Текст книги "Другой путь. Часть вторая. В стране Ивана"
Автор книги: Эльмар Грин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 48 страниц)
57
Так ловко оставил я с носом насмешников, полагавших, что мне в этот день не выбраться из их села. Напрасно они так полагали и напрасно смеялись. Рановато они вздумали надо мной смеяться. Над собой они смеялись, как сказал их великий русский писатель Гоголь. Пришла теперь моя очередь смеяться над ними. И, лежа на спине в густоте пахучей пшеницы, я попробовал посмеяться немного, нарушив на минуту сиплыми звуками своей глотки окружавшую меня тишину.
Мой запавший живот заходил ходуном от смеха, готовый прилипнуть всеми своими внутренностями к позвонкам. Да, я сумел, конечно, выбраться из этого села, которое растянулось у них, наверно, километров на двадцать пять. Но вот зачем я из него выбрался – это был уже другой вопрос…
Я открыл глаза. Два ястреба парили высоко в небе. Их широко распростертые черные крылья не двигались, но тем не менее легко и быстро несли их в любом направлении по их желанию. Они не торопились улетать прочь, описывая надо мной круги.
Может быть, и не я привлек их внимание, но кто их знает! Опираясь руками о землю, я сел. Колючий колос пшеницы коснулся моего лица. Я сорвал его, растер в ладонях, сдул мякину и бросил зерна в рот. Зерна захрустели на зубах. Пшеница была готова к жатве. Я сорвал второй, третий, пятый и десятый колос. Не все они оказались одинаково спелыми. В некоторых зерна были еще мягкие и зеленые, но в еду годились. И с этого момента мои ладони и челюсти трудились, не переставая.
Какая-то машина заурчала на дороге. Я прижался к земле, пропустив ее мимо, а потом опять сел, обрывая вокруг себя колосья. Набив ими боковые карманы пиджака, я встал с кряхтением и стоном на ноги и вышел на дорогу.
Солнце уже нависло совсем низко над горизонтом, но еще не начало краснеть. При его боковом свете отчетливо выделялись вдали крайние домики села, из которого я вышел два часа назад. Их было много, этих белых домиков, далеко растянувшихся вправо и влево по горизонту вперемежку с густой зеленью садов и огородов. И бог его знает, с какой стороны я видел опять это удивительное селение – сбоку или с конца. Оно никак не хотело выпускать меня из своих бесконечных улиц, но вот я все же оставил его далеко позади, уходя от него теперь на северо-запад к своему неизбежному концу.
На моей новой дороге стояла тишина. Только один мотоцикл нарушил ее своим треском, обогнав меня. Думая, что это посланная за мной погоня, я приготовился было шагнуть в хлеб, но не успел. Мотоцикл промчался мимо. Его вел молодой парень в белой расстегнутой безрукавке, которая пузырилась у него на спине. Сбоку в прицепной коляске сидела молодая женщина с мальчуганом на руках. Ребенок жадно таращил сквозь ветровое стекло глазенки на все, что проносилось мимо. Побывал и я, наверное, в его глазенках, но не остался в них, конечно. Не унес он меня в них куда-то туда, в свое безбрежное будущее.
И еще случилась у меня встреча до того, как солнце начало краснеть. Две девушки на велосипедах показались вдали над колосьями хлебов, быстро катясь мне навстречу. Они о чем-то переговаривались громко и обе смеялись. Та, что была немного впереди, светловолосая, в тесных серых штанах и голубой майке, подъезжая ко мне, так зашлась в смехе, что под ней даже велосипед вильнул, заставив ее усиленнее заработать педалями.
Смеясь, она скользнула взглядом по мне, потом обернулась к чуть отстающей подруге и опять сказала ей что-то, вызвавшее у них обеих новый звонкий раскат смеха. Вторая девушка, черноволосая и черноглазая, одетая только в трусы и бюстгальтер, тоже окинула меня взглядом, не переставая смеяться. Ее загорелое тело и лицо лоснились от пота, а влажные зубы, тронутые на миг солнцем, вспыхнули вдруг на ее темном лице таким блеском, словно к их белизне добавили алмазы.
Так они пронеслись мимо меня, унося далее по дороге свой звонкий смех. Оглядываясь назад, я долго видел издали их велосипеды с притороченными узелками, их склоненные над рулями девичьи спины и освещенные боковыми лучами солнца светлые и темные пряди встрепанных волос. У меня тоже, конечно, могли быть такие же смешливые, загорелые и потные дочери, если бы не случилось в моей жизни то, что случилось, и если бы не родился я Акселем Напрасным.
И опять стало тихо вокруг меня. И оттого, что вокруг стало тихо, смех девушек долгое время звенел у меня в ушах и виделись перед глазами их веселые, красивые лица. То одно, то другое лицо возникало передо мной, устремляя на меня смеющиеся глаза, и разные по цвету волосы развевались над ними: мелькнут светло-русые встрепанные пряди и тут же уступят место черным, еще более встрепанным. И прямо ко мне обратится раскрытый в смехе красивый рот, полный белых девичьих зубов, среди которых вспыхивают вдруг огнем вкрапленные туда алмазы.
Чему она смеялась, работая с такой скоростью своими упругими, загорелыми ногами? И чему смеялась та, в туго обтягивающих ее ноги серых штанах? На меня они обе смотрели смеясь. И не надо мной ли они смеялись? Они увидели человека, идущего пешком там, где бесполезно идти пешком, где из-за огромности расстояний никогда ни к чему пешком не придешь и никогда ни от чего не уйдешь. Увидели и рассмеялись. А может быть, их рассмешил вид человека, растирающего на ходу в ладонях колосья и жующего зерна? Могло быть и так. Вряд ли им приходилось до того видеть в этих краях человека, пробующего насытиться сырыми зернами из колосьев, подобно Христу с его апостолами. Зерна пшеницы, конечно, душисты и приятны на вкус, но наполнить ими едва ли не по зернышку опустевший за день живот – дело нелегкое. И понятно, что такая попытка ничего, кроме смеха, вызвать не могла.
Они смеялись бы еще заливистее, если бы узнали, что кидал я эти сухие зерна в иссохший от жажды рот. Узнав об этом, они просто попадали бы от смеха с велосипедов на землю. Пить я хотел еще до выхода из села, но так и не заприметил там на своем пути третьей колонки с водой, а колодцы видел только внутри дворов. За пределами села мне опять-таки нигде не попалась вода, хотя пот с меня все время лил в три ручья. А теперь он с меня уже не лил. Ему неоткуда было взяться. Он иссяк в моем теле. И сухие зерна высушили во мне остатки влаги.
Солнце слева от меня приблизилось наконец к земле, попутно краснея и раздуваясь, как оно проделывало это и в моей далекой Суоми, в моей прекрасной, родной, милой Суоми, полной свежести и воды, но потерянной для меня теперь навсегда. Оно приблизилось к земле и, не замедляя своего движения, стало уходить за горизонт. И, думая о том, что вижу его, быть может, в последний раз, я следил за ним краем глаза, пока оно не скрылось, окрасив кусок неба над собой в розовый цвет.
После этого очень быстро, как всегда в этих краях, наступили сумерки. Но я продолжал идти с той же предельной скоростью, какую позволяли мне мои разбитые ноги. Для меня сумерки ничего не значили. И даже в полной темноте я мог шагать не останавливаясь – была бы лишь под ногами дорога, ведущая к северу. Но ради воды я бы остановился. Ради воды я готов был свернуть с дороги далеко в сторону и задержаться возле нее и час и два. Зато потом это позволило бы мне пройти много лишних километров.
Однако воды не было. Село позади меня постепенно утонуло в сумерках, и ничего нового взамен этого села нигде на горизонте не появилось. Все выровнялось вокруг, окунаясь в густеющий сумрак. Ну и пусть выровнялось, бог с ним. Вода мне была нужна, вода!
Что-то темное обозначилось впереди, быстро приближаясь ко мне сквозь сумрак. И опять это оказался велосипедист – на этот раз молодой парень. Когда он проезжал мимо, я крикнул ему осипшим голосом:
– Где тут вода есть?
Он крикнул в ответ:
– На хуторе!
– А где хутор?
Но он уже проехал мимо и только махнул рукой назад, в том направлении, куда я шел. Мне ничего не оставалось, как продолжать свой путь. И еще с полчаса брел я по этой дороге, наклонясь вперед для устойчивости, как вдруг увидел впереди огонек. Он светился в чьем-то окне. Это и был, наверно, тот самый хутор.
Странно, что он у них уцелел. По их понятиям, хуторов не должно быть. Хутор – это один дом, один хозяин и одно хозяйство, которым он распоряжается по своему усмотрению. А у них давно все хутора сведены в колхозы, которыми они распоряжаются сообща. Но вот один хутор остался, и я шел к нему, чтобы напиться там воды.
Подходя к хутору, я увидел еще несколько освещенных окон в разных местах. Похоже было, что этот хозяин освещал все свои строения. И еще показались огни далеко в стороне от первых, а потом еще и еще. Чем ближе я подходил к хутору, тем больше появлялось освещенных окон, и скоро я понял, что пришел в деревню.
Тот парень посмеялся надо мной, сказав, что на моем пути хутор. Всем им тут почему-то нравилось надо мной смеяться. На моем пути была деревня, состоявшая по меньшей мере из тридцати белых домиков, окруженных садами и разными другими постройками. Дорога, входя в деревню, пошла чуть под уклон, и я понял, почему не видел огней издали. Эта деревня тоже располагалась в небольшой вдавленности, как и тот бесконечный сад и те дома возле сада.
Где-то на краю деревни шумно работал двигатель. Это он, должно быть, посылал свет в дома. Где-то несколько голосов дружно пели песню. Она была протяжная, наподобие их степей, и женские голоса, взмывая в этой песне вверх, подолгу витали там над низкими мужскими голосами, словно не желая к ним спускаться, и едва спустившись и даже вплетясь в них на короткое время, снова взлетали вверх, будто вытолкнутые упругими мужскими голосами, и опять парили где-то там, в поднебесье, над своими невероятными просторами.
Судя по огням, деревня протянулась не столько вдоль дороги, сколько в обе стороны от нее. Едва спустившись в деревню, я уже видел из нее выход в темную степь. Но я не торопился выходить в темную степь. Я думал о воде. Она была где-то здесь, рядом, справа и слева от меня. Она не могла не быть здесь, где жили люди. И если она была на хуторе, как сказал тот парень, то сколько же ее было здесь, в большой деревне!
Я смотрел вправо и влево через плетеные заборы, пытаясь разглядеть в темноте колодцы. Вода – это общее достояние людей, и неужели я не имел права зайти на чей-то двор и напиться? Высматривая подходящий двор, я прислушивался к людскому говору справа и слева, готовый даже попросить воды.
Две женщины переговаривались где-то впереди особенно громкими голосами. Одна из них вышла из калитки на улицу с какой-то ношей в руке, но обернулась к той, другой, продолжая разговор. А та осталась у открытой калитки, тоже продолжая разговор, который стал еще громче, разносясь на всю деревню. Говорили они, насколько я понял, о каком-то длинном Андрейке, который женился на Тоньке, а семечки лузгал с Олькой. Потом он еще с Ганкой хотел полузгать, да семечек в кармане не оказалось. И теперь Ганка всегда носит в сумочке для него семечки, а он уже с Надькой лузгать присаживается. А тут еще Данило Доброхват из кузни, который на ремонте комбайнов премию отхватил. Попробуй потягайся с ним!
Говоря эго, они смеялись так громко, что покрыли на время своими голосами и пение тех нескольких голосов, и грохотание двигателя. Когда я приблизился к ним, они кончили свой громогласный разговор, и та, что была на улице, пошла вдоль нее в трех шагах впереди меня. Я видел перед собой ее полные голые икры, короткое светлое платье и толстые черные косы, уложенные вокруг головы. К одному своему боку она прижимала большое цинковое корыто, но, как видно, совсем не чувствовала его тяжести. Она шла не торопясь. А я шел торопясь. Но, боже мой, какого труда стоило мне преодолеть разделяющие нас три шага! И, подойдя к ней с той стороны, где не было корыта, я спросил ее:
– Скажите, где здесь хутор?
Я мог бы сразу спросить ее о воде, но почему-то не туда повернулся мой язык. Он вообще у меня еле повернулся. И голос мой был надтреснутый и слабый. Однако она услыхала мой вопрос и обернулась ко мне. Я увидел близко перед собой такое лицо, такие глаза и такие брови, за которые у парней принято драться насмерть. И долго дробят они друг другу ребра, нагромождая вокруг нее груды лома из бывших молодцов, пока один из них не становится наконец ее обладателем.
Она была выше меня ростом, дородная и сильная – удивительное порождение этой сказочной черноземной земли. Только моя женщина могла бы сравниться с ней лицом и статью, моя бывшая женщина, променявшая меня на майора… Обернувшись ко мне, она сказала тем же звонким и громким – на всю деревню – голосом примерно такое:
– Хиба ж вы не бачите?.. Це ж хутор… Чи вы нездешний? – И тут же, вглядевшись в меня своими огромными темными глазами, над которыми густились размашистые черные брови, добавила уже совсем по-русски: – Это и есть хутор.
Я спросил:
– Как? Эта большая деревня?
Она ответила:
– Да. Хутор Алексеевка. МТС колхоза «Объединенный труд».
Опять надо мной смеялись, конечно. В этих краях, как видно, любили посмеяться. Но такой женщине можно было простить ее шутку. Бог с ней. Я приготовился наконец осведомиться насчет воды, но в это время женщина спросила:
– А вам кого надо на хуторе? Если парторга, то к нам.
Сказав это, она свернула к последнему домику справа. И, видя, что я остановился в нерешительности, крикнула мне:
– Вот сюда, пожалуйста!
Я свернул вслед за ней. Мог ли я ослушаться, если голос ее разносился на всю деревню? Она провела меня через двор к домику и, оставив корыто в прихожей, впустила меня в освещенную комнату. Ноги мои скрипели и стонали в суставах, преодолевая два высоких порога. В комнате она сказала:
– Иванко! Ты здесь? Гостя тоби привела. Пришел на хутор и шукае хутор.
Из второй комнаты вышло что-то огромное и нависло надо мной. Это был, конечно, тот самый, кто превратил всех других посягателей на эту женщину в груду лома из костей и мяса. Может быть, и мне грозила та же участь, а может быть, еще более страшная, ибо звали его Иваном и свою Россию он оборонял не только здесь, но и в Карелии, где в спину ему летел нож Арви Сайтури.
Но я даже не поднял на него глаза, хотя он уже, конечно, узнал меня и, наверно, занес надо мной свой страшный кулак. В другое место был устремлен мой взгляд. И, протянув обе руки к этому другому месту, я спросил сиплым голосом:
– Это вода?
И два голоса ответили мне с оттенком удивления:
– Да.
И вот я уже был у воды, и в моих руках был ковш, и он уже погрузился в кадку, полную воды, и я уже пил и пил, обливая себе галстук, рубашку и костюм.
А когда я отвалился от воды, мне уже было все равно, что там со мной произойдет. Но страшный кулак Ивана почему-то не опустился на мою голову, и до наступления ночи я еще не раз прикладывался к этой воде. И сам Иван, огромный и грузный, с его гладко зачесанными назад русыми волосами, поседевшими у висков, и с вечным пером в нагрудном кармане пиджака, вел себя со мной далеко не так, как надлежало вести Ивану, в чью спину когда-то летел финский нож. Его басистый голос рокотал ничуть не свирепо, когда он перебирал мои документы, и вопросы его ко мне складывались в такую форму, будто он сам же и отвечал мне на них, деликатно избавляя меня от этого труда:
– Значит, ходите, смотрите, изучаете? Это хорошо. Давно пора. С этого бы нам и начинать, а не с драки!
Я больше кивал, чем говорил. О чем стал бы я говорить? О чем говорить, если голос мой застрял у меня в глотке? Да, я ходил и смотрел. Мог ли я не смотреть? Если бы я не смотрел, то вместо севера потащился бы куда-нибудь на юг, в Сахару, или сбился бы с их дороги, у которой нет канав, и ушел бы по их пшенице напрямик к Австралии, или уперся бы лбом в стену их домика и топтался бы на месте. Нет, я смотрел, конечно, и даже очень старательно, иначе не увидел бы воду у них в углу возле печки, не увидел бы эту женщину, из которой так неудержимо рвались наружу ее яркость и пышность, не увидел бы, как она внесла в дом два чугуна с чем-то вкусным и горячим, сваренным где-то там, на летней плите, не увидел бы места за столом, куда меня пригласили сесть. И уж наверно рука моя потянулась бы мимо хлеба, а ложка ткнулась бы мимо тарелки, если бы я не смотрел. Но у меня она не ткнулась мимо тарелки, перекачивая из нее в мой рот их ароматный, вкусный борщ, и когда тарелка опустела, я продолжал крепко держать ложку в руках, следя взглядом за черными косами хозяйки, ползающими туда и сюда по ее широкой гибкой спине, пока она возилась у своих чугунов. А когда она обернулась, одарив меня вниманием своих крупных темно-карих глаз, неведомо от какой богини переданных ей в наследство, я опять-таки смотрел на нее не отрываясь, и, будь у меня хвост, он бы непременно вильнул вправо и влево для пущей выразительности. Но она и без того догадалась взять от меня тарелку, спросив лишь для вида:
– Еще?
И я кивнул, не говоря ни слова. Какие тут могли быть слова! А вслед за второй тарелкой борща я съел тарелку каши, составленной из растертой тыквы, пшена, молока и сахара. Это была особенная каша, таявшая во рту, как мед, а принесенный из ледника соленый прошлогодний арбуз оказался самым подходящим к ней дополнением.
Кто-то еще сидел за столом, кроме нависающего надо мной хозяина, кто-то вывел меня из дома и показал мне постель в какой-то другой постройке. Я свалился на эту постель, с трудом стянув с себя костюм и туфли. И все закружилось и поплыло перед моими глазами. Мелькнул на мгновение Иван Петрович, строго поднявший указательный палец, как бы в попытке напомнить мне что-то. Мелькнули голубые глаза молодого Петра, и в его улыбке тоже было напоминание. Но тут же все заслонил своей угрюмостью огромный Юсси Мурто. Не до смеха ему было, погруженному в глубокое раздумье. И, рассматривая с новым вниманием нависающего надо мной Ивана, он как будто готовился что-то сказать ему. Но что мог он ему сказать? Нечего было ему говорить. И он молчал, окидывая взглядом все то обширное, к чему успели за эти немногие годы приложиться руки Ивана, молчал и думал, думал… Э, бог с ним! Сон окутал меня своим сладким туманом и потянул в бездонную глубину. Но, погружаясь туда, я все же вспомнил еще раз, что обставил-таки тех насмешников из их коварного, бесконечного села, одурачил их, переплюнул, перехитрил…
58
И еще одного насмешника оставил я с носом на следующий день. Проспал я подряд часов двенадцать. Никто не будил меня утром, и когда я вышел из сарайчика, солнце уже стояло высоко в голубом, чистом небе. На протянутых поперек двора веревках уже висели выстиранные хозяйкой простыни, наволочки, полотенца, мужские рубашки и женские сорочки. Самой хозяйки не было видно, и хозяина – тоже. Вместо них ко мне вышел их сын, которого я накануне плохо разглядел за столом. Было ему лет шестнадцать-семнадцать, хотя ростом он уже вымахал выше меня. Лицо его больше напоминало материнское, нежели отцовское. Он указал мне во дворе рукомойник, возле которого висело полотенце, и когда я побрился и вымылся, пригласил меня в дом и там сказал чуть басовитым голосом, какой бывает в эту пору у юнцов:
– Отец на уборку хлеба уехал, а мама – на молочную ферму. Но она приедет к обеду. Вы ее подождете? А пока она вам кавуна моченого, оставила. Может, покушаете? Она говорит, что он вам понравился вчера.
Я взглянул на стол и увидел не только моченый арбуз, разрезанный пополам на тарелке, но и белый хлеб, и масло, и молоко. И, конечно, я не стал отказываться и все это прикончил минут за десять, оставив приличия ради два кусочка хлеба на тарелке и немного масла в масленке. Юнец тем временем что-то делал в задней комнате, а когда он вышел, я сказал, вставая из-за стола:
– Спасибо.
Он ответил, немного смутясь:
– Нема за що. – И тут же повторил по-русски: – Не за что.
И, думая, должно быть, что я останусь в комнате дожидаться его маму, он вышел, прихватив два пустых ведра. Но я не собирался дожидаться его маму и вышел вслед за ним. У меня была совсем другая задача, о которой он, конечно, не знал. Я должен был пройти в направлении севера ровно столько, сколько были способны выдержать мои ноги, и потом упасть где-то там, в пустынной степи, головой к Ленинграду. Упасть и умереть.
Как-то странно получалось: я все время рвался в их степь, чтобы там умереть, а они перехватывали меня на этом пути и подкармливали, придавая мне каждый раз силы еще по меньшей мере на сутки. И теперь опять мой живот был полон пищей, а ноги хотя и болели после двухдневной перегрузки, но тем не менее вновь обрели силу, готовые шагать. Однако неудобно было уйти, не сказав спасибо хозяевам, и, подойдя к юнцу, который возился у колодца на краю огорода, я спросил, далеко ли молочная ферма. Он махнул рукой на юго-запад, вдоль той впадины, в которой располагалась их деревня, и сказал:
– Километра четыре отсюда.
Я призадумался. Уходить на четыре километра назад мне не хотелось. Это составило бы восемь километров лишних. Но я мог сказать спасибо одному хозяину, а хозяйке передать привет и благодарность через него. Порешив на этом, я спросил юнца, где работает его отец. Он к тому времени уже вытянул из колодца одно ведро с водой и, пристегнув к цепи второе, пустил его свободно падать вниз, отступив слегка от валика, чтобы не получить удара железной ручкой, которая закрутилась, как пропеллер, вместе с валиком. И пока ведро падало в колодец на изрядную глубину, он махнул рукой на север, где желтела зреющая пшеница, и сказал в пояснение:
– Там их бригада. Эту пшеницу они убирают.
Я переспросил:
– Вот эту самую?
Он ответил:
– Да. Только с той стороны.
– С той стороны? Значит, если я пойду туда по этой полосе пшеницы, то выйду прямо к ним?
Он как будто развеселился вдруг от моих слов. По крайней мере он даже не сразу взялся за железную ручку валика, чтобы вытянуть наверх второе ведро с водой, и так блеснул в мою сторону темно-карими материнскими глазами, словно услышал от меня очень интересную шутку, но не рассмеялся, а только пожал плечами и сказал, начиная крутить ручку:
– Да оно можно, конечно…
Но веселое удивление все еще сидело в его глазах. Однако оно меня мало интересовало, его непонятное веселье. Меня интересовало то, что отец работал на моем пути к северу. Выждав, когда у него освободилась правая рука, я пожал ее и пошел через огород прямо к пшеничному полю. Тогда он сказал мне вслед:
– Вам бы лучше по дороге пойти.
Я остановился, но, помня, что дорога сильно отклонялась к западу, спросил:
– Почему?
– Так… Машины там ходят – подвезут.
– Ничего. Я потом сверну к дороге оттуда, где ваши работают.
И опять увидел смех в его глазах. Но мне это уже надоело, и я готов был снова показать ему спину. А он, заметив это, посоветовал:
– Попейте хоть воды на дорожку.
Ведро у него уже стояло на краю колодца рядом с первым, блестя своими мокрыми боками на утреннем солнце. Вода в нем так раскачалась, что первое время выплескивалась через край целыми комьями, которые тут же разбивались о цементный край колодца на мелкие брызги.
Конечно, не мешало попить немного после соленого арбуза. Вода из такой глубины была, наверно, холодная и приятная, Но мне не нравился смех в его глазах, и я не стал пить. Живот мой был полон соком арбуза, пусть соленого. Зачем стал бы я пить еще? И я ответил:
– Нет, спасибо. Не хочу.
Он сказал:
– А я цибарку все-таки оставлю. Напьетесь, як назад повертаетесь.
– Зачем же я назад повертаюсь?
– Да так…
И на этот раз он уже совсем откровенно оскалил свои зубы, блеснувшие на солнце между его румяными губами одним цельным куском, словно молодой снег.
Я махнул рукой и больше не оглянулся, пока не прошел огороды. Оттуда я еще раз посмотрел в его сторону и увидел, что одно ведро он все-таки оставил на краю колодца, как обещал, а с другим уже шел через двор. Он так легко нес полное ведро воды, как будто оно было наполовину пустым. Похоже, что он собирался очень скоро превратиться в такого же великана, как и его отец. Не в этих ли краях набирал Ермил Антропов свой легион двухметровых?
Пройдя за огородами немного вверх, я выбрался из впадины, которую занимала деревня, и шагнул прямо в пшеницу. Занятая ею полоса тянулась дальше, чем я предполагал, глядя на нее из впадины. Но все равно я пошел по ней, раздвигая перед собой руками колосья и стараясь попадать ногами в междурядья, чтобы не ломать стеблей. Идти таким способом было не очень удобно, и хотя через полчаса от деревни, заслоненной пшеницей, остались на виду только крыши домов и вершины деревьев, однако отошел я от них немногим далее километра.
Повернувшись к деревне спиной, я снова вытянул руки вперед, продолжая свой путь между колосьями. Перед своими глазами я видел сплошное хлебное море до самого горизонта, и по этому морю гуляли волны. Они шли слева от меня, подгоняемые легким ветром, и уходили вправо, навстречу солнцу, которое уже довольно крепко припекало справа мое лицо. И, приходя ко мне слева, они слегка хлестали меня колосьями по левому боку и по левой руке, как бы недовольные тем, что я их разрывал, а затем, огибая меня и снова смыкаясь, уходили вправо к отдаленному горизонту.
Правда, горизонты мои были не такие уж отдаленные, если принять во внимание, что над колосьями торчали только мои плечи и голова. Кроме того, я знал, что позади меня над пшеницей выступают крыши домов и деревья, а слева невдалеке проходит дорога, разделяющая посевы. Да и внутри посевов попадались кое-где просветы до метра шириной. И только издали глаз принимал все это за сплошное хлебное море.
Пройдя еще с полчаса, я стал внимательнее вглядываться вперед, надеясь там увидеть жнецов с их уборочными машинами. Но сколько я ни вглядывался, становясь на цыпочки и вытягивая вверх шею, жнецы не показывались.
И тут меня осенила догадка. Я даже приостановился на минуту – до того просто она все объясняла. Они работали ниже того уровня, на котором находился я. Та пшеница, которую они убирали, росла в такой же впадине, в какой стояла их деревня, и появиться перед моими глазами они должны были внезапно, как только я выйду к этой впадине.
Стоя на месте, я даже подпрыгнул слегка, надеясь увидеть их там, впереди. Трудновато было, конечно, подпрыгивать с арбузом в животе, но я подпрыгнул еще и еще, взлетая с каждым разом выше. Горизонт мой при каждом прыжке немного раздвигался, но прыгал я зря.
Дальше я двинулся чуть быстрее, уже не так деликатно отстраняя набегающие на меня волнами слева колосья. Надо было скорей добраться до жнецов, сказать хозяину спасибо за приют и выйти на дорогу, чтобы продолжить без помех свой путь к Ленинграду. Дорога позволила бы мне идти самым полным шагом. И пусть она немного отклонялась к западу, в любое время она снова могла дать поворот на север. Важно было успеть отшагать по ней как можно дальше, пока съеденная пища давала силу для ходьбы.
Арбуз понемногу растворился внутри меня, перестав отягощать живот. Зато начала сказываться его соленость. Однако большой беды в этом не было, потому что я мог напиться воды у жнецов. Но они почему-то упорно не хотели появляться на моем пути вместе с той впадиной, в которой косили хлеб.
Правильно ли я шел? Стараясь не сбиться с пути, я все время подставлял солнцу правую щеку. Но ведь солнце-то двигалось. Значит, и я отклонился от своего направления. Оглянувшись на деревню, я увидел, что действительно отклонился. Ей следовало находиться прямо за моей спиной, а она чуть сместилась в сторону. От нее уже немного осталось на виду: только несколько самых высоких деревьев и три крыши, покрытые шифером.
Повернувшись к ним спиной, я направился дальше, отстраняя левой рукой набегающие на меня волны пузатых колосьев. Теперь жнецы были где-то уже совсем близко. Еще десяток-другой шагов – и я мог начать выискивать глазами среди их уборочных машин и самосвалов то место, где они хранили воду. Без воды они не могли там работать. Вода у человека должна быть не только дома в колодце, но и там, где он работает.
Мне вдруг вспомнился почему-то большой прозрачный комок воды, летящий из влажного ведра на ребра колодца, где он разбивается на мелкие огненные брызги и стекает на землю. Не знаю, почему он мне вдруг вспомнился. Надо полагать, была она холодной, та вода, вытащенная из такой огромной глубины. Стоило даже попробовать воду из того ведра. Напрасно я отказался. Теперь я знал бы по крайней мере, какая у них на вкус вода в колодце.
Кстати, я понял, почему скалил зубы тот юнец. Он знал, что жнецы работают далеко. Вот почему он сказал: «Оставлю цибарку». Он думал, что я не дойду до них и вернусь. А я почти уже дошел, и его цибарка напрасно дожидалась меня, стоя на краю колодца. И напрасно нагревалась в ней вода под лучами солнца. Уж лучше нес бы он ее домой и пил сам, пока она не превратилась в кипяток. Пить в жаркое время теплую воду не очень-то приятно. Теплой водой никогда толком не напьешься, сколько ее ни пей. А холодная вода дает себя знать с первого же глотка, особенно если сделать глоток побольше, окуная рот поглубже в ковш с водой. А если не переводя дыхания вылить в себя весь ковш, то сразу чувствуешь, как угасает внутри тебя жар и как холодная влага начинает напитывать каждую твою иссохшую клеточку.
Одним словом, напрасно он приманивал меня своей водой. Я не хотел пить, если на то пошло. Вода никогда меня особенно не привлекала, а длительные прогулки в палящий зной сквозь драчливую пшеницу, наоборот, были самым любимым занятием в моей жизни.
Подпрыгнув еще несколько раз для расширения горизонта, я продолжал свою приятную прогулку вдоль пшеничных волн, идущих слева, чувствуя в то же время, как солнце все выше поднимается в небе, заходя мне за спину. Чтобы легче дышалось, я отвязал галстук и, спрятав его в карман, расстегнул ворот рубахи. Все у меня шло как надо – чего там! Для подтверждения этого я даже спел песенку про веселого торпаря с припевами «Хип-хей!» и «Тралла-лла-лей!».
И вспомнив, что песенку эту любил напевать иногда своим натужным голосом старый Ахти Ванхатакки, я заглянул попутно туда, в далекую каменистую Кивилааксо, и увидел, как он там восседает на пороге своего крохотного деревянного домика с трубкой во рту. Он восседает с таким видом, будто усиленно обдумывает что-то очень важное, и это важное, судя по его виду, имеет касательство по меньшей мере к делам целого государства, если не к судьбам всех людей Земли. И, обдумывая судьбы всех людей Земли, он глубокомысленно смотрит вдаль.
Но это только кажется, что он смотрит вдаль. На самом деле он смотрит не далее своих двух засоренных камнем гектаров. И это только кажется, что он думает о судьбах всех людей Земли. На самом деле его мысли ворочаются в пределах тех же двух гектаров.