Текст книги "Смерть, как непроверенный слух (ЛП)"
Автор книги: Эмир Кустурица
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
43
44
45
46
47
48
49
50
51
Эмир Кустурица
Смерть – непроверенный слух.
Яну, Дуне, Стрибору и Майе.
Человек склонен к забвению, и техника его, со временем, стала просто таки примером человеческой изворотливости. Если бы забвение не притупляло так повелительно пугающие мысли, давая разуму возможность с ними разобраться, мозг превратился бы просто в помойку. Да и, без забвения, смог бы следующий день вообще наступить? Что, если б нам приходилось переживать страдание как непрерывный поток из сердцевины души, и забвение не окутывало бы тяжелые моменты нашей жизни, будто облако, затмевающее солнце? Не пережить бы нам такого никак. Так же и с вещами, доставляющими великую радость. Без анестезии забвения, мы б просто дурели от счастья. Только забвение может постепенно смягчить боль потерянной любви. Допустим, засветит вам соперник затрещину на школьной перемене и завоюет симпатию девочки, в которую вы оба влюблены, ведь только забвение сможет потом излечить безвозвратную любовную потерю? Рана излечится так же, как на фотографии со временем тускнеет глянцевый блеск фотобумаги. А как переживает человек исторические потрясения? И до и после них царит забвение. Готовность толпы забывать причины великих исторических поворотов и принимать реваншистские идеи за истину побудила меня для понимания причинно-следственных связей учитывать забвение. Когда я, перед войной в Боснии, видел, как клерикал-националистов называют главными борцами за многонациональную Боснию, лишь для того, чтобы осуществить военно-стратегические цели великих сил, наплевав на потери всех, кроме стороны, эти цели обслуживающей, то понял я истину, что забвение это запруда, куда стекаются беглые мысли из прошлого, и из будущего тоже. Так происходит, потому что мало что в содержательном смысле меняется в человеческой жизни.
После мучений балканских войн и ближе к концу бомбардировок Сербии, я тоже начал практиковать забвение, или, по крайней мере, стараться выдавливать угнетающие мысли. Как раз тогда я начал читать первые лекции и гостил у меня один продюсер, в девяностые годы работавший в Голливуде. Он напомнил мне о существовании такого рода забвения, которое ведет к отрицанию истины. Когда Джонатан, во время Кустендорфского кинофестиваля, включил телевизор и посмотрел русскую программу на английском языке, то пришел человек в большое смущение. Увидел он по телевизору документальный фильм, показанный к годовщине борьбы против нацизма. Сильно взволнованный, пришел он в мой дом и сказал:
– Я думал, что это мы, американцы, освободили Европу от нацизма, а из того, что показывает русское телевидение, следует, что это освобождение без них никак не произошло бы?
– Так ведь не то, чтоб много народу потеряли русские в войне против нацизма, всего каких-то двадцать пять миллионов человек, ерунда, – попытался я донести приятелю эту историческую истину в анекдотическом, преуменьшенном виде.
Боялся я, как бы уважаемый гость не обиделся и не подумал, что тем самым я указываю на пробел в его образовании. Ну, то есть, было очевидно, что пробел этот в его голове произвела пропаганда, и привычку, созданную постоянной обработкой, уже не сломить. Ведь, захоти он выбраться из этой пропасти, то начал бы сомневаться во всем, может, даже и в ценности кока-колы, гамбургера, да и самого Голливуда.
– Лучше забудь все, что услышал, ведь если признаешь этот несомненный факт, придется тебе пойти на переоценку всех своих знаний и представлений, а оттуда уже и до помешательства недалеко. Лучше уж живи с теми представлениями, к которым привык, – сказал я ему по-дружески, а он так меня и не понял, и только улыбнулся.
– Хорошо все же, что я пишу эту книгу, – подумал я после этого. – Пусть останется хоть какой документ о моей жизни. А то получится, как с участием русских в борьбе против нацизма, и кто-нибудь вспомнит обо мне как о пекаре, или, не дай боже, слесаре.
Так, мой голливудский приятель углубил идею о вневременной природе забвения. И это заставило меня задуматься, и как это люди раньше не видели в плесневелом сыре творение истории, раз плесень существует, и дольше самого сыра? Тут важно понять, отчего из великих кризисов происходят войны, а люди, едва выкарабкавшись из исторических изломов, обнаруживают удивительные вещи. Ну так почему антибиотики не были открыты вплоть до Второй Мировой войны? Хотя скрывались в плесени? Потому что это тайное знание искусно скрывалось забвением. Воспоминание, освещающее комнату забвения дневным светом, не открыло двери и не позволило потаенному смыслу пройти коридором памяти и предоставить себя в распоряжение разума.
Кризисы и войны заканчиваются, и забвение, со временем, становится утешением. Потому что, не будь забвения, разве смог бы человек свыкнуться с извращенными идеями современного мира. Как можно, например, согласиться с войной во имя гуманности? Когда принадлежишь к маленькому народу, который отказывается безропотно следовать идеям народов больших, и, в разгар передела мира, слишком часто спрашивает себя: «А где в этой истории место для меня?», то могущественные силы станут бомбить тебя бомбами, и назовут их ангелами милосердия. И забвение, позднее, поможет с этим примириться. Потому что, чем быстрее забудешь о том, как получил по носу, и чем раньше сведешь множество вопросов к одному, то есть, спросишь себя «Где в этой истории я?», тем быстрее сможешь двинуться дальше. Чем скорей забудешь, как был избит на школьном дворе, тем быстрее влюбишься опять. Забвение есть разновидность воспоминания, основа его основ, на него делают ставки и в истории, и в играх. И не только в случае носа, разбитого за плохое поведение.
Когда я был подростком, молодые люди на площадях Нью-Йорка, Лондона и Парижа ждали в очередях появления новых пластинок Битлз, Спрингстина и Дилана. Вместо авторских произведений, сегодня тинэйджеры ожидают I-phone number 4. И тут, снова, помогает забвение. Спрячешь Дилана в забвении, и станет легче жить с тем, что сейчас в центре внимания вещь, а не вызывающие восхищение юноши, которые поют о любви, свободе, и борются с неправдой. Забвение играет решающую роль в понимании основных законов научной культуры, готовой архетипическую культуру спрятать в подвале музейного запасника. Те, кто продвигают I-phone, конечно же, создали свою игрушку не из-за человеческой склонности к забвению, но им помогло то, что человек склонен забывать, и в залах ожидания, где царит забвение, всегда хватает места для молодых людей, раздавленных временем.
Несмотря на то, что я и сам принадлежу к тем, кто верит, что забвение является спасительным для выживания, мне хотелось бы отойти от современной устремленности к забывчивости. Нынешняя толпа следует куриному образу жизни, и помнит лишь происходящее между кормежками. Больше всего потому, что забвение стало основой теории «конца истории», которая овладела миром в девяностых годах прошлого века. Барабанщики либерального капитализма внушали нам, что веру в культуру и национальную идентификацию стоит оставить ради стихии технологической революции, которая станет направлять все течения нашей судьбы, и что рынок станет для нас регулятором важнейших жизненных процессов. Их напористость побудила во мне желание свести счеты с памятью, а заодно и разобраться с забвением.
Хочу написать книгу и постепенно вымести закутки мозга, в которых блуждают воспоминания, те, что, при помощи моих ангелов-писателей, научили меня мыслить и говорить, и высветить в этой мешанине, будто солнцем среди облаков, то, что иначе скрылось бы в безвестности. Не хотелось бы допустить чтобы, после того как я отправлюсь в вечный путь, постукивания души моей оказались навсегда недоступными, пока кто-нибудь из любознательных потомков не попытается установить со мной связь, желая разгадать тайну своего происхождения. Хочу избежать непонимания, и судьбы абонента мобильной связи, которому друзья и родные безуспешно пытаются дозвониться, не зная, что его уже нет среди живых, пока после бесконечных гудков не раздастся голос телефонной барышни, и не скажет:
«Вызываемый абонент в настоящее время недоступен...!»
Земля и слезы.
В тысячу девятьсот шестьдесят первом году Юрий Гагарин полетел в космос, а я пошел в школу. Полет первого человека во Вселенную готовился долго, и Гагарину помогала целая команда специалистов. Что же до моей отправки в школу, то она легла на плечи одной моей мамы. Отец в то время был в Белграде, в командировке. Сенка поставила котел, согрела воды, и усадила меня в корыто. И, пока хозяйственным мылом терла она мои плечи, вдруг услышал я, что она плачет.
– Ты почему плачешь, Сенка? Может, это тебе завтра в школу, или, все таки, мне?
Мама ответила, вытирая слезы:
– Я не плачу, сынок, просто жаль мне, что с завтрашнего дня начнется у тебя новая жизнь!
Причин маминого плача я не понял, но вот что касается новой жизни, уже следующим утром все стало ясней...
Шагал я к школе, и рассматривал каменные ступени, выглядевшие так, будто они залиты водой. Было это похоже на интермеццо сараевского телевидения, в постановке Яна Берана, с музыкой Войина Комадины. Я чувствовал себя скорей водолазом, чем учеником, впервые идущим в школу. Знал я, что выгляжу смешным. Длинные рукава моей из черного шелка кроеной тужурки были очень уж забавными. Подвернул я себе эти рукава покороче, но они, из-за гладкости ткани, все норовили развернуться обратно. Дорога в школу заняла у меня целую вечность, хоть и находилась она в трехстах шагах от нашей полуторакомнатной [1]квартиры. Думаю, Гагарин быстрей добрался до космоса, чем я до начальной школы «Хасан Кикич».
Первого школьного урока мы ждали в школьном дворе. Один большеголовый рыжий ученик постарше предупреждал новичков об опасности, грозящей от местной шпаны. В школе он был известен тем, что три раза оставался на второй год в третьем классе. Непреодолимой препоной для его развитии стало понимание смысла понятия «разница». Когда спрашивали его, какая разница между курицей и коровой, он отвечал:
– Знаю я, что такое курица. Знаю и корову, но не понимаю, что это – разница?
Намерение этого обалдуя защищать учеников показалось мне симпатичным. Одного я только не понял, почему за это я должен отдать ему свой завтрак? Рыжий протянул ладонь, ожидая, что я положу туда выданные мне на завтрак деньги.
– Ты, головастый, тебе говорю, дурака-то не включай!
– Я, что ли? – начал и вправду придуриваться я.
– Смотрите, какая у него башка! Шмелю и за год не облететь!
Все расхохотались, а я толкнул рыжего в известь, которую рабочие размешивали, чтобы подновить школьный фасад, и убежал в школу.
Целый день в школе я испуганно озирался, не переставая думать о том, что в любой момент меня может найти рыжий. И тут услышал женский голос, превративший мой страх в сладкий трепет. Вдруг все стало как в сказке.
– А у меня отец полковник контрразведки югославской армии.
От отца я знал, что такое разведка, знал и про войну, но никак не мог сообразить, что может значить «контрразведка». Был я глуп, как тот самый хулиган, чьей жертвой я мог стать в каждую секунду.
– Мой папа перед тем, как его перевели в Сараево, охранял собаку Тито!
– А сколько у Тито собак?
– Не знаю, папа никогда не говорит о работе. Вечером он будет меня встречать у школы. Видела я, что произошло, и, думаю, что угрожает тебе опасность. Так что, если хочешь, можешь вернуться домой с нами.
Это новое неизвестное ощущение оглушило меня, будто яркий свет, включенный мамой, чтобы разбудить меня в школу. В такие моменты мне еще очень хотелось спать, но я, наперекор, заставлял себя кривой взгляд превращать в улыбку. Я рано понял, как важно, чтобы человек просыпался как следует. Думаю, приятней все же проснуться, чем не просыпаться. И Снежана эта была похожа на пробуждение. Чувство, посетившее меня около нее, только усиливалось страхом, что вот-вот может появиться головастый.
Стоял я в очереди за булочками, и ученики за моей спиной возмущались. Негодование их вызвал мальчик, слышащий лишь стук своего сердца, и видящий только большие черные глаза и длинные светлые волосы. Были у ней светлые волосы, доставшиеся от мамы-словенки, которая стремглав носилась по кривым горицким улочкам. Парней постарше на улице случай снежаниной мамы вдохновлял на сочинение любовных теорий:
– Бабы, которые ходят быстро, в кровати лучше тех, кто еле плетутся.
– Это чистая глупость, бабы, которые по жизни неторопливые, в кровати – метеор!
– Э, братан, если б скорость была важна! Качество, техника, чувак, вот в чем прикол! – подключалась третья партия горицких безработных.
Дискуссии эти доходили до точки кипения. Часто у противоборствующих партий едва не доходило до драки из-за важных вопросов, связанных с сексом. Я же сначала подумал, что разницу между этими двумя теориями трудно описать. Поскольку никак не мог себе вообразить, как это, когда кто-то в кровати быстрый, а ходит почему-то медленно. Мне это напоминало неторопливую походку тигра, который сперва ударом лапы сваливает жертву с ног, и только потом ее пожирает. Разница только в том, что здесь речь шла не о еде. Отсюда выходит, будто я на стороне тех теоретиков любовной техники, что выступали за неторопливую походку перед попаданием в кровать. А это было не так. Никогда не мог понять, почему это я болею за футбольный клуб «Сараево», а не за «Желью», например. Слово секс звучало похоже на кекс, легко запоминалось, но значение его было мне неясно. Рассматривали они снежанину маму жадно, свистели ей вслед, но боялись ее отца. Едва завидев, как этот офицер возвращается с работы, все хулиганы прятались по домам. Когда этот двухметровый черногорец шел по улице Ябучицы Авды, выглядел он прямо будто из телевизора, где расхаживал бы по аэродромной дорожке перед строем солдат, ожидающих скорого приезда товарища Тито. Когда я смотрел, как он пролезает под бельем, сушащемся на веревке между нашим домом и акацией в конце двора, то мне казалось, стоит ему чихнуть, как все оставшиеся листья с акации осыпятся и осень наступит раньше времени. Такой он был сильный, этот снежанин папа.
Мой утренний путь до школ происходил теперь быстрей полета Гагарина в космос. Взбегал я в гору пулей и еле дожидался школьного звонка, означавшего миг, когда я увижу Снежану. Со скоростью происходила странная штука: если на пути в школу применялась гагаринская скорость, то возвращение напоминало замедленный фильм. Снежанин папа держал меня за руку, и брови его были словно проволочно-жестяные козырьки над бедными домами в Горице. Чтобы скрыть смущение, я стал измерять шагами все основные расстояния на Горице. Таким способом я прятался от взгляда снежаниного папы. Когда я поднимал голову, мне казалось, что он говорит со мной с крыши небоскреба JАТ на улице Васи Мискина, такой он был высокий!
– Тебя, малыш, никто и пальцем тронуть не посмеет! – говорил он, а я молча улыбался и мне хотелось, чтобы путь домой длился дольше гагаринского полета.
Снежана училась в классе 1-В, на втором этаже, так что видеться с ней я мог только на большой перемены. На маленьких переменках учительница не выпускала нас в коридор. То, что мне не удавалось видеть ее столько, сколько хочется, я наверстывал мысленно, ночью, когда мне не спалось, и одна только мысль о Снежане заставляла сердце биться быстрей.
Маму беспокоило отсутствие у меня интереса к школьной программе, и она не пропускала ни одного родительского собрания. Чтобы не позорить ее перед женщинами, учительница разговор с ней оставляла на самый конец:
– Не знаю, что и сказать Вам, товарищ Сенка – говорила Славица Ремац.
– Будь он глуп, было б понятней. А так, ничего не остается, кроме как пытаться пробудить в нем интерес.
– И я не знаю, сестра, что мне делать, у самой не получается, а отцу как скажешь? У него нрав крутой, все нервы себе в партизанах поистрепал. Лучше уж промолчать.
Отцу часто приходилось задерживаться в командировках, возвращаться позже, чем ожидалось, и заново вникать в события семейной жизни. Сенка тогда рассказывала ему самое важное из произошедшего, в том числе и то, что ученик я так себе. А он говорил:
– Ничего, выправится еще, перед ним вся жизнь, – и шел спать, наверстывать бессонные ночи.
Многое в школе мне было непонятно. Никак не мог я взять в толк, для чего нужны уроки труда, или обще-технического образования, сокращенно: ОТО. Пока однажды учительница не сказала нам:
– Дети, сделайте, что хотите. Задаю вам свободную тему.
Тогда я решил сделать трансокеанский лайнер «Титаник», который видел в одноименном фильме. Этот фильм относят к жанру драмы, а я-то думаю, что это была чистая трагедия.
Когда я садился на скрипучее сиденье кинозала Дома милиции, мама показывала мне на часы и шепотом говорила, что заберет меня за пять минут до конца фильма. В большом зале показывали всякие приключенческие фильмы, но бывали и исторические тоже. Только однажды показали «Великого диктатора» Чарли Чаплина, а вместо журнала поставили комедию-короткометражку о том, как Чарли угодил в революцию. Пока я смотрел фильм, Сенка ходила помогать своим отцу и матери, жившими в большом доме на улице Мустафы Голубича 2. Между ним и Домом милиции находился заросший крапивой двор и старый высохший фонтан. У маминой мамы был рак гортани, звали ее Ханифа, и деду Хакии не нравилось, что дочка все время пристает к нему с гигиеной. Встречал он Сенку словами:
– Тебе б, дочка, лучше в свободное время в кино сходить, чем у нас тут мучиться! Тебе что, своего дома не хватает!?
Пока она отскабливала пол на кухне, он разглядывал лохань с водой и говорил:
– Эх, эх, другие толкутся, а с тебя пот рекой...
Никто не понимал, что это значит, но все знали, что это у него такие присказки к разным рассказам.
Мамину маму мы называли мамулей, а не бабушкой или бабкой, как остальные. Умывая и расчесывая больной старушке волосы, дочка теребила отца, чтоб он рассказал нам об умыкании, происшедшем в Доньем Вакуфе. Дед, тогда еще юноша, с помощью братьев и пистолета марки «маузер» выкрал нашу мамулю из ее родительского дома. Он был бедняком, а будущий тесть богатым купцом, который и слышать не хотел о свадьбе. И даже больная мамуля сладко смеялась этой истории, в которой играла главную роль, хотя смех причинял ей боль, потому что доктора удалили ей часть гортани. Дед мой хаживал от смерти на волосок. Был он высоким и могучим, и я верил, что, когда вырасту, стану похожим на него. Больше всего мне нравилась фотография, где он в полицейской форме королевства Югославии. Когда я спросил его, что это за одежда, он сказал мне:
– В сорок первом году я из-за этой формы мог голову сложить. Предупредил меня в ночь перед акцией в Вакуфе один усташ [2], мой школьный друг: «Беги, Хакия, получил я приказ завтра тебя ликвидировать!»
– А ты что сделал?
– Сбежал в Сараево и спас себе жизнь!
Одиннадцать раз оставляла меня мама в Доме смотреть «Геркулеса» со Стивом Ривсом в главной роли, и всякий раз, возвращаясь домой, я изображал сцену разрушения греческих храмов. Связывал два кресла за деревянные ножки, и рывком веревки обрушивал кастрюли, горшки и другие предметы, поставленные на их спинки. Все для того, чтобы изобразить сцену, в которой Геркулес, привязанный цепями к колоннам храма, символично вырывается на свободу. Дергает цепи, и храм рушится. Один раз я решил устроить это представление во дворе, но от волнения и напряжения пукнул. Было мне очень стыдно, что все так смеются, а отец утешал меня, лежа на диване, после дневного сна, в хорошем настроении:
– Да не переживай ты так. В Англии все так делают, как приспичит, просто добавляют: «Sorry».
Очень сильное впечатление произвел на меня фильм о том, как затонул самый большой корабль в мире. Испуганный сценами человеческого страдания на этом корабле, а также от страха перед концом света, решил я построить свой собственный Титаник. В фильме меня больше всего поразили сцены с тонущим кораблем. Вода врывалась в спальни, кухни, коридоры, рестораны, везде, где раньше происходила обычная человеческая жизнь. Думал я о том, что в нашей квартире подобное несчастье покончило бы с нами всеми за мгновение ока. Если бы наша полутора-комнатная квартира на улице Ябучицы Авды была Титаником, вода прорвалась бы через окно кухни, где спал я, через коридор залила бы комнату, где спали папа с мамой, и конец истории. Как и большинство детей, я боялся катастроф и судного дня. Всего того, что называлось «концом света», и пытался придумать, как бы защититься от этого страшного конца. Думал я, что если вода окажется в наших комнатах, лучше бы всем нам превратиться в рыб. Когда я рассказал об этом отцу, он улыбнулся.
– В рыб превратиться, хм. Разумно, – сказал он. – Тогда никто не говорил бы «молчит, как рыба», будто рыбы просто так молчат, а они ведь молчат, потому что им все ясно!
Долго собирал я материал для своего Титаника. Из табурета, сделанного моим дедом в Травнике, чтобы женщинам было на что присесть с чашечкой кофе, отломал я деревянную ножку и сделал из нее мачту. После соседка Велинка, зайдя к маме выпить кофе, села на него и грохнулась. Огорчилась она синяку на заднице, и сказала:
– Видишь, Сенка, как бывает – стоит из боснийской трехногой табуретки выдернуть ножку, как все катится к чертовой бабушке [3].
На Потекии купил я фанеры, а из отцовской рубашки, привезенной им в пятьдесят седьмом году из Англии, скроил паруса. Захоти я корабль побольше, дома у нас стало бы пусто, как в здании местной управы Горицы. Больше всего я мучился с тем, каким сделать корпус. Разглядывая фото «Титаника» в школьной энциклопедии, я, сам не знаю почему, представил себе Титаник с парусом, что, конечно, истине не соответствовало. И решил я такой корабль создать, как бы, по мотивам настоящего Титаника.
Отец был в командировке и не мог мне помочь. Он был занят на работе важными вещами и часто ездил в Белград. Из школы я бежал сразу домой, чтобы продолжить строительство Титаника, даже в футбол бросил играть. И опять изменилось мое видение времени. Больше не пытался я измерять время, сравнивая его с скоростью, с которой Гагарин покорял космос. Сердце мое билось быстрей обычного, когда я находился около Снежаны Видович и время тоже летело страшно быстро. Вроде, только встретились, а уже пора расставаться. Например, перемена кончилась, или мы дошли уже до ее дома. И только время, которое я проводил, работая над Титаником, замирало совсем. Вот ведь удивительно, думал я. Будто оказываешься в каком-то ином мире, в стране, где из часов вытащили стрелки. Только начинал я делать свой Титаник, как сразу переселялся в мир, не имевший ничего общего с поскрипыванием лебедки за окном, не было и деревьев, гнущихся на ветру, не чувствовал я голода, мог долго обходиться без сна. Наверное, так же чувствовал себя и Гагарин во Вселенной.
– Вот так и живут художники, наплевать им который час, полночь или рассвет, забывают они про еду. Люди искусства живут своей жизнью, затворяются в своем мире и другого для них не существует! – пояснял мне со знанием дела отец про художников и искусство.
Мне же время, потраченное на Титаник нравилось почти так же, как время, проведенное со Снежаной. Каждый вечер точно в пол-седьмого я оставлял работу и выходил на улицу. В это время Снежана Видович возвращалась домой. Спрятавшись за ступенькой лестницы, я кричал:
– Бууу!
Она останавливалась и говорила:
– Ах.
Тогда я, ни говоря ни слова, целовал ее и пулей мчался домой. Ходил я каждый вечер целовать ее так, как взрослые по утрам ходят на работу.
Подготовка деталей корабля длилось долго, а потом у меня возникли большие сложности с клеем. Детали из фанеры и дерева я клеил клеем Охо, довольно дорогим, и поэтому картонную палубу решил склеить простой мукой, размешанной в горячей воде. В результате, схватилось лучше всякого ожидания. Не было никого, кто не поражался бы моему Титанику.
Гагаринская скорость достижения Вселенной снова пришла мне на ум, когда я шел в школу. Нес я свой Титаник и думал, что скоро увижу Снежану Видович. Когда мы выставили свои работы на столах, я, волнуясь, объяснил учительнице:
– Будь у меня еще день, Титаник получился бы лучше.
Славица Ремац нежно дернула меня за ухо и сказала:
– Вот, парень, ведь можешь же, если захочешь. Передай Сене, что получилось. Проснулся в тебе интерес.
Снежана на перемене зашла в наш класс. Посмотрела на работы и приободрила меня:
– Твоя работа просто чудесная. Остальные по сравнению с ней – чушь собачья!
В школе я получил пятерку.
Я бежал вниз по крутой улице, спускающейся от школы к дому. На самом деле, это была необычная улица. Называлась она Горушей, и посреди нее были ступеньки. Район, где я жил, был очень характерным для Сараева. Улицы там возникали на месте крутых спусков и водостоков. Все они были узкими и скатывались вниз к Титовой улице. С гордостью держал я в руках перед собой полутораметровый макет. Полученная пятерка и этот мой Титаник вызвали во мне то, что взрослые называют человеческой гордостью, настроение было праздничное, и впервые никто не должен был говорить мне, что надо держать голову высоко, не горбиться, в общем, все, чем так надоедали мне каждый день. В Сараево люди чаще всего ходят по улицам сутулясь, потому что им все время то слишком холодно, то жарко. Выглядят так, будто метеорологическая ситуация пригибает их к земле. Я и сам из-за холода все время старался съежиться, чтобы стать меньше и не так мерзнуть, а во время жары тащился по Горуше и другим улицам еле-еле, будто мышь. Думаю, что из-за этого стеснения позвоночника, а также из-за чего-то другого, мне не доступного, люди в Сараево часто обращаются друг к другу: – Ты, мышь.
Вприпрыжку бежал я нахоженной дорогой домой, совершенно уверенный в том, что Юрий Гагарин в вопросах быстрого пересечения пространства по сравнению со мной просто дилетант. Влюбленный в Снежану Видович, гордый своим Титаником, хотел я быстрей попасть домой и порадовать маму. Ведь папа был в командировке.
Иногда я останавливался перевести дыхание. Титаник в моих руках выглядел так, будто он больше меня. Пол-метра в ширину, почти столько же в высоту. Увидел я маму, вешающую простыни на веревку между окном и акацией. Она снимала с веревки сухое белье, а мокрое вывешивала, чтоб оно успевало всохнуть к ее возвращению с работы. Работала она бухгалтером на Строительном факультете, и когда кто-нибудь спрашивал ее:
– Как дела? – всегда отвечала: – Нормально, доконает меня эта работа.
Помахал я ей рукой, но она меня не заметила. Закрывали меня от нее простыни, раздуваемые ветром, будто паруса, влекущие невидимый парусник, на котором плыли мы все.
Спрыгнул я со ступенек, и напрямки, еще быстрее, побежал вниз по склону. Как-то упустил я из виду, что гордость и высоко поднятая голова плохо вяжутся с наклонной местностью. Зацепился я ногой за какой-то камень, и, падая, повернулся, чтобы упасть на правую руку, а в левой держал Титаник. Заорал я от боли в суставе правой руки, и сквозь паруса, получившиеся из отцовой рубахи, увидел небо. Тогда впервые в жизни я сказал:
– Черт бы драл это небо!!!
Те сто метров вниз по склону представляли собой длиннейший и тяжелейший путь, с которым мне надо было справиться.
Я плакал и стонал от боли и напряжения. Титаник стал тяжелее настоящего корабля, потому что море было сильней моей левой руки. Во рту я чувствовал вкус глины, размоченной моими слезами; будто поцеловал землю, на самом же деле я говорил:
– Черт бы драл эту землю.
Соседка Велинка пила кофе на балконе третьего этажа, увидела меня и крикнула маме:
– У тебя там ребенок плачет, весь скрюченный от боли, ползет и держит в руке какую-то деревяшку, высоко над головой!
Когда подошла мама, я заплакал еще сильней. Она отряхивала мою распухшую руку, а я спросил ее:
– С ним все в порядке?
– С кем?
– С Титаником?
– Все хорошо, сынок, не беспокойся, все будет в порядке.
Пока меня вели в больницу, мама несла Титаник так же, как и я. Торжественно, несмотря на то, что волновалась из-за моей руки. Даже с доктором, установившим перелом сустава, разговаривала, крепко держа Титаник в руках. Ассистент наложил на руку гипс, и мама отвела меня домой. Боль в руке никак не проходила, но мне было не жаль. Ведь теперь не надо было идти в школу.
Учительница передала мне, что я не должен пропустить ни одной домашней работы. Снежана писала эти задания со мной вместе, и мне уже не хотелось, чтобы рука побыстрей срослась, особенно когда Снежана доставала вязальную спицу, засовывала ее под гипс и чесала там, где чесалось.
Договорились мы, что я буду диктовать задание, а Снежана записывать. Смотрел я и думал, ну почему у меня не сломаны и вторая рука, и обе ноги, тогда Снежана всегда писала бы мои задания. Никогда раньше, и позже тоже, мой почерк не был таким красивым.
Отец снова вернулся из командировки. Он очень огорчился из-за моей сломанной руки. Поцеловал меня и обещал, что сводит в Илиджу, купаться в бассейне, когда придет время. Знал он, что это меня порадует, потому что именно из-за этого бассейна я разок получил от него по шее.
Перед дневным сном, на кухонной тахте, отец детально рассмотрел макет Титаника. В сомнении покачивал головой, заглядывал внутрь Титаника, и сказал мне:
– Отличная работа, только, кажется, корпус тяжеловат. Смотри, поосторожней с ним! Не знаю, выдержит ли клей. Так и во всем нашем социалистическом строительстве...
В день, когда я снял гипс и почувствовал, что моя рука стала невесомой, отец вернулся поздно ночью, в хорошем настроении и верный старой привычке приводить в таком состоянии домой пьяных друзей. Я закрыл глаза и притворился, что сплю. Отец пошел в комнату и разбудил маму:
– Вставай, Сенка, сегодня вечером Насер перешел с русской стороны на американскую!
Мама встала и повела себя так, будто возле нее стоит бочонок белого вина, а не муж. Была она к нему строга. Не принимала во внимание тревогу маленького человека за большую историю. Старалась оставить меня вне магистрального исторического пути:
– Не ори, дурень! Ребенка разбудишь, ему завтра рано в школу!
Его друг с козлиной бородкой сел на табурет, возле моего корабля и зажмуренных глаз, и каждое отцово слово сопровождал вопросом:
– Хорошо, а ты что предлагаешь?
– Ничего ты не понимаешь, – говорил отец.
Мама говорила отцу:
– Неужто везде должна быть эта твоя политика, что, мир без нее пропадет, что ли?