовал, как сильно она связана с Сульвейг и с ним, – в ней горел очаг любви и терпимости, она брала за живое его крестьянскую суть, и была далека от законоучительства, и лучилась светом, озарявшим их, его и Сульвейг, жизнь. Он сидел на Юллебюском бульваре под сосною любви – в том месте, куда часто приходил, чтоб побыть в одиночестве. Глаза он закрыл, свет проникал сквозь веки, и Сульвейг пришла и была совсем близко, он ощущал, как ее ресницы щекочут щеку. А когда открыл глаза и хотел читать дальше, увидел, что буквы внезапно отделились от бумаги. Испуганно, завороженно наблюдал, как они утрачивали связь друг с другом, приплясывая, слетали с книжной страницы и рассаживались повсюду – в траве, в кронах деревьев, в небесной вышине, уже меркнущей, потому что близился вечер. Арон рассмеялся и зашвырнул Библию подальше, в канаву: она свое дело сделала. Ему дан знак. Надо быть внимательным, вот и все.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю