Текст книги "Смерть, как непроверенный слух (ЛП)"
Автор книги: Эмир Кустурица
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)
Среди любовниц директора Койовича, кроме дикторш, была еще и такая, которая работала в отцовском Секретариате информации Республики Боснии и Герцеговины. Через эту особу Койович запустил слух об отцовском «мусульманском национализме». В то время обнаружена была деятельность «мусульманских экстремистов-националистов», и Койович подумал, что это клеймо могло бы эффективно загасить пламя в «фыркающей печке». И не пришлось бы ему тогда придумывать сомнительных объяснений, почему это он не дает стипендию сыну помощника министра. Когда его любовница довела эту выдумку до сведения МВД и донос лег на стол Юсуфа Камерича, тот позвал Мурата пропустить стаканчик в гостиницу «Европа». Прямо оттуда они и позвонили Койовичу в директорскую канцелярию, где он как раз находился по случаю программы новостей.
– Ты, Койович, рановато обрадовался! Мы с Муратом под ракию c закуской не раз до зори досиживали, и это я тебе говорю, из первых рук, никакой он не мусульманский националист!
«Печка» разгорелась как никогда и, пылая жаром, выхватила телефонную трубку из рук приятеля:
– Обосрался ты, Койович, кретин хренов, я сербский националист. Приходи сюда в «Европу» и я покажу тебе, как дерется сербская деревенщина из требиньских лесов! Иди ебись с Тодо Куртовичем, который тебя поставил на должность! – сказал отец, сопротивляясь Камеричу, пытавшемуся вырвать трубку у него из рук.
Стипендии я не получил. Деньги, оставшиеся от продажи дома на улице Мустафы Голубича 2 были потрачены на дорогое обучение и жизнь студента в великом городе.
Отец мой, когда через два дня я уехал в Прагу, тоже, на свой манер, горевал. Однажды я узнал, что в свои ночные похождения он взял моего товарища по имени Слунто, который был одного со мной роста. Когда пьяные зашли они в кафану, полную незнакомых посетителей, то сначала со всеми перезнакомились, потом отец проставил им всем выпивку и показал на моего товарища. С гордостью сказал он:
– Этот парень такого же росту, как и мой Эмир, посмотрите на него, знаете какой у меня сын, метр восемьдесят восемь!
Не обладал отец завидным ростом, но возмещал этот свой недостаток обаянием.
Перед моим отъездом в Европу, на сараевском вокзале собралось много друзей, чтобы проводить меня в долгий и неизвестный путь. Паша, Зоран Билан, Харис, Мирко, Ньего, Белый. Все пришли обнять меня и пожелать счастливого пути. Поскольку с Майей я расстался, на проводы она не пришла. Был у нее уже другой парень, и я делал вид, что мне все равно. Успешно скрывал, как это на самом деле было тяжело. Позднее выяснилось, что способность прятать свои чувства важна не только в партизанских фильмах, когда подпольщики имеют дело с немцами. И в жизни часто требуется умение хорошо играть.
Пластиковая сумка, в которую мы с Сенкой запихали все необходимое, треснула при запихивании в вагон, и мы на скорую руку связали ее веревкой. Так станция, на которой когда-то я, пацаном, хлопал газетами по головам охающих пассажиров отправляющихся поездов, теперь стала местом, где эта возня с сумкой только и спасала меня, чтобы не расчувствоваться при расставании. Не понадобилось даже, чтобы появился какой-нибудь другой мальчишка и наказал меня за то, что в детстве я делал с другими. Стоял я на ступеньках вагона. Поезд дернулся, композиция сдвинулась, мама заплакала. А я от рывка присел на задницу, схватился за сумку и вещи посыпались из нее, из под ослабшей наскоро завязанной веревки. Одну руку я поднял помахать друзьям на прощанье, а другой в панике собирал штаны, носки и майки. И так, прижимая к себе собранную одежду, покинул город Сараево. Пока поезд набирал скорость, я, стоя на коленях около сумки, успел еще пару раз помахать рукой. И даже из этого идиотского положения все еще искал взглядом Майю, надеясь, вот ведь дурень, что она появится на Нормальной станции. И, в то время как Сараево уменьшалось, образ Майи все увеличивался.
Встреча с Вилко Филачем стала первым, и самым важным, шагом в моей кинокарьере после приезда в Прагу. Когда я поселился в студенческом общежитии, Храбдени Колей, в первый же вечер и познакомился с Вилко. Было это не так эффектно, как в фильме Джерри Шацберга «Пугало», в котором сцена встречи снималась во впечатляющих декорациях. Нам же было суждено было встретиться в петляющих коридорах студенческой общаги. Общежитие это было пятиэтажкой, в которой вперемешку жили студенты, обучающиеся всем видам творческих специальностей. И, что занимательней всего, здесь на разных этажах, но под одной крышей, проживали и юноши, и девушки. Моя комната была на третьем этаже и выходила на лестницу, ведущую с третьего этажа на четвертый. Оттуда я мог наблюдать все, будто из «Шеталиште». Особенно студенток, поднимавшихся на четвертый этаж. Когда ко мне в гости приходили два студента кинопродукции Буцко и Туцко, оба из Сараево, они широко открывали двери и выкрикивали оттуда то же самое, что и паршивцы из «Шеталишта»:
– Девушка, девушка, а не хотите зайти, соку выпить – или аперитив?
Но в первый вечер в общежитии мне было невесело. Перед моими глазами сияли пустые, начисто беленые коридоры со множеством дверей. Нигде ни души. Подумал я, что не стану оставаться тут и завтра же вернусь в Сараево. Всякий раз, заслышав шаги, я выходил из комнаты в коридор. И вовсе не затем, чтобы лишний раз помаячить перед девушками, а от одиночества. И тут из глубины коридора ко мне вышел Вилко Филач, с портсигаром в руке.
– Спичек не найдется? – спросил он.
Вытащил я из кармана зажигалку, дал ему прикурить, и сказал:
– Как-то это все нереально, встреча, как в кино!
Вилко улыбнулся и добавил:
– Как в «Пугале», да? Разве что декорации другие.
Имел он в виду фантастическую атмосферу первых сцен фильма. Там, где огромное облако грозит дождем и одновременно сияет солнце, создавая неповторимое зрелище. Так встретились Хакмэн и Пачино, обменявшись кто чем богат, сигаретой и зажигалкой. Эта сцена еще много лет являлась предметом студенческих разборов, и со временем стала каноном для ценителей кино.
– Точно, – сказал я. – Ты Аль Пачино, а я Джин Хакмэн.
– Согласен, хорошо ты роли поделил! Редкая история о дружбе, чистый экзистенциализм, нетипичный фильм для Америки.
Вилко был старше меня на два года и уже снял несколько примечательных учебных фильмов. Он был единственным из великих операторов, не использовавшим отраженного света. Обычно операторы злоупотребляли этой игрой света, смягченного и ослабленного по пути от источника освещения к человеческому лицу, или еще какому-нибудь объекту. Вилко же создавал прямое, и при этом ненавязчивое, освещение. Именно он изобрел такой способ использования света. Никогда, ни один оператор до него не мог так выразительно сочетать тени c резкостью прямого света. Вилко страстно экспонировал человеческие лица и сцены. Глядя через камеру, он прославлял не искусство, а жизнь, и тем вкладывал в киноизображение подлинную человеческую силу. Терпеть не мог в кадре грима (хотя с легкостью влюблялся в гримерш), ценил во всем естественность. И не боялся провала фильма. Часто он говорил:
– Да пофигу. Не выйдет из меня оператора, буду фотографировать свадьбы в Словении, а вместо денег брать колбасой и пивом, а телку склеить так по-любому не вопрос.
Любил он женщин, вино и марихуану. И трудно сказать, какая из этих любовей была сильней!
В конце первого года обучения, Боривой Земан, один из профессоров режиссуры, увидев мой первый фильм, сказал мне за пивом:
– Уверен, когда-нибудь ты снимешь значительный фильм! Запомни, любой придурок способен сделать ребенка, а великий фильм только избранные, редкие люди.
Профессорская похвала мне польстила, хотя трудно было согласиться с его суровостью по отношению к биологическому воспроизводству. Я надеялся, что когда-нибудь тоже смогу завести детей. А значит, и мне предстояло превратиться в придурка. Ну, может и не таким уж, по его мнению, придурком, если я заведу ребенка и в то же время сниму фильм. Но потом к этому мнению относительно детей и придурков я стал относиться терпимей, потому что как раз в тот момент, когда оно было озвучено, в пивную вошла его дочка и укоризненно посмотрела на отца, потому что профессор Земан был в стельку пьян.
Он был типичным представителем чешского народа. Русских он не то чтобы ненавидел, но и не любил. Свою мелкую месть оккупантам осуществлял он посредством иронии, которой весь чешский народ спасался от депрессии. Особенно в кинематографе. Пиво было лекарством, которое чехи использовали ради спасения души. Помимо того, что заменяло оно им успокоительное, этот алкогольный напиток был там одним из лучших в мире. Пиво ежедневно одуряло чехов, как раз в той степени, чтобы в состоянии приятной анестезии пережить советскую оккупацию.
Как выглядит и что говорит обычный человек за пивом. Это вопрос, в ответе на который содержится тайна той небольшой революции в европейском кино, которую совершили Форман, Менцл и Влацил. Просматривая их произведения, я мечтал о том, что, может, однажды, и я в Югославии смогу снять фильм об обычных людях. Благодаря тому, что и я тоже сиживал по многу часов в чешских пивных, слушая, о чем говорят люди, когда пьют пиво.
Этих обычных людей, которые пьют пиво о рассказывают свои истории, я слушал каждый вечер после занятий. После седьмой кружки, профессор Земан начинал напоминать человека, который мог стать неприятным. Или же дела моего профессора обстояли иначе. Я думал тогда, что представители других европейских народов обычно превращаются посредством алкоголя в дикарей, как и пивохлебы в моих местах. Именно в такие моменты пьяницы говорят глупости, а людям в их обществе ничего не остается, кроме как оправдывать их, говоря: – Вообще-то он неплохой человек, просто сейчас пьян. Даже если пьяный ударит кого из мира трезвых, даже и тогда обязательно найдется такой тип, который все это оправдает пословицей: «ракия ему выпила мозг». Были у нас и тихие пьяницы, которые молча и старательно разрушали себя. Среди чехов, опять же, буяны встречались редко, особенно среди высших слоев, к которым принадлежал мой профессор.
– Знаешь ты, Кустурица, в каком русском слове семь раз встречается буква "о"? – спросил меня Земан.
Не знаю почему, но я сразу же подумал про говно. Возможно, из-за того, что чехи часто употребляют это слово. Самым цитируемым высказыванием гашековского бравого солдата Швейка было:
– Человеку хотелось бы быть гигантом, а он говно!
В первое время я не понимал еще особенностей этого маленького народа. Влтаве времени пришлось бы протечь, чтобы мой отец сказал бы такое «хихи» и смог привыкнуть к чешскому видению жизни. Еще и потому, что в Праге я часто встречал умников, которые сыпали будто из рукава пословицами и всякими шуточками, и задавали пародоксальные вопросы. Мне еще в Сараево осточертели все эти пословицы, которыми злоупотребляла моя мама. Отсутствие энциклопедического образования она возмещала народной мудростью. Произнося эти шедевры народной мысли, она таким образом выражала собственное видение происходящего. Я говорил ей, что это не работает, потому что народ придумывает все это просто ради оправданья. Скажем, хочешь сказать, что работа хорошо спорится, потому что правильно начата – и говоришь «По утру познается день», а если работа не складывается, то говоришь так же, но другое: «Первый блин комом».
– Боже ж ты мой, Эмир, да умней тебя во всем свете не найдется! Ты что же, хочешь сказать, что народ глупый?
– То, что они говорят – это никакая не мудрость! – пытался я убедить ее, что народ изрядно испорчен и пытается оправдать кое-какие из своих никудышних поступков!
– Ну, хватит уже чушь нести! – обычным манером завершала дискуссию моя мама. Даже когда я стал лучшим учеником в классе, что, возможно, отразилось и на складности моей речи.
Один такой пражский умник, также за пивом, спросил меня:
– Какая разница между человеком и пчелой?
Не было у меня настроения отвечать на этот интереснейший вопрос, и он пояснил:
– Разница между человеком и пчелой в том, что от человека остается одно говно, а от пчелы – мед!
Какой космический взгляд на человеческую жизнь! Представил я себе банку меда, бороздящую просторы космоса! Несколько преувеличено, подумал мой внутренний добронамеренный интеллектуал, потому что человек все же, как известно из истории, построил Акрополь. Но чехам было известно, какое человек отвратительное создание. Они боялись, что человеку, хозяину планеты, в минуту декадентского настроения и ради некоего проекта концептуального искусства, могло бы придти в голову создать инсталляцию под рабочим названием «Говно над Акрополем»! Хотя Богумил Храбал и настаивал на том, что все европейские народы, а значит, и чехи, принадлежат эллинской культуры, непросто было поверить, что художник с подобными революционными затеями мог бы появиться в этой стране. Именно за это я и полюбил их, хоть они и называют нас Цивилизацией ГП: Героев-Проходимцев. Вот где проходит она, линия разграничения между нами. Мы большую часть своей истории изнуряли себя героическими затеями, а потом так никогда и не научились обустраивать собственную жизнь. Не сумели возвести в миф повседневность. Возможно, не исключительно по собственной вине. И именно за эту способность я и полюбил чешский народ. Они говорят так: «Пробуй новое, только когда не можешь заняться чем-нибудь поумней».
Чтоб удержать смрадные человеческие испражнения подальше от Акрополя, они, как народ эллинистический, часто и с легкостью поминали их в повседневной жизни. Не как у нас, когда говно используется как часть обороны для метания в неприятеля. Не преуменьшали они ни важности его, ни связанной с ним опасности. Так я встал на сторону пчел и, конечно, их меда. Может, и потому, что переоценивал чешскую способность, познав практическую ценность меда, художественно осмыслить и смириться с тем, что народ они маленький. Так-то и удалось им избежать попадания в куда большее говно. Не то, что нам.
Сильно раздражало меня, когда наши студенты пренебрежительно отзывались о чехах. Вот чешки, это совсем другое дело. Они были единственной деталью окружающего пейзажа, к которой наши парни проявляли нескрываемую склонность. Никогда не поверил бы, что мужчины способны так сходить с ума по женщинам, как мои соплеменники по чешкам. Расплата за эти мимолетные удовольствия настигала их позже. И кожно-венерические заболевания были лишь малой частью этой расплаты. Очень скоро наступало привыкание, и не могли уже они до конца своей жизни обойтись без этой чешко-зависимости.
Пьяный профессор режиссуры махнул рукой у меня перед глазами, вернув к своим пивным загадкам:
– Кустурица, я тебя спрашиваю, знаешь ли ты, в каком русском слове семь раз повторяется звук "о"?
Сказал я ему только:
– Наверное, тут уж никак не обойдется без говна.
Рассмеявшись, профессор с улыбкой подтвердил:
– Конечно!
А потом добавил:
– Ломоносовоговно!
И тут во мне, на какое-то мгновение, проснулся упрямый балканец:
– Это ж чистое надувательство, тут два слово получается, а не одно!
А он подвел итог тоном кинотрюкача:
– Ошибка, юноша, потому что так было, пока я не проговорил эти два слова слитно, создав новое. Это означает, что мир культуры отныне обогащен новым составным словом. Особенно русские, если они, конечно, способны понять, как это нелегко создать слово с семью буквами О!
Понимал я, что навряд ли русские будут так уж воодушевлены тем, что название их крупнейшего университета с пятью буквами О объединено со словом говно. И все-таки, вот что пришло мне в голову: будь я оккупантом и диктатором, то не пожелал бы лучших подданных, чем чехи! А как же с тем, что приходит им в голову, когда они пьют пиво? Это они так научились кусаться, и даже больно, но остается лишь усмехнуться, зная, что укусив, они сразу же смажут тебе ранку йодом.
Спасибо тебе, Фредерико.
В тысяча девятьсот семьдесят пятом году умер Иво Андрич, великий европейский писатель и самый значимый югославский мастер слова. В том же году в Прагу была привезена копия фильма «Амаркорд» Фредерико Феллини. Огорченный смертью Андрича, новости о показе «Амаркорда» я обрадовался. После того, как я увидел феллиниевы «Дорогу», «Белого Шейха» и «Восемь с половиной», мое собственное прошлое стало казаться мне фильмом. В кинематографических кругах преобладало мнение, что «Амаркорд» – вершина творчества великого автора, однако в итальянской прессе появлялись и неодобрительные заголовки. Упрекали его в отступлении от интеллектуальности «Восьми с половиной», и еще критикам не нравилось, как они написали, излишнее приближенье к зрителю. Попробовали бы они так с Бергманом. Он-то никогда не медлил залепить газетчикам пару затрещин. Великий швед сводил так счеты со злонамеренными критиками. Кто бы мог поверить, что этому аристократу, снявшему фильм «Земляничные поляны», нравится дракой решать личные проблемы.
Ждал я в те пражские дни «Амаркорда», как некогда, в Сараево, ждал перед рассветом утренних булочек и лепешек у пекарни Ерлагича.
Показ «Амаркорда» был назначен на обычное время: в пятницу, в клубе Академии, в два часа дня. Был я тогда студентом-отличником второго курса режиссуры, в Сараево ездил редко, и Майю почти позабыл. Она будто исчезла из моей жизни, но все-таки, иногда, по выходным, я о ней вспоминал. Не знаю, может, оттого, что выходные давались мне нелегко. Вообще, праздных занятий, за исключением любовных, я в списке достойных дел не числил. Я знал, что это такая отметина детства. Часть мировоззрения Горицы. Уличные шайки, к которым я принадлежал, на праздность смотрели с презрением. Раздражали нас и массовый смех в кино на чаплиновских фильмах, и танцы с девчонками, и все общие забавы. Похожи мы были на волчью стаю, которая всем своим поведением хочет утвердить, что не принадлежит обычному миру, и не позволит себе соблазниться общепринятыми способами расслабления. Это была собранность воина, разбойника.
Уже в четверг, из-за надвигающихся выходных, я начинал нервничать. Разбегутся все по домам, а кафе «Славия», которое заменила мне тут «Шеталиште», пустеет. В общежитии весь злосчастный день слышна скрипка готовящегося к экзамену студента. Бедолага в тысячный раз играет одну и ту же гамму.
В Прагу приехала не только копия «Амаркорда». Появился здесь и некий Кера, сараевский вор, известный своей способностью опустошать самые шикарные бутики одежды прямо на глазах у продавцов. Примечателен он был и своим необычным словарным запасом. Искусно пользовался собственным неписаным словарем, изобиловавший названиями, обозначавшими деревенщину. Когда кто-нибудь говорил Кере:
– Как сам, земляк? – он свое, видимо, аристократическое происхождение оберегал словами:
– Картошка тебе земляк.
«Папак» – было обычным сараевским прозвищеv негорожан. На самом деле те, кто были, как бы, горожанами, в основном представляли собой городскую бедноту, которой было лестно, что есть кто-то, находящийся еще ниже их по социальной лестнице. Кера же был вором изысканным. Всех понаехавших и неприятных он называл «покосниками». Имея в виду косарей сена, видимо, а позже ввел в обиход «початки». Ну, как у кукурузы. Если кто-то был хуже «папака», его звали «початком».
Мошенник Кера ехал в Берлин, и по пути остановился в Праге. В «Славии» он узнал адрес общежития.
– Братишка, я в Праге, еду в Берлин, имею к тебе кое-что важное, – позвонил он с проходной общаги.
Он был единственным, кто мог сообщить что-нибудь про Майю, о которой я думал в прошлые выходные. В общем, дело было так.
– Братан, она тебя любит, эти, которые сейчас вокруг нее, это мыши, покосники без шансу, брателло, самая красивая женщина в Сараево говорит – ты один четкий!
Я начинаю дуреть:
– Да ладно, братишка, нету ж ничего такого.
– Как нету, чего нету, ты че бубнишь как покосник, нельзя оставлять такое сокровище чуханам.
– Забудь – говорю – я на этой истории поставил точку.
Поблагодарил за обед и добавил:
– Пора мне в академию. Там сейчас будет показ „Амаркорда”.
– Чего-чего?
Возбужденный, выскочил я на улицу, побежал в общежитие собрать вещи, и, вместо просмотра «Амаркорда», решил ехать в Сараево проверить керин рассказ. А что, долго, что ли. На бегу к вокзалу Хлавни Надражи я думал о том, что этот Кера, на самом деле, задает старый сараевский вопрос, в ответе на который обнаруживаются элементы экзистенциальной философии:
– Где в этой истории место для меня? – спрашивал Кера-вор, когда вспоминал стервятников, которые вились около Майи.
И я уехал в Сараево, почувствовав, что увижу „Амаркорд” как-нибудь потом.
Измученный бессоницей и табаком, через двадцать восемь часов пути я добрался до Сараево. В «Шеталиште» я был первым посетителем, официантка Борка принесла мне вареное яйцо, а я сидел на электропечке и грел себе задницу.
– Я смотрю, тебя и заграница не научила манерам! Ты чего, и в Праге на печке сидишь? А ну, слезай, испортишь мне печь!
– В Праге нет электропечей, деревенщина, там всюду отопление на газе из Сибири!
– Слезай давай, видишь, печка уже прогибается!
Официанты и официантки были в старой Югославии, как и полиция, привилегированной частью населения, рабочий стаж им засчитывался быстрее, и почти все они были стукачами. И не только потому, что официантки и подавальщицы, те, что доносчицы, чаще выходили замуж за полицейских, нет, они могли вообще не быть в списке оплаченных агентов УГБ, а доносили для удовольствия.
– И вот еще: Майя твоя, знаешь, гуляет с сыном того хирурга, Васильевича! Парень и не то чтоб уж супер, по мне-то ты интересней будешь!
– Хороший человек этот Васильевич. Помню, в шестьдесят первом году наложил мне гипс, когда я сломал руку, перенося Титаник, – делал я вид, что эта информация для меня ничего не значит.
– Все это несерьезно, не о чем тебе беспокоиться – сказала зашедшая в «Шеталиште» Амела Аганович, лучшая тогда подруга Майи.
– Этого Васильевича она посылает на Грбавицу за пирожными. Обожает она эти тортики и шампаньезы из кондитерской «Ядранка». А для тебя он неопасен, потому что Майе не пара.
– Да оставь это, Амела, мне оно больше неинтересно.
– Хорошо-хорошо, знаю, так просто тебе сказала.
Златан Мулабдич, Бад Спенсер „Шеталишта”, поднялся раньше всех и первым пришел в кафану. Дрался он редко, будучи человеком души шелковой, будто девичьей, но был опасен, если его разозлить. Однажды он избил двоих, потом дождался скорой помощи, и занес их вместе с медбратом в машину, потому что они так и не очнулись. Очевидцы утверждали, что когда скорая помощь, включив сирену, отправилась в больницу, он расплакался. Злая сел на наш стол, обнял меня, расцеловал, и сказал:
– Видел вчера твою Майю, – на что я пожал плечами, в смысле «ну а мне-то какое дело».
– Что вы пристали с этой Майей, люди, бросьте вы, я приехал вас повидать, а вы Майя то, Майя се.
Злая показал на мостовую через дорогу от „Шеталишта”, перед магазином «Новый дом».
– Дружище, вчера она прошла вон там, и все тут прямо со стульями поворачивались за ней следом. И ничего такого, даже женщины пялились, чувак. Так хороша!
– Ну а мне-то что. Что было, то прошло, брат.
Взял я номер телефона Амелы и пошел домой спать, чтоб возместить бессонную ночь.
А вечером я гулял по Титовой, и другим извилистым сараевским улицам. В конце концов, городской автобус отвез меня на Грбавицу, в кондитерскую «Ядранка». Сел в углу, заказал лимонаду, надеясь, что Майя пошлет этого Васильевича за шампаньезами и пирожными. Чтоб не подвергать сомнению майин вкус, съел семь шампаньезов, одно пирожное и подумал, что сейчас меня вырвет. Так оно, в конце, и случилось. Вышел наружу и проблевался. А снаружи было холодно, мерзнуть мне не хотелось, и младший Васильевич все не шел и не шел. Я вернулся в кондитерскую. Опять попросил лимонаду. Нигде никакого Васильевича. На его счастье, а может и на мое. Так он и не пришел, а меня понемногу отпустила нервозность. Внутри меня боролись герцеговинец и человек. Парень не виноват, говорил человек, а герцеговинец озабоченно качал головой, «Слышь ты, пока не рыпнешься, отвечаю, я тебя и пальцем не трону, ясно?»
Вообще-то я не уверен, что обошелся бы с ним нежно. Скорей, сказал бы ему что-нибудь вроде: «Э, кто на меня залупается, тому жизнь завершается, понял»?!
Нет, нехорошо, подумал я. Ведь он же должен ответить это: «Чего?», за которым последует, ясное дело, двойное «Чего, чего?». Наверняка это нас до что-нибудь да доведет. Лучше, подумал я, спрошу-ка я его: «Ну ладно, тебе че надо-то?»
Он, конечно, ответит: «Что, это мне-то чего надо?» – и когда скажет это «Чего, чего?» – уж тут я не выдержу и должен буду ему сказать : «Лучше не дергайся, малой, не то раскрошу тебя, как двоечник мел!!!»
Не знаю, успел бы он спросить какой такой мел, потому что вот тут я б ему и врезал.
В магазин зашел хозяин и посмотрел на меня с явным любопытством.
– Тебя как зовут, парень?
– Кустурица – ответил я.
– Да сиди-сиди… Пирожное хочешь? Я с твоим отцом лежал в интенсивной терапии. Долбануло нас обоих инфарктом! Отличный человек твой отец, пить то он как, перестал?
Я сказал:
– Ну да, разве что иногда, немного!
– Нельзя ему больше пить. Посмотри на меня, делаю лучшие пирожные в Сараево, но не могу к ним даже прикоснуться. Хреновая жизнь без шампаньеза, но жизнь есть жизнь. Лучше быть живым, чем мертвым, согласен? Передай отцу: «В наши года уже надо быть осторожней»
Надавал мне столько пирожных, что часть я оставил дома, а часть отвез с собой в Прагу. А отцу перед отъездом сказал:
– Тебе привет от Николы, – и он спросил:
– Какого Николы, кондитера?
– Того самого!
Отец меня спросил:
– И как там Никола, жрет небось свои пирожные? – а я сказал, что нет, боится, из-за инфаркта.
– Бог ты мой, если он будет неосторожен и станет есть сладкое, в котором куча холестерина, то долго не протянет. Как увидишь его опять, передай: «В наши года уже надо быть осторожней…»
Запах николиных пирожных приехал со мной в Прагу. Не смог я в Сараево добиться того, чего хотел, и стало ясно, что теперь стану думать про Майю не только по выходным. Когда я добрался до общежития, на окошке проходной висело объявление: Просмотр «Амаркорда» в двенадцать часов. Так что правильное было у меня предчувствие перед отъездом. В Сараево пропали мои выходные, так и не смог я проверить, наврал ли мне вор Кера, но воскресенье не пропало, посмотрю «Амаркорд». Уставший с дороги, за пару часов я выпиваю огромные количества кофе, а потом спешу в Клуб.
Толпа зрителей быстро рассаживалась на удобные места, а меня охватило какое-то праздничное ощущение. Будто должно совершиться что-то великое, волнующее. Никогда еще ни перед каким представлением меня не охватывал такой трепет. Холщовый занавес раздвинулся, и тотчас же музыка Нино Рота разрушила границу между фильмом и залом. В приморский итальянский городок пришла весна. Какая чудесная композиция, думаю я. Сквозь полет весеннего пуха, летящего над домами Римини, режиссер знакомит нас с городом. Мелкают кадры летящего пуха. Вот беззубый бродяга прыгает и хватает его, бормоча что-то на итальянском, мне слышно лишь – «Ла примавера» и… я засыпаю! Просыпаюсь, слышу аплодисменты, а на экране вижу титры! Слушаю музыку и растерянно оглядываюсь. Сразу же сна у меня не остается ни в одном глазу, и я виновато спрашиваю соседей:
– Чего, крутой был фильм, да?
– Ну ты даешь, как это можно – заснуть на Феллини?
– Устал я просто, сам не пойму, что за ерунда получилась…
– Это, братец, не ерунда, а попадос, – сказал мне один настырный поляк. Вышел я на улицу и потянулся, чувствуя себя паршиво. Нет, ну как это так я заснул прямо на начале великого фильма?
Целая неделя прошла с этим чувством вины. Слушая историю архитектуры, я каялся, историю эстетики – каялся, историю литературы, каялся.
Не помогли и лекции о Новом Завете, хотя мне нравились толкования сокровенных тайн и посланий.
Как же так могло получиться, спрашивал я себя, что ты, тупица, пропустил случай увидеть такое великое произведение искусства. И это в то самое время, когда формируется твой вкус, и очень важно быть вдохновляемым ценными произведениями. И, что еще хуже, перед коллегами мне стыдно не было. Их презрительный взгляд будто говорил мне: ага, конечно, дикарь балканский, спит на фильме Феллини. А мне, все же, казалось, что, пока я спал, что-то из фильма в меня перетекло.
Это как если взять две картинки из фильма и наложить друг на друга, чтобы изображения смешались. Такого объяснять я это не стал бы никому. Чтобы не смеялись, а то больно уж похоже на рассказ о том, как под голову вместо подушки кладут «Войну и мир» Льва Толстого, чтоб «перетекло» и не надо было тратить времени на чтение.
В один из этих унылых перерывов между сдвоенными парами истории архитектуры, я услышал ободряющую новость: копия фильма «Амаркорд» останется еще на неделю, а может и дольше, из-за огромного интереса чешских работников кино. Я сразу же почувствовал облегчение, исчезло чувство вины, но тут возникла новая комбинаторика. Новая дилемма. Если этот вор Кера и Амела не соврали, то на следующих выходных я должен увидеть Майю. Если она меня все еще любит, то грех ее не увидеть. А тут еще мне говорят, что она на Яхорине [21], и вокруг нее вертятся всякие ушлепки. И я забеспокоился – о том, что что-то совсем о ней не беспокоюсь. Ведь навострил уже к ней лыжи сын Бебы Селимович, известнейшей исполнительницы народной музыки. А, ну, тормозни-ка, сынок… Значит так, пятничный сеанс пропускаем, ну, не вопрос, забьем сеанс на понедельник.
В пятницу, ровно в два, отправился поезд из Праги в Сараево. Я влетел в болгарский купейный вагон и решил с денег, вырученных от продажи пластинок «Weather Report», оплатить спальное место до Белграда. Конечно, деньги эти предназначались на финансирование съемки выпускного фильма «Герника», но все-таки важно, чтобы я приехал в Сараево отдохнувшим. И на обратном пути сделаю так же. Сделаю все, чтобы, вернувшись, быть в состоянии посмотреть «Амаркорд» Фредерико Феллини.
Растянувшись на узкой полке болгарского вагона, в котором мешались запахи колесной смазки и дешевых духов, я читал лекции по режиссуре профессора Отакара Вавра. И, под однообразный стук колес, утонул во сне. Резкое торможение разбудило меня через несколько часов. Поезд остановился в какой-то дыре, я проснулся и мое сердце сильно застучало. Наверное, приснилось что-то, думал я, пока в паху меня не зачесалось. И как начал я с тех пор чесаться, так и не смог остановиться до самого Сараево. Везде по телу у меня свербило. Время от времени я заходил в грязный туалет и поливал себя водой, чтоб избавиться от расстройства, что, вот, потратил деньги, а спать не могу, и, судя, по всему, подцепил чесотку. Не сдержался, и заявил усатому болгарину: