Текст книги "От всего сердца"
Автор книги: Елизар Мальцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 27 страниц)
Гордей Ильич стоял за столом, по-солдатски прямой и суровый, простой человек, прошедший три большие войны, отдавший последней войне двух сыновей, и люди с уважением и любовью глядели на его открытое грубоватое лицо, и каждое его слово глубоко западало им в душу, потому что все сидевшие за столом знали вес и цену его словам.
И когда прокатился над стадом перезвон стаканов и рюмок и шумной листвой отшелестел говор, Гордей Ильич приложил к усам ржаную пахучую корочку.
– Есть люди, как береста, – торжественно начал он, и глаза его блеснули, будто омытые чистой слезой, – к ним только спячку поднеси – и полыхнут, озарят все кругом, потрещат и погаснут. Такие только на разжогу годятся. А нам надо гореть длительно, упорно, чтобы от нашего тепла всему миру тепло стало. Своей победой мы миру глаза открыли: кто мы есть такие, советские люди…
– А читал в газетке, Гордей Ильич, как в прошлом году атомную бомбу на корабли сбрасывали американцы? – спросил Терентий. – Это, что ж, они к новой войне подкоп ведут? Или им мало крови, что мы пролили?..
К басовитому голосу Терентия присоединилась еще несколько глухих, но напористых голосов:
– Не для добра они эту пробу делают…
– Это всегда так: сначала на железе, потом на живом человеке.
– Раздувают кадило две акулы заморские!
– Это они, сват, оттого, что войны у себя не видели.
– Пугало доброе заимели!
– Как иная собака: лает, потому что сама боится.
Когда стихли полные сдержанного гнева голоса, Гордей положил на стол крепко сжатый квадратный кулак и, глядя в глубину избы, тихо и раздельно произнес:
– Никакие атомные пугала им не помогут. Они еще плохо знают, что такое Советская Россия, – и, подумав, добавил: – Мы, может, в настоящую силу и не разворачивались еще…
Гордей передохнул, допил остывший чай. В чуткой тишине избы далекими колокольчиками позванивали медали.
– Вот теперь за новую пятилетку мы взялись… По всему видать, эта пятилетка особая… Не просто план: дали и выполняй. Надо в это дело всю душу вкладывать. Так нужно работать, чтоб сегодня, скажем, мы должны быть в десять раз сильнее, чем вчера. А завтра в десять раз сильнее, чем сегодня. Вот как!
Он говорил о пятилетнем плане своего колхоза по-хозяйски обстоятельно и деловито, как будто уже шел с этими, жадно слушавшими его людьми по дорожкам огромного, раскинувшегося на склоне фруктового сада; проходил, окруженный шумной толпой гостей, вновь выстроенной улицей села – с двумя рядами розовых кирпичных домов под крашеными железными крышами, открывал на кухне кран водопровода, и в белую раковину била шумная, упругая струя воды: после осмотра нового радиоузла он отправился с гостями в поле, и там перед удивленными людьми, вскидывая вековую залежь, проходили первые электротракторы.
– Все это мы должны начать строить уже в этом году! Насчет оборудования для радиоузла я договорился в Москве и насчет труб, – неожиданно заявил Гордей Ильич и обвел всех победным взглядом. – Дело за нашим кошельком. Как, осилим, Кузьма Данилыч?
– На такое дело ничего не жалко, – ответил Краснопёров, – что-нибудь продадим, да вытянем!
Ваня Яркин слушал Гордея, впившись в него глазами. Волны жарких, щекочущих мурашек окатывали его, он следил за сильной смуглой рукой Гордея: она то становилась ребром ладони на клеенку стола, то как бы распахивала двери, то сжималась в тутой, как узел, кулак, да так, что белели суставы. А оборачиваясь, Ваня видел порозовевшее Кланино лицо, и сердце его таяло от восторга, как воск.
– Он теперь все устроит, слышь? – не выдержав, наконец, зашептал он Клане.
– О чем ты?
– Я вчера бумажку с Алтайского тракторного получил. Хотят меня с инженером-конструктором свести.
– Это насчет плуга?
– Ну да… Гордей Ильич теперь делу ход даст. Отпустит, если надо, и учиться…
Кланя закусила нижнюю губу и с минуту молчала, сосредоточенно думая, потом наклонилась, обдавая теплым дыханием ухо Яркина, и так уже горячее, как после свирепого мороза.
– А ты не знаешь, там поблизости нету медицинского техникума?
– А что? – весь замирая от волнения, спросил Яркин и засиял, пораженный своей догадкой. – Я узнаю… слышь?
И оба, довольные сговором, улыбнулись друг другу.
«Эх, жалко Аграфены нету! – с тревогой поглядывая то на Гордея, то на дверь, думал Терентий. – Она бы сейчас порадовалась, отвела душеньку».
Он тронул за плечо Иринку, и девушка недоуменно посмотрела, будто сию минуту очнулась от глубокого сладкого сна: глаза ее еще сонно мутнели от хмельной, кружившей голову радости.
– Где Аграфена?
Иринка скорее поняла по движению губ, нежели услышала, о чем он спрашивает, и лицо ее мгновенно стало озабоченным и беспокойным.
– Я сейчас! – Стараясь не шуметь, она выбралась из-за стола и выбежала в прохладную темень сеней.
Ровный голос отца звучал за дверью, как из репродуктора.
Свет из окон отодвинул печь в глубь двора; за сараем, в плотной черноте, глухо роптали тополя.
Когда стукнула калитка, от окна метнулась косматая тень.
– Кто это? – негромко окликнула Иринка.
– Про Варвару узнать. – Силантий приподнялся с лавочки, заслоняя ладонью крохотный огонек цигарки.
– Тут она… – Иринка была сегодня так счастлива, и ей хотелось избытком своей радости одарить всех. – Чего вы ждете? Идите в избу…
Она слегка подтолкнула его во двор и захлопнула за собой калитку.
Силантий стоял, ослепленный светом из бокового окна, потом пригладил руками волосы, сунул руку а карман – так он чувствовал себя как-то увереннее – и, приминая шаткие ступеньки крыльца, поднялся в темные сени. Здесь он передохнул – как колотилось сердце, будто кто стучал изнутри кулаком! – рванул на себя дверь.
В гомоне и шуме, которые властвовали в избе после рассказа Гордея, Силантия заметили не сразу, и это дало ему возможность побороть первую, вяжущую робость.
Жудов помедлил, как бы ожидая приглашения, потом сказал глухо, как в бочку:
– Здорово живете, хлеб-соль…
Он не понял, ответили ему или нет: по избе пронесся легкий шум, будто все разом сказали про себя: «Угу».
Григорий отыскал глазами мать и кивнул ей. Рядом с Жудовым выросла высокая седоволосая старуха.
– Проходи, угощайся, – сказала она, и хотя она произнесла эти слова учтиво и тихо, на светлом лице ее не было той приветной улыбки, которой встречала она его прежде.
За столом потеснились, дали Силантию место, а неловкость, которую он внес своим приходом, быстро замяли, и через минуту, казалось, все забыли о нем.
Увидев перед собой полный стакан водки, Силантий проглотил слюну. Зачем-то потер ладони и, не поднимая глаз, сказал:
– Будем здоровы… С приездом…
Он выпил, водка зло обожгла горло, и ему казалось, что все смотрели, как он пьет.
Опорожнив стакан, он осторожно поставил его на стол, подвинул себе ломоть черного хлеба, тарелку с малосольными огурцами; после стакана водки было легче, он стал озираться по сторонам и сразу увидел Варвару.
Она сидела наискосок от него, опустив к тарелке темное от прихлынувшей крови лицо.
«Дожил, – подумал он, – собственная жена стыдится меня».
Дед Харитон, сидевший рядом, все время подливал в его стакан. Силантнй пил, с каждым глотком чувствуя себя смелее. Глухота, с которой он не расставался, как вошел в избу, сейчас пропала, он уже различал знакомые голоса, и ему уже не терпелось, как прежде, отвести душу в разговоре.
Уловив оброненное кем-то слово «война», Сялантий провел рукой по лицу, словно стирая налипшие тенета, и сказал глухо, будто убеждая самого себя:
– Теперь войны не будет… – И, пожевав красными полными губами, добавил: – Не дозволят…
– Это кто же нас от войны спасет? Уж не ты ли? – звонко крикнул Григорий, и гости притихли.
Силантий подумал, что ему надо промолчать, не ввязываться в спор, но кто-то хрустнул в нетерпении пальцами, близко, казалось, у самого лица, он увидел большие, ждущие глаза Варвары и тихо сказал:
– Ты не кричи… Я кровью снял с себя клеймо. А кто старое помянет…
– Для тебя старое, а для меня… на всю жизнь!
Силантий скатал в пальцах хлебный мякиш, разорвал его на части, склеил. Потом кинул мякиш на зеркальный бок самовара и, покачиваясь, разминая широкие плечи, стал пробираться в передний угол.
Откинув с потного лба прядь волос, Григорий поджидал его, бледный, с плотно стиснутыми губами.
– Ладно, Черемисин, не разжигай себя, – не дойдя шагов двух до стола, сказал Силантий и остановился. – Моя жизнь тоже не сладкая была… Она меня не хуже твоего наказала, я за свое с лихвой отплатил…
Гордей потянул Григория за пустой рукав кителя, но по тому, как дернул плечами Григорий, понял, что парня бесполезно уговаривать, он не успокоится, пока не выскажет все.
Григорий качнулся и опустил кулак на стол – звякнула посуда; кожа на скулах натянулась, набрякли желваки мускулов.
– Если б ты мне тогда попался, я б тебе место другое определил… Сам бы ты и яму себе вырыл…
– Правиль-но! – рычаще согласился Силантий. – Но советская власть простила меня. И ты прощай! Давай руку – и дело с концом…
– Не дам, – сухо отрезал Григорий я сунул руку в карман. – Если б две было – и то не дал бы… И… уйди ты отсюда подобру-поздорову!..
– Куражишься? – Силантий распахнул ворот рубахи, обнажая крепкую, как еловый пенек, шею, и скривил губы. – Черрт с тобой!.. Возьми тогда свою гармозу и сыграй мне отходную!..
Внезапная тишина обожгла его, и он понял, что зашел слишком далеко.
У Григория вылиняли губы, он скреб пальцами клеенку и задыхался.
– Мама… достань мой баян…
– Зачем тебе, Гришенька?..
– Дай, говорю!
Мать испуганно метнулась к кровати, дрожащими руками нашарила под нею сундучок, вынула блеснувший перламутровыми пуговицами баян.
Григорий бережно принял его, погладил лады, лицо его стало совсем белым. Он приподнял баян, и матери показалось, что он сейчас со всего размаха ударит его об пол.
– Гришень-ка!
Два голоса слились в один – Иринкин и матери. Девушка кинулась от порога к Григорию, повисла на его руке, и он сразу стих, сгорбился и пошел к лавке.
В нежилой тишине избы странно тихо я спокойно прозвучал голос Гордея:
– Ты, Жудов, на Григория не будь в обиде. Может, он немного лишку с горечи сказал, но ты его за сердце задел. У него еще горит душа, и он помнит, что в самые тяжелые годы, когда его товарищи гибли, ты по лесам шатался. Когда люди крепко к груди Родину прижимали, ты оттолкнул ее от себя, – он помолчал, сумрачно глядя на понуро стоящего перед ним мужика. – Если бы моим сыновьям жизнь воротить, они тоже тебя бы сразу не простили.
– Не казни меня, Гордей Ильич. – Силантий сгорбился, опустив вдоль тела трясущиеся руки, глядя в пол. – Пала тогда дурная мысль в голову…
– Знаю, ты кровью свою измену смывал. – Много тебе прощено, но что-то, верно, в людях осталось. И, чтоб перед ними очиститься и веру в себя вернуть, тебе надо много сделать, горы своротить, почти что родиться заново…
Молча поднялась с лавки Варвара, запахнула шаль на груди и пошла к двери. И не успела она перешагнуть через порог, как Силантий рванулся из избы. Уход Варвары показался ему сейчас страшнее всего.
Он догнал ее за воротами:
– Варя!
Она шла, не оборачиваясь, не отвечая, точно не слышала. Силантий, тяжело дыша, забегал то с одной стороны, то с другой, ныл сквозь зубы:
– Уеду я отсюда, слышь?.. Не надо мне их прощения… И так проживу!..
Он не заметил, как очутился у своего двора. Здесь, глядя на темные окна, отражавшие чужие светлые огни, Варвара, наконец, разжала губы:
– Ну, вот что, Силантий: больше я не могу, нету моих сил!.. Ты, как клещ, всосался в меня и пьешь, пьешь мою жизнь… Думала, сам отвалишься.
– А зачем мне отваливаться, Варь? – хрипло выдохнул он. – Разве я чужой тебе и нет у тебя ко мне другого слова, одна злоба?
– Это не злоба… – Варвара покачала головой. – А то, что было, выгорело, кажись, дотла… И перед людьми за тебя гореть я не могу. Если ты не уйдешь, я с ребятами уйду жить к соседям.
У Силантия дрожала челюсть. Варвара слышала, как ляскали его зубы.
– Ну что ж, руби, – еле выговорил он, – я и так жил в своем дому хуже прохожего… Поеду к сестре!
Глухо заворчал над распадком гром, словно покатились с гор огромные валуны. Метались на сильном ветру два тополя у ворот, исхлестывая друг друга ветвями.
– А ребятишки? – Силантий обессиленно прислонился к забору и закрыл глаза.
– Будешь навещать… К себе их все равно не переманишь.
– И на том спасибо…
Темное небо исковеркала молния. На лицо Силантия упали крупные капли, зашуршали в траве у забора, горошинками стукнули по стеклам.
– Как последнюю собаку со двора…
– Разве тебя, на ночь глядя, кто гонит? Ночуй сегодня…
Силантий понял, что напрасно старается разжалобить Варвару. Любые слова уже бессильны были вернуть ее.
Глава десятая
Ветки обжигали лицо, царапали в кровь щеки. Ослепленная обидой, Груня бежала туда, где у плотины, за черными лохмотьями елей, яростно клокотала вода.
Тропинка прыгала по заросшему травой склону, среди колючего, жалящего кустарника, карабкалась на кручи, манила в дремучую, темную, полную сдержанного шума чашу.
Груня задыхалась, хватая рассеченными, солеными губами густой, прогорклый от полыни воздух. И вдруг споткнулась о сплетения корневищ и со всего разбега стукнулась головой о ствол.
Резкая боль подсекла ее, и Груня упала. И тогда показалось ей, что порыв ветра сорвал с деревьев черные и красные листья, закружил в бешеных вихрях, наполняя свистом и шорохом низкий лесок. И вот уже, закрывая небо, колыхался среди черных стволов последний, огненный лист. Он легко коснулся ее лица, прикрыл отяжелевшие веки.
Когда Груня пришла в себя, вокруг стояла душная, предгрозовая тишина. Казалось, все на земле замерло, вытянулось, окаменело: черные резные листья над головой, жесткая трава у щеки, чугунно-тяжелые стволы сосен.
«Почему я здесь лежу?» – со страхом подумала Груня. И вдруг все вспомнила и, сжав голову руками, присела, задумалась…
Впервые она подумала о Родионе с холодной ясностью, и за то, что он заставил ее пережить, Груня возненавидела мужа. Ей стало нестерпимо стыдно за него, за его ложь. Она припомнила день приезда Родиона, ласки его казались теперь притворными, вынужденными, и недавняя обида сменилась в ней жгучим презрением.
Чувствуя тупую боль в пояснице. Груня поднялась и прислонилась к сосне. Кружилась голова, саднило лицо и руки.
«Как тихо!» – подумала она и в ту же минуту услышала знакомый с детства ворчливый шум реки. Казалось, кто-то огромный припал к воде и жадно, взахлеб лакает ее.
Груня хотела заставить себя не думать о Родионе; но одним желанием вытравить его из памяти было невозможно. Как ни убеждала она себя в том, что он не стоит того, чтобы страдать из-за него, и что она ничем не заслужила такого надругательства, горечь не рассасывалась. Лишь бы выдержать, устоять, не поддаться противной, опустошающей слабости!
– А вот не сломишь! Не сломишь! – крикнула Груня, оттолкнулась от дерева и пошла, положив руку на нежную впадинку у горла, там, где, как пойманная в силок птичка, трепетно бился пульс.
Глухо прокатился гром, словно где-то вдалеке прогрохотала по мосту порожняя телега, я сразу стало очень тихо.
Груня все тверже ступала по тропинке, речная прохлада ополоснула ей лицо. С шорохом осыпались под ногами камешки и далеко внизу булькали, падая в воду.
Нежданно забитое черными плахами туч небо расщепила молния, и на мгновение стало видно все вокруг: и ощетинившиеся лесами горы, и всклокоченная грива водопада, и домик электростанции над плотиной.
Снова залила все тьма, и была она такой густой и плотной, что стало больно глазам. Сильный ветер опахнул Груню, черные сосны на круче зашумели, злобно забормотала внизу река.
«Как бы не прибило пшеницу», – Груня нерешительно постояла на обрыве, потом круто обернулась и торопливо побежала к деревне.
Ветер гнул чуть не к самой земле тополя, молнии раздевали дрожащие от страха березки, из деревни доносились отрывистый лай собак и рев разбуженной скотины.
Острая трава хлестала. Груню по ногам. Запыхавшись, Груня присела, сняла туфли и снова побежала.
«Неужто не пронесет? – с тоскливой томительностью думала она, глядя на тучи. – Ну, что же там, что? Не град ли?»
Но по-прежнему неторопливо и глухо перекатывался гром, трава стлалась под ноги, листья на деревьях метались, как птицы, готовые сорваться и нестись в ненастную темень.
У переброшенной через реку лесины Груня остановилась. Она должна вернуться на участок! Надвигавшаяся гроза гнала ее туда, словно одно ее присутствие могло предотвратить беду.
Балансируя, качаясь над пенным потоком, Груня перебралась на другой берег и, спотыкаясь о пеньки, падая, побежала опушкой вырубленной рощи. Она избила до крови коленки, но не чувствовала боли.
Брызнули в лицо первые капли, и не успела Груня забежать в рощицу, как дождь начал остервенело клевать широкие лопухи, и вдруг выросла густая, непроходимая чаща ливня. Земля вздрагивала под ногами, не унимался гром. А небо продолжало раскалываться, бросая в проломы бешеные водопады ливня.
Груня выскочила из рощицы и побежала по полю, вдоль своего участка. Дождь сек ее лицо, бичами хлестал по плечам, а она все бежала и бежала, скользя по раскисшей тропинке.
Шалаш из ветвей трепало, точно пугало на огороде.
Как взбаламученное море, вскипала под ветром пшеница, мертвенно-зеленая под вспышками молний. Град прибил с краю несколько колосков, и Груня бросилась поднимать их, выпрямлять. Но белые кони ливня табуном ворвались в пшеницу и мяли ее.
Груня что-то кричала, металась у бушующей полосы. Потом повалилась на мокрую траву и запричитала по-бабьи, заголосила.
Но крик ее гас в залитой шалыми водами степи, под угрюмым, вздрагивающим от обессиливающих зарниц небом. На рассвете здесь и нашел ее Гордей, прискакав верхом на гнедом иноходце.
Груня сидела у разрушенного шалаша, сжав кулаками виски и бездумно глядя на поваленную густыми плетнями пшеницу. Она не слышала, как, чавкая сапогами го сочной, омытой ливнем траве, подбежал к ней Гордей Ильич, и когда он вырос перед ней, с минуту смотрела на него, как бы припоминая что-то.
– Дядя Гордей, – тихо, словно спросонок, проговорила она, вставая, и губы ее нежданно дрогнули, скривились, как у обиженного, готового разреветься ребенка.
Но Гордей опередил ее. Бережно, по-отцовски обняв за волглые плечи, он притянул Груню к себе, провел шершавой ладонью по волосам.
– Ну-ну, не надо… Что ты, девка, что ты! – раздумчиво и нежно сказал он. – Все поправится, приживется… В войну не такое видели и то не плакали, а тут…
Она прижалась щекой к теплой солдатской его гимнастерке, отдававшей запахом махорки и здорового мужского пота, и на мгновение почудилось ей, что она совсем маленькая.
Стеклянный звук уздечки и густой всхрап лошади вывели Груню из легкого забытья, и она отстранилась от Гордея.
В бледно-зеленом рассветном небе проступала облачная рябь, будто кто разбрасывал на льду снежные комья.
– А мы вчера тебя хватились – нет нигде!.. Всю деревню обежали – нет нашей звеньевой, – не снимая руки с ее плеча, говорил Гордей. – Всю ночь я из-за тебя, девка, не спал! Как бы, думаю, не случилось чего. А ты вон какая храбрая! Как же ты думала спасать свою пшеницу, бедовая твоя головушка, а?
– Не знаю! – тихо ответила она.
– Что ж будем делать? Не пропадать же такой красавице! – Гордей шагнул к краю участка и сорвал несколько колосков. – Хо-ро-ша-а!..
Груня молчала, не зная, как вызволить из тисков сердце, унять свое душевное смятение.
Подойдя к развалившемуся шалашу, Гордей стал поправлять его; свел в конус тонкие жердочки, связал их обрывком веревки, набросал с одного боку мокрых веток. Ему хотелось хоть чем-нибудь приободрить Груню. Да и не любил он, человек дела, вздыхать и мучиться. В минуты горя и потерянности он всегда принимался за какую-нибудь работу. По житейскому опыту и убеждению знал: дай только волю отчаянию, и оно измотает, свяжет по рукам и ногам, и тогда даже малое препятствие станет большим и неодолимым.
– Не ошиблись ли где? Все правильно, по науке делали? – спросил он, стараясь вывести Груню из состояния оцепенелости.
– Да я за ночь все передумала, – тихо отозвалась она, – не закормили ли мы ее? Но ведь селекционер сам говорил: удобряйте больше, не бойтесь… она лучше не поляжет… А она не послушалась… – с горькой усмешкой заключила Груня.
– А ты погоди раньше время «пожар» кричать, – посоветовал Гордей. – К лицу ли нам малодушничать? Ученый человек зря болтать не должен… Сядь, поразмысли. А я пока в лесок сбегаю, веток на крышу наломаю.
Груня смотрела, как он размашисто и ладно вышагивал по скользкой тропке. Легок еще на ногу Гордей Ильич. Ишь, как сказывается в нем военная выправка!
Груня поднялась и пошла вокруг участка. Наливавший босые ноги холодок освежал ее.
Серебрились лужи, вспархивали с заросшей межи воробьиные стайки и взмывали, как на невидимых качелях, в рассветную высь.
Курились облаками горы, звучными всплесками доносились из деревни скрип колодцев, картавый гогот гусей, запоздалой петушиное зореванье.
Груня шла краем участка, оглядывая застывшее, в мертвой зыби поле. Сломанных колосьев было немного. Пшеница лежала тугими голубоватыми волнами, словно схваченная морозцем.
«Неужели она не встанет, неужели не встанет?»– Груня замирала у каждого покалеченного колоска, опускалась из колени, осторожно выравнивала, но стоило выпустить его из рук, как стебель снопа клонил свою голову, гнулся к мокрой земле.
Груня не заметила, как подошел к ней Яркин, и, взглянув на него, удивилась озабоченному и даже испуганному выражению его лица. Ваня морщился, словно сапоги жали ему ноги, в беспрестанно водил ладонью по жесткому ежику волос.
– Ну, как ты тут? Ничего?
Груня пожала плечами: о чем, собственно, спрашивает Ваня?
Она поднялась и зашагала дальше. Яркин шел рядом, хмурясь, сосредоточенно думая о чем-то, то и дело поправляя согнутым указательным пальцем дужку очков.
– Знаешь, что я тебе скажу? – вдруг, таинственно понизив голос, начал он. – Не унывай!.. – И Яркин посмотрел на Груню с таким видом, словно сообщил нечто исключительное. – Мне вот когда приходится туго, я всегда вспоминаю о тех, кто выдвигал новые идеи в науке! И понимаешь, сразу становится легко!
– Ты как будто только что родился, что ли? Не видишь, что с пшеницей сделалось? – Груня в сердцах махнула рукой.
– Соберем комсомольцев и обмозгуем, что делать. – Что-то радостное засквозило в его возбужденном, полном уверенности голосе, даже какая-то торжественность.
Приложив ладонь козырьком ко лбу, он вдруг близоруко сощурился.
– Посмотри, это не она там идет?
– Кто она?
– Да Кланя! – На щеки Яркина, как ягодный сок, брызнули пятна румянца, он вдруг смутился и замолчал.
Но то были Иринка и Григорий. Они шли, как ребятишки, взявшись за руки. За ними, над взъерошенным леском, обливая нестерпимым блеском омытую ливнем зелень, всходило солнце. Лучи его дрожали золотистой пыльцой вокруг пушистых Иринкиных волос, бросались в слепящие осколки луж.
Ирннка и Григорий шли молча, улыбаясь наступавшему дню. Груне показалось, что они поют и только звуки песни не долетают до участка.
– Здорово-о! Гру-у-ня! – еще издали закричал Григорий.
Смеясь и вскрикивая, они подбежали к ней, резвые, как дети.
Но лица их внезапно утратили веселую оживленность, помрачнели: у ног, точно смятая, покоробленная рогожа, лежало пшеничное поле. Григорий почему-то сразу ощутил заткнутый за пояс пустой рукав гимнастерки. С минуту парень стоял молча, глядя на поверженную ливнем пшеницу, сведя у переносицы угольно-черные брови.
– Н-да… – наконец медлительно протянул он. – Ровно после артподготовки…
Из ближней рощицы внезапно выкатила бричка, ныряла в хлебах голубая дуга, тонко ржал бежавший впереди темно-гнедой игривый жеребенок. Бричка свернула к участку, и Груни, увидев, что лошадью правит свекор, побежала навстречу. Не добежав несколько шагов до телеги, она остановилась, красная от гнева, прижимая к груди кулаки: рядом с Терентием, держа на коленях кринку, сидела Соловейко в белой, с пенящимися рукавами вышитой кофте и темной юбке, светловолосая, круглолицая, румяная.
«Что ей тут надо? – подумала Груня. – Мало того, что жизнь мою разбила, так еще насмехаться явилась!»
Терентий натянул вожжи, с удивлением вглядываясь в багровое, с плотно стиснутыми губами лицо невестки.
– Экая ты, Грунюшка, дурная, – ворчливо, но с оттенком отеческой бережливости проговорил он, – всю деревню всполошила! Старуха моя обревелась прямо, не знала, чего и думать. Вот и гостья из-за тебя целую ночь не спала, тревожилась. Знакомьтесь!
– Да мы ровно уж виделись, – медленно, словно ее мучила одышка, проговорила Груня, не отнимая рук от груди, и вдруг в упор, спокойно и холодно взглянула на незнакомую девушку.
Соловейко спрыгнула с брички и, улыбаясь, сияя голубыми, наивно-добродушными глазами, подошла к Груне.
– Здравствуй, Груша, – тихо, с удивительно мягким украинским выпевом произнесла она, и Груня вдруг с ужасом почувствовала, что Соловейко обнимает ее. – Я тебя вчера и не признала… хоть Родион много про тебя говорил… яка ты добра да гарна жинка!.. А я тебе побачила… ты еще краше!
В глазах девушки, в ее ласковом, льющемся, как ручей, голосе не было никакого притворства, и все же Груня не могла побороть возникшей неприязни и недоверия.
А Соловейко, крепко, обнимая безучастную Груню, гладила ее волосы и, поблескивая счастливыми глазами, словно ворковала:
– Родион просил меня, щоб я до вас приихала. Там, на Полтавщине, ничого, кроме горя, у меня ни осталося: ни матери, ни отца, ни яких блызких…
Голос ее задрожал, и Груня вдруг поняла всю нелепость своих подозрений и опустила голову: ей было мучительно стыдно.
– Ну, чого у тебя тут? – спросила Соловейко.
– Да вот пшеница полегла, – сказала Груня, боясь еще встретиться с открытыми, чистыми глазами девушки.
– А ну, пойдем побачим!..
У края поля Соловейко засмеялась, нежно, воркующе, и, отвечая на недоуменный взгляд Груни, махнула рукой:
– Не горюй! Невелика беда! Всю цю пшеницу мы подымем!
Было трудно понять, шутит Соловейко или говорит всерьез. Правда, мысль поднять пшеницу приходила в голову и Груне, когда она сидела, дожидаясь рассвета, но это было так просто, что казалось нелепым.
– А как? – жадно спросила она.
– Наробим кольцев, натянем веревки, шпагат и поднымем ее на дыбы.
Подошел Терентий и, глядя на гостью и невестку, стоявших в обнимку, довольный, провел ладонью по шелковистой бороде.
– Пока суть да дело, ты бы поела, Грунюшка.
Соловейко оторвалась от Груни, подбежала к бричке, достала тарелку оладий, облитых сметаной.
– Ешь, а я на тебе подывлюсь…
Груне уже все нравилось в девушке: и маленькая, плотно сбитая фигурка, и мягкого овала лицо с густым румянцем на щеках, будто смазанных вареньем, и доверчивые глаза, и тихий напевный голос.
Груня налила в алюминиевую кружку молока, взяла оладьи и присела на траву. Соловейко опустилась рядом и, не спуская глаз с Груни, говорила:
– Родион про тебя так много говорил, он так любит тебя!.. И день и ночь он вспоминал про тебя… А як я гляжу на тебе, яка ты гарна! Теперь мне понятно, чого Родион не глядит ни на каких красавиц. А ты чего хмарная такая? Может, не хочешь, чтоб я у вас жила? Говори прямо – я не обижусь. Мне нечего не страшно: за цю войну у меня богато товарищей го всему Союзу…
– Нет, нет, ты оставайся! Тебе понравится у нас, вот увидишь, – торопливо и смущенно сказала Груня. – Еще жениха тебе найдем и свадьбу сыграем…
– Мне не надо жениха шукать, я сама соби пошукаю, – весело подхватила Соловейко и засмеялась.
Поев, Груня поднялась.
– Что мало так? – спросил Терентий и, укоризненно поглядев на невестку, покачал головой. – Ночевать-то домой придешь? Или тут насовсем думаешь поселиться, около своей пшеницы?
– Приду, батенька, – сказала Груня.
Она взяла Соловейко под руку, и они побежали навстречу Гордею Ильичу, шедшему из лесу с вязанкой веток.
Выслушав рассказ Груни, глядя на занявшиеся легким румянцем ее щеки, Гордей Ильич удовлетворенно крякнул:
– Вот это я уже люблю! Кто же такую затею предложил? Приезжая? Гляди ты, какая деваха! Ну, будем знакомы, – он пожал Соловейко руку.
Гордей ускакал в деревню и через часок прислал шпагат, колья.
Горластой гурьбой нагрянули парни, девчата, подростки. Иринка, Фрося и Кланя вбили на дорожках колья, и вот, точно первый плетень, вырос у края участка ряд пшеницы, шевеля на слабом ветру сонными чубами.
Груня носилась из края в край, следила, чтобы не ломали стебли, каждому ей хотелось сказать в благодарность что-нибудь ласковое. Тревожными, чуть испытывающими глазами следила за ней Фрося, и стоило Груне очутиться рядом с девушкой, как та молча сжимала ее руку или наклонялась к самому уху, обдавала знобящим шепотком:
– Не мути себя, слышь? Не мути… Обойдется.
Забредая по грудь в поднятую пшеницу, Груня то и дело оглядывалась на Соловейко. Бережно поддевая рукой влажные пласты, девушка прислоняла их к бечеве, весело щебетала с Григорием.
До самого вечера кланялась Груня земле. К лицу ее давно прилип жгучий жар, ломило веки.
Скрывшись за хребет горы, солнце разожгло там багряные костры заката. Быстро меркли в небе широкие полотнища их отблесков. Оранжевый, почти янтарный воздух сменялся сумеречной мутью.
Когда стало темнеть, подъехал на бричке Ракитин.
«Словно кто нашептал ему про мое горюшко», – подумала Груня. Ее смущало, что Ракитин всегда являлся в такие минуты, когда ей бывало особенно тяжело, но бессознательно радовалась его приездам. Так в горькие, тягостные минуты одиночества мы бываем рады тому, чье присутствие до этого обременяло.
Оставив у шалаша бричку, Ракитин пошел навстречу Груне. Он по привычке держал руки за спиной, точно хотел спрятать от нее тонкий таловый прутик.
– Здравствуйте, Груня! Ну, я вижу, у вас уже все в порядке?
– Да вот, поднимаем… – Груня с надеждой смотрела в его приветливое лицо, будто ждала от Ракитина особенной помощи. – Как раненому, сунули подмышки костыли… А будет ли от всего этого польза, не знаем!..
– Будет! Будет! – убежденно и горячо подхватил Ракитин и щелкнул таловым прутиком го голенищу. – Во всяком случае, вреда вы не принесли. – Он помолчал, казалось, думая о чем-то своем. – Вчера проводил в соседнем селе комсомольское собрание, и вдруг, слышу, забарабанил дождь. Ну, и о вас вспомнил…
Но хотя Ракитин нарочно подчеркивал, что вспомнил о Груне случайно, глаза его говорили, что он не забывает о ней никогда. Сколько раз, прощаясь с ней, он давал себе слово больше не думать о ней, избавиться от неутихающей сердечной тревоги. Ну, не глупо ли, в самом деле, думать о чужой жене, которая, судя по всему, не чает души в своем муже? И все-таки, как ни был он загружен делами, мысль о Груне вспыхивала всегда и везде, и сколько он ни гасил ее, ему не удавалось приглушить этот живучий светлячок. И стоило Ракитину повстречаться с Груней, как снова его охватывало радостное беспокойство…