Текст книги "Смерть, как непроверенный слух (ЛП)"
Автор книги: Эмир Кустурица
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)
– Какой еще фестиваль, Боже ты мой, уноси отсюда ноги поскорей! – говорила мне мама.
Казалось мне, что зима, снег и Джонни Депп станут вескими доводами за эту акцию. В холодной канцелярии Министерства Культуры Республики Боснии и Герцеговины мы ждали так долго, что у Джонни поднялась температура. Министр культуры, небезызвестный доктор Хасич, в конце концов появился и протянул нам свою безжизненную руку. На Джонни он смотрел с недоумением, думая, что это кто-то из моих цыган.
– Яхорина для фестиваля не подойдет, лучше на Белашнице, на Яхорине публику не собрать!
Министр имел в виду, что на Белашнице живут мусульмане. Конечно, с фестивалем не получилось. Через два месяца началась война и министр дал деру в Швецию.
Наша с Джонни дружба возникла на самом пике распада Югославии. Съемки фильма « Arizona Dream» начались одновременно с прелюдиями к этим событиям. «Црвена Звезда» стала чемпионом Европы по футболу, и в Сараево Сеад Сушич, брат легендарного Сафета, ругался на Башчаршии с лавочниками, не скрывавшими, как ненавидят они «Звезду» и все, с чем она у них ассоциируется.
– Долбаные четники! – бурчали сараевские торгаши.
А по селам во время сербских свадеб вошло в обыкновение по дороге на венчание рисовать на мечетях кресты.
В начале съемок «Arizona dream» я, как обычно, впал в депрессию. И то, что мне удалось выбраться из этого мучительного состояния – заслуга Джонни. Подобно храбрецам Дикого Запада, он, когда было нужно, действовал без промедления. Точно так же не медлили и горицкие цыгане, которые во время своего нелегкого взросления всегда помогали друг другу, чем только могли. Помогая мне, Джонни рисковал большим, чем мои индейцы. Горицким цыганам терять было нечего, а Депп как раз находился в самом начале пути к тому, чтобы стать самой дорогостоящей голливудской звездой. Чтоб дать мне больше времени, он внезапно инсценировал желудочное недомогание и тем обеспечил семь лишних дней съемок. Эта отсрочка, как я совершенно уверен, сделала возможным благополучное завершение фильма « Arizona Dream». Мне так и не удалось справиться со своей подавленностью. Из-за нее мне приходилось часто бросать работу над фильмом и в конце концов я даже сбежал со съемок. За мной была организована погоня, возможно, самая серьезная в истории кино. Страховые компании, кинопродюсеры, психиатры, все они искали меня и добрались даже до Сараево и Черногории. И все это время Джонни ждал, отклоняя все предложения других режиссеров. Очевидно, он был убежден, что автору «Времени цыган» надо дать возможность совладать с психологическим кризисом. В конце концов, фильм был закончен и даже получил в Берлине «Серебряного медведя» за режиссуру. Во Франции и Италии он прошел с успехом. Позже, когда Джонни сделал блестящую карьеру, я был счастлив за него.
Редко случается, чтобы король Голливуда вел себя как индеец с Горицы, а не американец из Кентукки.
Конец февраля всегда был в Сараево самым холодным временем. Жуткий колотун, говорила моя мама. Ньего, Труман, братья Зимичи – Авдо и Белый, Зоран Билан, Чука, Слачо, Рака Евтич и Злая Мулабдич жарили шашлык в саду кафаны «Шеталиште». Был тут и доктор Карайлич. Принес он с собой мегафон с усилителем, чтобы поднявшийся против неправды свободолюбивый голос был слышен лучше. Паша присоединился к ним позже, после обычной воскресной прогулки со своей женой Цуной. Перед перед тем, как выйти из дома, он заставлял ее одеть самые тесные брюки, из которых ее выпирали особенно рельефно. После чего они шли вместе от Свракина Села до Мариина Двора, где у них был лавка бижутерии. Прогулка эта была не обычным сараевским променадом бесцельно бродящих в обнимку парочек. Цуна шагала впереди, а он, приотстав, зыркал глазами по сторонам направо-налево, будто пес, всегда готовый с кем-нибудь сцепиться. Ждал он, когда кто-то скажет Цуне гадость. Когда это происходило, Паша реагировал мгновенно и нокаутировал несчастного, а бывало, что и муж с женой, Паша с Цуной, вместе колошматили похотливого горожанина, воспламененного здоровенной, объемной задницей.
Кафана „Шеталиште” была первой и последней пристанью, объединявшей моих друзей, которые собирались здесь, будто корабли в гавани. Теперь-то их разметало новыми, незнакомыми ветрами и бурями. Разбросаны они так же далеко, как далеко распалась Югославия, причем еще до самого этого события, став жертвой политических дрязг и разрушительных радиоголосов. Чаще всего без всякого образования, без работы, с разрушенными семьями, они все же были довольны жизнью. Некоторые из них уже лечились от алкоголизма, один умер из-за героина, многие рожали детей, были и разведенные, и мало кто добился обеспеченности своих родителей, поколения Тито. Больше всего времени проводили они в кафане «Шеталиште», которую сейчас хотели у них отнять!
На первых демократических выборах мусульмане, хорваты и сербы раздавили нас, горожан, веривших, что на Балканах можно оставаться просто гражданином. И мы проиграли, народ Боснии выбрал национальные политические партии, что стало кратчайшим путем к войне. В результате выборов реформисты Марковича, которых поддерживали мы, партизанские дети, потерпели полное поражение, причем кого ни спроси, все клялись, что уж они-то голосовали именно за Марковича. На самом деле, они просто боялись сказать, в какую сторону повело их сердце, страх Госбезопасности и тех новых национальных лидеров, которые представляли собой будущее Боснии и Герцеговины. Один только работник коммунального хозяйства из Пале, в разговоре в «Шеталиште», за выпивкой, был совершенно честен. Я спросил его:
– А ты за кого голосовал, Вукота?
И он ответил:
– Братишка, зашел я в эту их кабинку, и рука потянулась было обвести реформистов, Кецмановича и Сидрана, но сердце распорядилось по другому и ручка дернулась в сторону. Обвел я Караджича.
Жизнь при демократии нанесла новые раны, а старые не смогла исцелить. Напряженность стала повсеместной, и среди голосовавших, и тех, кто политикой не интересовался. А люди есть люди. Привыкают они ко всему и потом взлезают в это по самое горло. Сербы ни в какую не хотели отделения от Югославии, мусульмане, как самые многочисленные в Боснии, считали, что республика принадлежит им. К их сожалению, в такой республике не хотели жить ни сербы, ни хорваты, что сильно напоминало ту самую Югославию, из которой они хотели выбраться. Подходящая ситуация, чтобы появился кто-то со стороны и решил все их проблемы. Война уже зверствовала в Хорватии. Большинство в Сараево верило, что «уж здесь-то точно войны не будет, братишка, такое у нас не прокатит!»
Не знал я еще, как войны стучатся в двери домов. Но вот одну встречу, в тысяча девятьсот девяностом, ощутил я как первую ласточку военных действий. Некий Омерович из Горного Високо подошел, когда я покупал на рынке лепешки.
– Ты ведь друг Вампы, так?
Я вспомнил, что речь идет об одном паршивце, державшем кафану в центре Високо и похожем на вампира, сильно потрепанного самогонкой.
– Да, – ответил я, и тогда он сказал таким конспиративным голосом:
– Говорил мне Вампа, что тебя занимают кое-какие игрушки, которые и я собираю.
Удивленно смотрел я на него, а он шепнул:
– Калашниковы, брателло, у меня их столько, что хоть частокол городи.
Этот Омерович повел меня к себе домой и мы полезли в подвал, где, под армейским брезентом, лежал десяток деревянных ящиков с автоматическим оружием. Этот человек отвратной внешности вовсе не шутил.
– Отпиздим мы их всех, когда потребуется. Всем им задницу надерем, и четникам и усташам.
– Как накоплю денег, дам знать через Вампу, – сказал я, когда мы выбрались из затхлого боснийского подвала.
– Брателло, мы ж свои люди, отдам их тебе по сто пятьдесят марок за штуку. Сейчас их по триста продают, так что смотри, – говорил Омерович, выходя из своего двора, и еще добавил:
– Негде тебе такого товара не найти, братан. Только не говори никому! Неважно, какой мы веры, главное, что мусульмане, ха, ха, ха!
– Как встречу Вампу, сообщу тебе. Когда заплатят мне за фильм, тогда все и обсудим, – сказал я, не имея никакого желания снова попадать в этот дом, и в тревожном настроении поспешил домой.
Единственным местом в Сараево, где разговоры о войне теряли свою серьезность и казались не такими опасными, была как раз кафана «Шеталиште». К этой теме постоянные посетители относились так, как плохой студент, не желающий признаться себе в том, что провалится завтра на экзамене. Не провел он за книгой ни минуты, но, несмотря на это, решил завтра взглянуть в глаза профессору и, ничего не зная, как-нибудь проскочить! Война никоим образом не подлежала серьезному рассмотрению в «Шеталиште». Пьяный посетитель из поколения постарше говорил:
– Да че вы все зассали-то! Испокон веков люди воюют и ебутся, а я не могу ни того ни другого, так хоть погляжу!
– На что поглядишь-то, на первое или второе?
– На что угодно, без разницы, сидишь себе и смотришь войну, поллитровка на столе, возьмешь к ней колбасок, травницкого сыра, и веселись душа!
Кафана «Шеталиште» была собственностью обанкротившегося предприятия общепита «Балканы», но пройдохи из числа богатых торгашей уже видели этот объект своей собственностью. Но мои друзья детства не были с этим согласны. Ни у кого из них не было денег выкупить эту кафану, но они не могли позволить оптовому торговцу овощами-фруктами и бывшему полицейскому Делимустафичу купить «Шеталиште» и тем самым лишить их места тусовки.
В позабытом мангале едва дымил изредка раздуваемый ветерком древесный уголь. Шипел капающий с шампуров жир. Мои товарищи держали в руках транспаранты: «НЕ ОТДАДИМ КАФАНУ! ДОЛОЙ КАПИТАЛИСТОВ! ВОРЫ, РУКИ ПРОЧЬ ОТ НАШЕГО МЕСТА!». Все это растрогало Джонни Деппа и привлекло камеры Телевидения Сараево.
– What a proud people, – сказал чувствительный художник Джонни. – They fight for their bar, I have never seen it in my life.
Мы были вроде узников чеховской драмы, у которых малейшая возможность перемен вызывают страх и паралич. Одержимы они этим страхом, как мучительным сном, не позволяет он им войти в новую жизнь и проснуться в каком-нибудь новом времени и даже, может быть, месте.
Этой довольно необычной забастовке предшествовало посещение возмущенных завсегдатаев кафаны «Шеталиште» градоначальником Сараева, господином Мухамедом Крешевляковичем. Встречу эту организовал политик, борец за права человека и дипломат Срджан Диздаревич. Встреча была начата словами самого старого завсегдатая кафаны, господина Йозо Франчевича. Он начал без околичностей:
– Господин градоначальник, чтобы сразу расставить вещи по местам: я вовсе не пьяница, но я человек этой кафаны и потому решительно утверждаю, что мы, постоянные посетители «Шеталишта», никогда не откажемся от прав на нашу кафану!
Градоначальник никак не мог взять в толк, о каких правах говорит господин Франчевич. Эту проблему, как и многие другие не имеющие решения проблемы города Сараево, он видел, но не трудился над попыткой ее понять. Видимо, никогда в истории человечества не существовало права на кафану, основанного на сидении в ней целый день посетителей? Крешевлякович хотел выказать свое расположение и спросил посетителей и кафанских бунтарей:
– Что будете пить, господа? – и Йозо Франчевич сказал:
– Двойную виноградную, если можно, чтобы девчонку два раза не гонять.
Общение с прохожими было специальностью моих друзей из «Шеталишта». Апплодисментами встречали они появление перед кафанским двориком красивых девушек, а те, кто постарше провожали их словами:
– А не хочет ли соседушка завернуть на чашечку кофе, сока, или может какого-нибудь деликатного алкоголя, скажем, ликерчика?
Воодушевленные присутствием уважаемого гостя, они стали соревноваться в дурости и остроумии, во много раз превосходящими обычный уровень их дурачества. Когда какой-то замотанный в шарф человек промчался мимо на мотоцикле, один из чревовещателей, кажется, это был Чука, сначала изобразил скрежет тормоза, а потом крикнул:
– Эй, земляк! – бедный мотоциклист обернулся, мотоцикл повело в сторону и он улетел в кусты, и там врезался в дерево. Смеху и радости не было конца. В руках смеющегося Деппа уже была жареная колбаска, а ракию ему налил мой кум Зоран Билан, здоровенный детина, предложивший:
– А ну, американец, выпьем по одной!
Замерзшему Джонни я отдал свою куртку «ХТЗ». После шашлыков в «Шеталиште» мы отправились обедать на улицу Кати Говорушич 9а. Отец накормил нас боснийским жарким и во время обеда разговаривал с Джонни на английском. Это было облегчением для нашего гостя, вынужденного часами оставаться актером немого кино. И опять, после обеда я не стал спрашивать, не хочет ли он остаться в квартире родителей и отдохнуть, а потащил его на встречу с паркетчиком на улицу Петра Прерадовича 1. Было ли уместно приводить своего гостя в ремонтируемую квартиру? Вероятно, нет, но мою неутолимую потребность делить хорошее с приятными людьми не смогла пресечь даже Сенка. Так, позже я заметил, что и Дуня со Стрибором, увидев какой-нибудь хороший фильм или удачную сценку, не могут удержаться, не поделившись этим с близкими людьми.
Во время обеда Сенка спрашивала меня:
– Ты чего мучаешь Джонни? Дай ему, наконец, выспаться, пусть отдохнет хорошенько.
В гостиной Джонни изумленно рассматривал обернутый пленкой китайский ковер под столом, я рассмеялся и объяснил:
– Так моя мама борется против легкой и быстрой порчи дорогих вещей.
Джонни сказал:
– Wow.
И мы поехали на мою новую квартиру. Дыханием грели мы замершие руки, и Джонни расхаживал по просторным комнатам и говорил:
– Great, man, really great– пока я обсуждал укладку паркета с каким-то человеком. Договоренность была достигнута, я выпроводил паркетчика и стал любоваться зрелищем, которое всегда мне было по душе. Лучшее в переездах, которых было так много на моем веку, это все эти сваленные в кучу неразобранные вещи, разбросанные по пустым пространствам. Когда из картонных коробок, ящиков и покосившихся шкафов вываливаются вещи и смотрят человеку прямо в глаза и, пока к ним не прикоснешься, кажется, будто видишь их впервые. То же и с фотографиями, скопившимися в обувных коробках и, когда проживешь на свете достаточно долго, их становится больше, чем нужно. Потянешься за одной, второй, а они выскользнут из рук и разлетятся во все стороны, убегут как события, исчезающие или скрывшиеся уже в коридорах забвения. Очень волнующа эта встреча с желанным беспорядком, и все бы ничего, не будь человек будто проклят. Стоит ему решить, что не хочет он больше видеть этих вещей, как они, словно перемещенные неведомой силой, возвращаются и постоянно попадаются на глаза. Поневоле пожалеешь, что не выбросил их вовремя.
Титульный лист газеты « Vox», на ней карикатура с Иво Андричем, насаженным на авторучку, будто на кол. Джонни нагнулся над этим рисунком и сказал:
– It looks like commercial add for horror movie?
Ничего не ответил я ему, но подумал, что появление этого рисунка является подтверждением шутки нашей соседки Велинки. Только теперь это было не смешное происшествие, когда толстозадая тетка грохнулась со стула и, чтобы отвлечь внимание, сказала:
– ... стоит от боснийской трехногой табуретки оторвать одну ножку, все катится к чертовой бабушке.
Сейчас это был уже удар молотком по общему миру, разрушение общего боснийского здания.
– This guy is our Nobel Prize writer.
Джонни спросил, зачем тогда нобелевского лауреата кто-то насадил на авторучку?
– Why they treated him like this?
Нелегко было мне собраться с расползающимися мыслями, чье состояние полностью соответствовало состоянию вещей в квартире, которое мне, впрочем, нравилось именно таким. Когда мысли, наконец, застыли в разных отделах моего мозга, мне стало легче с ними справиться, и не составило уже труда объяснить, кем был этот нобелевский лауреат и почему он насажен на перо:
– Этот рисунок отсылает нас к суровому началу романа «Мост на Дрине», в котором главный герой, Радисав, посажен на кол. По ночам он разрушал то, что строители возводили в течение дня. Постройка моста не продвигалась и, в конце концов, Радисава поймали и посадили на кол. Все это происходило во время оттоманского владычества на Балканах, а строительство моста финансировал Мехмед-паша Соколович, некогда серб, а теперь знатный гражданин Турции, богач и полководец. Мост он строил во исполнение обета. Описание казни Радисава на колу представляет собой самые страшные натуралистические страницы, написанные в нашей литературе. Андрич – мой герой, хорват по рождению, серб по мироощущению, перешедший на сторону, претерпевшую бед как никто другой на Балканах. Писателем он был превосходным, вроде Томаса Манна, а когда у такого маленького народа есть столь величественная фигура, это означает что он хоть в чем-то равноправен своим великим европейским братьям. В его бурной биографии, помимо прочего, значится еще и членство в «Молодой Боснии», организовавшей в Сараево покушение на престолонаследника, хотя прямо замешан в этом заговоре Андрич не был. Докторскую степень получил он в Вене, и эта его докторская диссертация стала одним из источников ненависти, которой распаляют себя боснийские мусульмане. Помимо прочего, в ней было написано, что духовная жизнь во времена турецкой оккупации Боснии развивалась только в православных монастырях. Андрич был послом Королевства Югославии. Тито его не любил, но и не тронул, оставив ему место в югославской литературе. Никто лучше его не знал тогдашних людей и не достиг андричевых высот в демистификации балканцев. Он один полностью осознавал этот драматичный треугольник: ислам, католицизм, православие, в котором объекты любви, как писал он, находились далеко, а ненависти – близко. Мусульмане смотрели на Стамбул, сербы – на Москву, а хорваты на Ватикан. Там находилось то, что они любили, а ненавидимое было вот здесь, между ними. В общем, это был гений.
– And this magazine, where does it come from?
– Это пришло к нам с демократией. Делается это, чтобы воспитать тех, у кого имена и фамилии мусульманские. Считают эти «воспитатели», что так они изгоняют тех, кого считают заблудшими овцами. Постоянно нападали они на Сидрана, автора сценария двух моих первых фильмов. Посаженный на кол нобелевский лауреат – это напоминание Сидрану, что он закончит так же, если не перестанет есть свинину. И со мной они пытались проделать такое. Сидрана в конце концов заставили замолчать, а со мной у них не получилось, из-за природных свойств характера и потому еще, что я больше здесь не живу. « Vox» еще перед выборами объявил, что сербы будут жить в Мусульмании как граждане второго сорта. «Остроумие» этих юношей вызвало улыбку на лице президента Боснии, Алии Изетбеговича.
– You can not call it funny!
-И мне непонятно, что такого остроумного в утверждении, что принадлежащий к другой вере и народу в новоиспеченном государстве должен стать гражданином второго сорта.
– It’s scary, man!
– Президент Изетбегович с этим «VOX»-ом и насаженным на перо Андричем снимался во время предвыборной компании, держа этот номер газеты в руках, и с улыбкой говорил: «Симпатично шутят молодые люди...!»
А мне вот интересно, понравятся ли эти милые шуточки, скажем, капитанам, полковникам, генералам ЮНА. Потому что, если даже какой-то торговец оружием Омерович продавал калашниковы, сюсюкая с ними будто с младенцами, можно себе представить, какие нежности сербские генералы и воины говорили своим пушкам, танкам и бомбам. И всему тому оружию, которое у них еще появится. А добра этого хватает, потому что СФРЮ была на четвертом в мире месте по производству оружия.
– I did not know you have such a big production of weapons!?
– Me neither. I was just told this a few weeks ago!
Варил я кофе, рассматривал разбросанные вещи, и свет неожиданного зимнего солнца заполнял гостиную. Джонни пересмотрел сотни фотографий, которые все время выскальзывали у него из рук, а он все собирал и возился с ними, поминутно спрашивая:
– А на этой фотке кто?
Свет и присутствие Джонни усиливали ощущение простора и уютности квартиры. Особенно красивыми были окна на юг и восток. На юге с отвесного склона впадал в Миляцку Требевич, а с другой стороны открывался огромный простор парка, за которым были видны православная церковь и слева от нее кафедральный собор. Сахат-кула было невидна, зато ее хорошо было слышно. Перед нами простирался вид, делавший Сараево похожим на европейские ренессансные города. Действительно, прелесть этой квартиры и ее окрестностей были так притягательны, что вводили в искушение начать заново жизнь в родном городе, хотя мои друзья в один голос твердили, что глупо возвращаться из Америки в страну, про которую ЦРУ объявило, что она вступает в военные времена. Как, видимо, все же коротка жизнь, если человек вытесняет из нее саму идею войны, ради других, лучших ожиданий. Потому что будь иначе, вся планета должна была бы переселиться в Америку, где войны нет. Или, весь мир стать Америкой. А если войны удастся избежать, что ж, и нам тогда будет на всех наплевать, как американцам? И все же люди авантюристы:
– Честно тебе скажу, лучше уж стараться уберечься от гранаты, чем сдохнуть от одиночества в Мамаронеке, – сказала мне Майя.
Жизни в Вестчестере, штат Нью-Йорк она предпочитала возвращение в родные края. Была мне близка майина идея, согласно которой американское одиночество, не считая самых абсурдных его разновидностей, описанных в карверовских историях, куда больший психический стресс, чем жизнь, в которой может произойти что угодно, в том числе если во время войны кто-нибудь постучится в двери и выстрелит тебе в голову.
Смотрел я в окно квартиры на парад персонажей из андричевых книг. С той разницей, что на этот раз без трогательных сцен совместной жизни и дружбы. Не было тут, как в «Шеталиште», душевности и теплоты, способных согреть все население Сараево. Под этим окном, благодаря соседству с издательством «Светлость», проходил парад представителей боснийской элиты, тех, кого я называл – Умниками. У всех трех наших народов имелись свои умники и, вообще-то, именно их задачей должно было стать доказательство того, что Андрич неправ, считая, что любови трех конфессий находятся далеко, а ненависть – под носом. Теперь эти умники разрывались между прошлым, откуда они были родом, и новыми временами, принесшими как демократию, так и национализм. Деятельность умников в новоиспеченной национальной демократии должна была стать спасением и способом преодоления войны.
Поэты, рецензенты, редакторы, академики, дикторы, певцы, сочинители популярной музыки никогда не имели в Сараево влияния, сравнимого с влиянием простодушных лавочников, ходжей, попов и мясников. Никогда их творческие союзы и академии по силе и авторитету не достигали мощи воздействия блистательных религиозных обрядов в мечетях и церквях, в которых успешно действовали попы и ходжи.
Смотрел я на умников, ошивающихся у бронзовых бюстов в скверике на улице Петра Прерадовича. Сидят они, курят, разглядывают бюсты Андрича, Селимовича, Куленовича, Чочича и думают: «А будет ли и мне место в этой истории?»
Представляют себе собственные памятники, которые по меркам новых, неумолимо наступающих времен, смогли бы достойно заменить «обветшавших» исполинов. И большая часть работы ими уже проделана. Много лет подряд работали они ради собственного возвышения. Подготовили уже опалубку для фундаментов этих памятников – осталось лишь залить бетон. Опалубку строили за счет уже распавшейся титовской Югославии, а бетон надо б оплатить за счет националистов. Немного удачи, и бронзовые бюсты будут им заказаны, и славные писатели станут смотреть на сараевцев бронзовыми очами.
Перелом произошел в момент, когда в своих издательских советах, союзах и Бог знает каких еще «общественно-политических чудесах» они начали служить своими талантами новой системе. Единственным, чего им не доставало, были, собственно, произведения. В основном они были графоманами, рассматривавшими пришедшие смутные времена как шанс добиться статуса и ублажить свои слабые, болезненные души успехом любой ценой. Даже ценой войны. И неважно, в какой роли: требовалось ли сыграть жертву, или преступника, не имело значения. Главное, действовать по схемам, удовлетворяющим критериям «истины и цивилизационных целей». В чем главное значение имела их «человечность», а Иво Андрича при этом называли они «человеческим дерьмом» (да простится мне это цитирование)! Походя они снисходительно, любуясь собственной «человечностью», признавали, что он великий художник. Утверждая, что во времена слома ценностей, на войне, на улице, лучше быть хорошим человеком, чем хорошим художником. Что, опять-таки, было очень удобно для достижения, через оскорбление великого художника, своих собственных целей. Чтобы потом можно было говорить:
– А вся эта его литература, если хорошенько поразмыслить, так и вообще не Бог весть что.
Так и не добившись ничего ни в жизни ни в литературе, без каких-либо успехов в творчестве, с его переменами, драмами и неожиданными поворотами событий, они запутались в хитросплетениях собственной аморальности, которую они, непонятно почему, назвали моралью. Их творения оценили лишь голодающие сараевские мыши и крысы, привыкшие к грудам нераспроданной объемной писанины, быстро оказывавшейся в подвалах издательств. И эти-то люди, вызывающие интерес только у изголодавшихся мышей, смели называть негодяем нобелевского лауреата! Снова все сводилось к вопросу, заданному пройдохой Керой:
– Где в этой истории место для меня?
Ответ, в случае умников, был простым:
– Нигде!
Пещерный нарциссизм этих людей парализовал всякую возможность межнационального согласия, а их общественная деятельность убивала надежду и веру в будущее.
Когда мы с Джонни покидали квартиру на улице Петра Прерадовича 1, в одном из сундуков я увидел пачку собрания сочинений Андрича. Надеялся я, что там окажутся «Травницкая хроника» и «Мост на Дрине», чтобы подарить их Джонни, но нашел только английский перевод «Барышни» и сказал ему:
– This is not the best what he has done, but anyway– и предложил прочитать ему отрывок. – Вот что мой литературный и философский кумир писал о сараевской черни перед началом первой мировой войны:
– I am afraid this could happen again, – добавил я после минутного молчания.
«... Нужны вот такие дни, чтоб увидеть, кем населен город, рассыпанный, словно горсть зерна, по крутым скатам окрестных гор и в долине около реки. Нужно случиться событию, подобному вчерашнему, или хотя бы и менее значительному, чтоб обнажилось все, что скрыто в людях, которые обычно работают, бездельничают или нищенствуют на крутых и кривых улочках, напоминающих водомоины. Как во всяком восточном городе, в Сараеве была своя нищенствующая голытьба, то есть тот сброд, который, по видимости акклиматизировавшись, десятки лет живет тихо и обособленно, но который при определенных обстоятельствах согласно законам некоей неведомой общественной химии внезапно объединяется и вспыхивает, как затаившийся вулкан, изрыгая пламя и грязную лаву самых низменных страстей и нездоровых желаний. Этот люмпен-пролетариат и голодные городские низы составляют люди, которых отличают друг от друга верования, привычки и одежда, но объединяют врожденная вероломная жестокость, дикие и низменные инстинкты. Приверженцы трех главных религий, они с рождения и до самой смерти живут в постоянной взаимной вражде, вражде безрассудной и глубокой, перенося свою ненависть и в загробный мир, который видится им в блеске собственной победы и славы и постыдного поражения соседей-иноверцев. Они рождаются, растут и умирают с этой ненавистью, с этим чисто физическим отвращением к людям другой веры; но часто жизнь проходит, а им так и не представляется случая излить свою ненависть во всей ее ужасающей силе. Однако стоит какому-нибудь крупному событию поколебать установленный порядок вещей и на несколько часов или несколько дней прекратить действие закона и разума, как этот сброд, вернее, часть его, найдя наконец подходящий повод, заполняет город, известный своей утонченной вежливостью и сладкоречием. Долго сдерживаемая ненависть и затаенное стремление к насилию и разрушению, которые до сих пор владели только чувствами и мыслями, выбиваются на поверхность и, словно огонь, долго тлевший и наконец получивший пищу, завладевают улицами, плюют, измываются, крушат до тех пор, пока их не сломит более мощная сила или пока они не перегорят и не ослабеют от собственного бешенства. Затем они снова уползают, поджав хвосты, как шакалы, в души, дома и улицы, где, притаившись, снова годами живут, прорываясь лишь во взглядах, брани и непристойных жестах»
– Amazing, if this represents the worst, what could be the best?
– This, – показал ему я на «Травницкую хронику», «Мост на Дрине» и «Проклятый двор» на сербском, и добавил, показывая на «Знаки у дороги»:
– But this, if there is another world up there, I would send them this to study. This is the best example of painful history of human kind.
Когда мы выходили в сараевский сумрак, в котором смог овладевает ноздрями, во мне еще звучали эти андричевы слова из «Барышни», и я вдруг испугался, что сила этой толпы из книги, ее разрушительная мощь, овладеет Боснией. Когда я читал Джонни строчки из «Барышни», я не ожидал, что он поймет их. Не знаю, почему. Скорее всего, мною владело укоренившееся провинциальное заблуждение, что иностранцы не могут понять наши проблемы. Между тем иностранцы, как видим мы на примере Джонни, способны оценить гений великого художника. Главное, есть ли иностранцам смысл понимать нас, хочется ли им этого.
В «Барышне» Андрич описал ту самую руку, которая, уже после его физической смерти подымется, чтобы уничтожить его памятник.
Вскоре после насаживания на ручку в «Vox»-е, нобелевский лауреат пострадал и в Вышеграде. Там был разрушен его памятник, стоявший между мостом и городской гимназией. Совершил это некий Мурат Шабанович. Это был тот самый типаж, описанный в «Барышне», возникающий во времена больших боснийских перемен, только одетый по другому. Тут уж и я начал задавать себе вопрос прощелыги Керы:
– И где теперь в этой истории место для меня?
Мертвому Андричу снесли памятник, что же тогда они сделают с живым мной, если я не стану согласовывать свое перо с идеями мусульманских умников? Что бы ни произошло, никогда не отречься мне от далматинского сала, копченого на краинских ветрах. Никогда не позабыть, как добывал я свои лошадиные дозы аминокислот намазывая свиной жир на посыпанную красным перцем горбушку. Даже Андрич в своих произведениях не смог предвидеть все поступки своих героев. Интересно, изменилось бы что-нибудь, прочитай Шабанович сначала «Мост на Дрине», решился бы он тогда разрушить памятник? Может, его б так разозлили содержание книги или стиль автора, что он разрушил бы памятник, чтобы выразить свое несогласие с писателем? Понятия не имею. Может, напротив, решив подождать несколько дней и прочитать сначала роман, он покрыл бы потом бюст писателя лаком? А если он ничего андричевского не читал, стоило б применить к нему такую исправительную меру, как принудительное прочтение избранных произведений Андрича! Как бы это на нем сказалось? Может, уже через несколько страниц пережил бы он нервный срыв, дрогнул, как мост, прогибающийся под давлением, когда рассыхается перенапряженный бетон. Второй день чтения довел бы Шабановича до отчаяния: