355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Элиза Ожешко » Том 5. Рассказы 1860 ― 1880 гг. » Текст книги (страница 19)
Том 5. Рассказы 1860 ― 1880 гг.
  • Текст добавлен: 25 сентября 2017, 12:00

Текст книги "Том 5. Рассказы 1860 ― 1880 гг."


Автор книги: Элиза Ожешко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 37 страниц)

В четвертом по счету доме панна Антонина пробыла дольше, чем в третьем, пожалуй даже необычайно долго: целых три года. Этим она была обязана не только новым успехам в своем образовании, которые позволили ей несколько расширить курс обучения девочек, но главным образом присутствию в том доме старушки, приходившейся хозяйке дома бабушкой. Панна Антонина стала ее любимицей, служанкой и… жертвой. На этот раз она уже не обольщалась по поводу отношения к ней хозяев, людей гордых и черствых, не смогла она также расположить к себе и детей, по природе своей заурядных и неласковых. Поэтому она льнула, можно сказать – липла к старушке, которой с самого начала стала приписывать несвойственные ей совершенства. Возможно, у этой старушки – ей было уже лет за восемьдесят – когда-то действительно замечались какие-то признаки ума и сердечности, но теперь она их полностью утратила. Сейчас в этом бесформенном и немощном подобии человека лишь изредка вспыхивали едва ощутимые проблески духовной жизни. Но в ее ребячливых капризах, эгоистических требованиях и бессмысленной болтовне панна Антонина видела «прекрасное и трогательное величие старости». Главное, старушка напоминала панне Антонине ее родную бабушку, которую она очень любила и рано потеряла, а кроме того, ее восхищали роскошные волосы старухи, длинные и густые, белые, как снег, и с серебристым отливом. Панна Антонина долгие часы простаивала на коленях или сидела на низенькой скамеечке возле старухи. Она развлекала ее, рассказывая романы Сю и Жорж Санд, студила для нее бульоны и варила лекарственные травы, ухаживала за ней во время болезни, катала в кресле по тенистым аллеям сада. За все это старушка позволяла ей звать себя бабушкой и сама иногда называла ее Антосей, что доставляло панне Антонине особенное удовольствие. Постепенно всю тяжесть «величия старости» возложили на ее плечи. Видя в этом доказательство уважения и доверия к себе, она преисполнилась благодарностью и любовью к людям, которые на самом деле смотрели на нее свысока.

В этом доме была еще одна отрада – возможность продолжать свое образование: читать немецких философов. Их сочинения составляли здесь солидную коллекцию, так как сам хозяин дома был большим почитателем философии. В те часы, когда ни старушка, ни дети не нуждались в ней, она читала, читала, читала книги немецких мыслителей. Прошло не менее года, прежде чем она поняла, что ничего в них не понимает и что весь затраченный ею огромный труд не принес никакой пользы.

В другое время подобное открытие сильно опечалило бы ее, но сейчас она и не думала горевать о том, что напрасно потратила время и силы, так как дорогая ее сердцу старушка очень быстро приближалась к мгновению, когда «величие старости» отступает перед «ужасом смерти».

Старушка умерла. Перед самой кончиной, напрягая последние силы, она потухающим взором стала искать среди присутствующих учительницу. Когда панна Антонина, уловив ее взгляд, опустилась на колени у кровати, умирающая в знак благословения положила ей на голову свою высохшую костенеющую руку. Панна Антонина всегда с огромным волнением вспоминала об этом безмолвном благословении. Она говорила, что это одно из самых дорогих ее сердцу мгновений. Зато одной из самых горьких была минута, когда спустя несколько дней хозяйка дома в награду за ее сердечное отношение К бабушке пожаловала панне Антонине шелковое платье и брошь из чистого золота, заодно предупредив, что ей придется покинуть дом еще до летних каникул. Подарки панна Антонина, разумеется, отвергла.

Она покидала этот дом с иным чувством, чем предыдущий; не плакала, не заламывала рук, не целовала стены и стулья. Она, быть может, уехала бы и по своей воле, без всяких предупреждений. Ее здесь больше ничто не удерживало: старушка умерла, а в немецкой философии панна Антонина разочаровалась.

Проезжая мимо кладбища, расположенного в нескольких верстах от усадьбы, она приказала кучеру остановить лошадей. Посидев на травке у могилы старушки, она вернулась к бричке – две слезинки блестели на ее щеках – и… поехала дальше.

Панна Антонина принадлежала к той категории людей, которые с предельной добросовестностью относятся ко всему, за что берутся. Она не представляла себе, как можно что-нибудь делать спустя рукава.

Ни свет ни заря вскакивала она с постели с такой энергией, словно рвалась в бой; рука ее машинально тянулась к часам. Уже много лет прошло с тех пор, как панна Антонина стала учительницей, и все-таки к занятиям с ученицами она всегда приступала с внутренним волнением, которое, несмотря на все старания, не удавалось скрыть: выдавал блеск глаз. Волнение с годами не уменьшалось, а росло.

Со свойственной ей восторженностью панна Антонина обычно говорила: «Учителя – это жрецы», и на уроках географии, арифметики и иностранных языков с вдохновением жрицы и пылом проповедницы пускалась в длинные рассуждения о труде, милосердии, братстве, величии науки и тому подобных прекрасных и возвышенных вещах. Нельзя сказать, чтобы ее поучения – при всей красоте и возвышенности их содержания – отвечали требованиям разумной педагогики. Помимо воли, панна Антонина, незаметно для себя, пользовалась выражениями и оборотами, заимствованными из французских романов, которые она читала с целью совершенствования в языке, или из проштудированных книг по немецкой философии. При этом она всегда увлекалась, о чем свидетельствовало выражение ее лица и жесты, нередко вызывавшие на личиках ее слушателей шаловливые улыбки. Иные дети, слушая ее нравоучения, с трудом удерживались от смеха, другие относились к ее речам серьезно и внимательно, хотя не понимали и половины. Наконец, третьи будто бы улавливали смысл ее речей, что и доказывали время от времени своими поступками. Как росинки, охлаждающие пылающий в горячке лоб, так и они доставляли панне Антонине редкие, но зато настоящие минуты радости.

Однажды – вскоре после смерти дорогой старушки – панна Антонина нашла, наконец, идеальную ученицу, такую, о какой давно мечтала и уже совсем отчаялась найти. Очень сообразительная, живая и ласковая, девочка не только прекрасно училась, но и проявляла огромный интерес к тому, что панна Антонина обычно называла «философией обучения». Внимательно, почти с жадностью, ребенок слушал ее длинные и горячие рассуждения о братстве, милосердии, труде, науке и т. д., схватывая на лету их смысл. Огонь, пылавший в груди учительницы, разжигал воображение маленькой ученицы, и она с большим рвением всегда и при любых обстоятельствах старалась руководствоваться в своей детской жизни наставлениями панны Антонины. Так, например, встретив однажды во время прогулки несчастного нищего ребенка, ножки которого были изранены, она уселась на краю дороги и, сняв свои изящные ботиночки, отдала их ему. Она запретила служанкам называть себя «барышней» и поминутно порывалась целовать их. Над книжками она просиживала до поздней ночи, что, пожалуй, не особенно хорошо отражалось на ее здоровье, но зато приводило в неописуемый восторг учительницу.

С невероятным трудом панна Антонина проштудировала исследования по военной стратегии и немецкую философию текущего столетия; что же касается гигиены вообще и детской в особенности, то о ней она имела весьма смутное представление. Впрочем, сама панна Антонина всегда пренебрегала заботами о своем теле. Для нее главным был дух. «Это будет прекрасная, чистая, возвышенная душа», – часто говорила она о незаурядной девочке, которая, видя не так уж много ласки от матери – красивой вдовушки, любившей развлекаться, – страстно и трогательно привязалась к учительнице. Целых два года они не расставались друг с другом. Бледное, нервное, слабое дитя заслонило собой для панны Антонины весь мир. Кроме этого ребенка, она никого и ничего не замечала. Она перестала завивать локоны, заботиться о том, чтобы одежда ее имела поэтический вид, зато еще больше времени стала уделять своему образованию. Знать столько, чтобы довести до конца воспитание своей любимицы, – это стало самой большой, самой заветной мечтой панны Антонины. Закончить домашнее образование девушки, вывести ее в свет и сопутствовать ей в жизни, а потом навсегда войти в семью воспитанницы, преклонить свою голову у нее на груди, в ее доме, а может быть, даже нянчить ее детей, ухаживать за ними, учить их, – все это казалось панне Антонине вершиной счастья, которого у нее никто не мог отнять. Умом и сердцем она все еще верила в слово «навсегда»! На сей раз даже музыка не представляла для нее никакой угрозы, так как девочку учила играть другая особа, проживавшая в доме. О! Что же касается остальных наук, панна Антонина не сомневалась в своих силах. Она вставала с зарей, просиживала до глубокой ночи за столом, заваленным различными учебниками и методиками, и поглощала их с рвением, незамедлительно сказавшимся на ее внешности: она похудела и заметно пожелтела.

Ее одежда стала более строгой, обхождение с людьми более суровым, и только в обществе девочки она, казалось, молодела. В ее воображении неведомо откуда возникали чудесные сказки, истории. Рассказывая их, она одновременно и развлекала и учила девочку; она и сама вдруг научилась бегать и смеяться, а уроки, которые она проводила с удвоенным вдохновением, чередовались с веселыми, шумными забавами.

Когда ей хотелось покрепче прижать ребенка к своей груди, она поднимала его легко, как перышко. Впоследствии она так никогда и не могла понять, откуда у нее брались на это силы; не могла понять, почему время пролетало так быстро, что сумерки, которые они проводили, прижавшись друг к другу, в каком-нибудь уголке комнаты, казалось, сливались с рассветом: в его синеватом сиянии меркнул желтый огонек непогашенной лампы. По вечерам учительница и ученица, крепко обнявшись, с одинаковой уверенностью говорили: «Мы никогда не расстанемся!» Однако они разлучились, и весьма естественным образом.

Один из родственников девочки – лицо весьма важное – обратил внимание матери на то, что учительница вроде панны Антонины не в состоянии довести до конца воспитание богатой девушки, которой предстоит блистать в свете. Ей необходимо дать более широкое и основательное образование и всесторонне развивать ее таланты. И действительно, солидный родственник был совершенно прав. Легко уразумела это и красивая, любившая развлекаться вдовушка, тем более что, отправив в пансион подрастающую дочку, она продлила бы на несколько лет свою собственную молодость. Итак, девочку решили отдать в пансион.

Учительница покинула дом на несколько недель раньше ученицы. Выйдя погожим летним утром в дорожном костюме на крыльцо, она не видела ни синевы неба, ни зелени, покрывавшей землю, ни солнца, ни людей. Она не плакала. Только губы ее запеклись, руки дрожали, а желтые щеки покрылись тёмнокрасными пятнами. Дрожащими руками она еще раз обняла свою ученицу, а та шептала ей что-то на ухо. Вероятно, обещала, что не забудет ее никогда и, как только вернется из пансиона… Панна Антонина, поверив, очевидно, словам девочки, улыбнулась и, судя по ее виду, успокоилась. Она села в бричку и снова пустилась в путь.

Вскоре после этого в жизни панны Антонины произошло событие, в ее положении довольно необычное. Ей сделали предложение, но она отказала. Руки ее просил еще нестарый, богатый помещик, человек весьма порядочный, но ограниченный. Для нее это была блестящая партия, несомненно последняя возможность выйти замуж и обеспечить себе спокойное и во многих отношениях даже счастливое будущее. Все это она чувствовала и понимала. Недаром она так долго колебалась и боролась сама с собой. Но все же, когда пришло время дать окончательный ответ, она отказала. Все вокруг сочли ее чуть ли не сумасшедшей. Она сама потом частенько говорила, что «по общепринятым взглядам» совершила громадную ошибку. «Но, – тотчас добавляла она, – я не могла поступить иначе. Человек он был добрый, порядочный, но такой невежественный и ограниченный! Поверьте, он не имел буквально никакого представления о науке, о каких-либо проблемах, у него не было никаких идеалов, у нас не могло быть общих убеждений, любви к нему я не чувствовала. Для меня выйти замуж без любви и без единства во взглядах значило бы отречься от своих принципов и стать клятвопреступницей, паразитом на священном древе семьи. Я не могла так поступить».

Люди, которые знали ее в молодости, предполагали, что она была однажды в кого-то сильно влюблена, повидимому в брата или в кузена одной из своих хозяек. Об этом можно было только догадываться, потому что сама она никогда не заговаривала на такие темы. Раза два панну Антонину заставали врасплох: она рассматривала фотографию какого-то мужчины, но тут же быстро прятала ее на дно запиравшейся шкатулки. Может быть, отголоски пережитых некогда волнений, обманутых надежд и страданий были как раз причиной того, что на тридцать первом году жизни она не захотела ухватиться за склонившуюся к ней ветвь «священного древа семьи».

Несколько позже пережила она душевное потрясение иного характера. Первый раз в жизни она очутилась в доме, обитатели которого были людьми широко образованными. Большинство гостей, бывавших здесь, не уступало им в этом отношении. Лишь теперь она стала понемногу догадываться, что такое истинная наука и каковы пути, ведущие к знанию. Из разговоров, которые велись в доме, и книг, которых было здесь полно, панна Антонина поняла, что вот уже более десяти лет, воображая, будто пополняет свое образование, она занималась неизвестно чем. Кое-чего она все-таки достигла, но какого ей это стоило необычайного труда; потом она сама часто признавалась: «Все это, моя пани, так же было похоже на образование, как гвоздь на панихиду!» Сделав такое открытие, она заломила руки и залилась слезами. Но плакала она недолго. Во-первых, на это у нее не хватало времени, так как приходилось учить троих детей сразу, а во-вторых, она сообразила, что ей не так уже много лет, всего тридцать два года. До старости еще далеко. Хозяина, человека ученого, и его образованную жену она попросила помочь ей, направить ее по верному пути и начала учиться с азов. Ей помогали умело, чистосердечно, и она погрузилась в работу с наивным азартом молоденькой девушки.

И вот, когда перед панной Антониной все ближе, все отчетливей замаячил «светоч знания», родители ее маленьких учеников, из-за расстройства денежных дел, отдали имение в аренду и решили поселиться в городе, где можно было учить детей с меньшей затратой средств, но гораздо основательнее. Учительница за несколько дней до их отъезда покинула дом.

Она вышла вся в черном, прямая, неподвижная. Всякий, кто увидел бы ее тогда впервые, подумал бы, наверное, что перед ним неприветливая и злая женщина. Ее лоб бороздили морщины, глаза мрачно горели, походка и жесты были резкими и порывистыми. Однако она очень почтительно попрощалась с хозяином и хозяйкой, ото всего сердца обняла детей, молча села в бричку и снова пустилась в путь.

С тех пор она одевалась всегда одинаково – в черные, узкие платья; начинавшие седеть волосы, разделенные спереди прямым пробором, зачесывала на виски, сзади прикрывая черным кружевом. Такой наряд придавал ее облику еще большую строгость и сухость. Она была похожа на фигурку, выточенную из дерева; ее острые локти так четко обрисовывались в узких рукавах, что казалось, она может ими уколоть; а высокий лоб в обрамлении волос был похож на острый треугольник. В ее движениях и манере говорить решительность граничила с резкостью. Она охотно спорила и, увлекаясь, повышала голос, жестикулировала и от высокопарных и отвлеченных выражений неожиданно переходила к банальным. Все это черты, постепенно проявившиеся в ее внешности и обхождении, вызывали у окружающих чувство недоброжелательности.

Да и сама она не ждала больше хорошего отношения к себе, раз и навсегда решив, что «все стены на свете холодные и все сердца чужие» и что «сильная привязанность между посторонними людьми бывает только в романах». Придя к такому выводу, она простилась с розовыми иллюзиями, которыми тешила себя в молодости, и окунулась в стихию недоверчивости и подозрительности. В ее выразительных глазах появился недоверчивый и подозрительный огонек, он не исчезал даже тогда, когда кто-нибудь обращался к ней с сердечным, добрым словом.

К каждому проявлению симпатии она относилась так, словно хотела проверить, не смеются ли над ней, не издеваются ли. Когда же она убеждалась, что это не насмешка и не шутка, то и тогда все равно не давала воли чувствам. «Дружба между людьми, – говорила она, – что ветер: прилетит и улетит. Тому, кто в моем возрасте на нее рассчитывает и чего-то от нее ждет, я сказала бы, что он престарелый младенец».

Быть может, глубокое сомнение, подобно незаживающей ране, постоянно терзало ее душу? Об этом она ни с кем не говорила. Но, снедаемая сомнением, она перестала искать общества людей, а те и не стремились привлечь ее к себе. И то и другое было понятно и естественно. Так же понятно и естественно было и то, что панна Антонина в течение нескольких следующих лет часто меняла места. В одном доме ей самой почему-либо не хотелось оставаться, в другом она не приходилась ко двору. Одним ее рассуждения и порывы казались несносными, другие боялись, что дети переймут у нее грубоватость и резкость манер и речи. А третьи желали иметь у себя человека более мягкого, кроткого, склонного к сердечной привязанности. Зачастую они сами не знали, к чему им эта привязанность, какой им от нее прок, но тем не менее настаивали на своем, – больше того, считали, что привязанность к семье входит в обязанности особы, живущей в доме.

К тому же у панны Антонины появились теперь свои вкусы и требования. В одном доме было слишком шумно, в другом слишком тихо, в одном чересчур жарко, в другом чересчур холодно. Однажды ей отвели для занятий с детьми комнату, которая зимой плохо отапливалась и где сильно дуло от окон; она спала у окна и заболела артритом – поначалу в легкой форме, но потом он стал сильно докучать ей. Если бы это случилось прежде, она все перенесла бы терпеливо, молча; за одно ласковое слово, за одну дружескую улыбку согласилась бы заболеть впридачу еще и чахоткой. Но теперь она представляла себе иначе отношения между хозяевами и учительницей, ее оскорбило отсутствие заботы об ее удобствах и здоровье, и она попросила бричку и лошадей.

Тогда же она сказала себе: «Довольно скитаться и ютиться по чужим углам!» Ей страстно, непреодолимо захотелось иметь свой угол. Давно уже она лишилась матери, ради которой трудилась в молодости. Она была теперь совсем одинока и несла ответственность только за себя.

Перебравшись в город, она сняла комнатку под самой крышей трехэтажного каменного дома, обставила ее, руководствуясь своим вкусом и принципами, и, используя имевшиеся у нее небольшие связи, стала давать частные уроки. Поселившись в своей комнатке, она сказала: «У меня такое чувство, словно я возвратилась из семнадцатилетних странствий. Я пустилась в путь молоденькой девушкой. Семнадцать лет, моя пани, я скиталась. И что же…»

Панна Антонина умолкла и задумалась. Не склонная к откровенности, она, вероятно, спрашивала себя: что же она потеряла во время этих странствий и что обрела?

* * *

Был слегка морозный и очень ветреный зимний день. Неистовый вихрь взметал с земли и с крыш твердый, колючий снег и с шумом, воем и стоном обрушивал на улицы города клубы белой пыли. Все на свете было мутнобелым. На карнизах домов и на оголенных ветвях деревьев каркали вороны, по мостовой время от времени с глухим позвякиванием проносились извозчичьи дрожки, улицы почти обезлюдели. Из-за ветра и снега двери магазинов были наглухо закрыты; запертые ворота домов и окна с побелевшими стеклами хранили молчание.

Оглушенная завыванием и шумом вихря и почти ослепленная бьющим в лицо снегом, я, однако, еще издали увидела высокую черную фигуру, двигавшуюся в клубах снежной пыли. Вскоре я разглядела, что это женщина. В приподнятом до щиколоток платье, засунув руки в рукава узкой шубки, тонкая, высокая и очень прямая, она шла быстрым и уверенным шагом, будто ей был нипочем сильный ветер и метель. Ветер бешено крутил концы ее черной вуалетки, но женщина шла твердо, не гнулась, не замедляла шага.

Догнав ее, я крикнула:

– Панна Антонина!

Она остановилась как вкопанная и обернулась; желая ответить на мое приветствие, панна Антонина протянула руку, пошатнулась и, как человек, который боится упасть, прислонилась к фонарному столбу. Очень бледная, с полуоткрытым ртом, она не могла перевести дыхания. Когда она остановилась, силы, очевидно, покинули ее.

– Ничего, пустяки, – сказала она, стараясь говорить громко и силясь улыбнуться. – Вы испугали меня, окликнув так неожиданно. Я задумалась…

– Да вы не испугались, а просто очень устали. Действительно, ведь в такую погоду…

– Что? Я устала? Вот те на! Я и не такие расстояния способна пройти, и не в такую еще погоду. Женщина, которая трудится, обязана быть сильной!

И, как бы претворяя теорию в жизнь, она тут же выпрямилась и зашагала дальше. Удивительное дело! Она опять пошла быстрой и твердой походкой, прямая, с высоко поднятой головой. И снова ветер трепал концы ее вуалетки.

– Куда вы идете?

– Как это куда? Разумеется, на урок.

– На первый?

– А который теперь час?

– Кажется, уже около двенадцати.

– Кажется… – насмешливо повторила она. – Что за пагубная женская привычка никогда не знать точно, который час. Поэтому у женщин все идет бог знает как, а мужчины презирают их и помыкают ими…

То, что в этот момент нами помыкало само небо, было совершенно бесспорным. Порыв ветра отбросил меня на несколько шагов к самой стене каменного дома, а на мою спутницу обрушился так, что, казалось, вот-вот свалит ее на землю. Раскинув руки, чтобы удержать равновесие, она повернулась несколько раз на одном месте и опять твердо стояла на ногах.

– Проклятый ураган, – проворчала она, – опоздаю на урок…

– Это первый урок сегодня? – повторила я свой вопрос.

– Ах! Ну, как можно задавать подобные вопросы? Ведь сами вы сказали, что уже двенадцать. Как же так? Неужто я паразит, чтобы по полдня сидеть сложа руки? В восемь я уже на месте. Иду на четвертый по счету урок.

– Откуда вы идете и куда?

Она шла с одного конца города на другой. На полпути мы распрощались, и, когда я уже входила в ворота дома, она вдруг вернулась и взяла меня за руку.

– Вы бы навестили меня, пани, сегодня или завтра… Мне всегда так приятно видеть у себя старых знакомых… Но только приходите до восьми, так как в восемь я открываю свой университет.

Говоря это, она крепко пожала мне руку. Из-под обледеневшей вуалетки печально глядели ее черные горящие глаза.

Иной раз на улице она бывала беспокойной спутницей. Невзирая на грязь или гололедицу, она шагала в своей грубой обуви и калошах такой твердой и уверенной походкой, словно ступала по гладкому граниту. При этом она бросала по сторонам быстрые и внимательные взгляды и громко и решительно сообщала о своих наблюдениях и впечатлениях. Нарядные женщины, часто встречавшиеся на улицах, и святоши с молитвенниками в руках, бродившие вокруг костелов, вызывали у нее приступы бешенства. На мгновение она останавливалась, оглядывалась и, энергично жестикулируя, называла их куклами, пиявками, паразитами, высасывающими соки из «древа общества». В таких случаях глаза ее вспыхивали, она хмурила брови, и это придавало ее лицу скорбное и грозное выражение. Знакомым она говорила прямо в глаза все, что думала о них.

Матерей своих учениц, излишне заботившихся о том, чтобы их маленькие дочки походили на картинки из модных журналов, она попрекала:

– Стыдитесь, пани, стыдитесь! Неужели вы хотите вырастить свою дочь никчемной куклой и способствовать удушению женской эмансипации в зародыше? Поздравляю, но не завидую… Вряд ли очень приятно сознавать, что тормозишь прогресс человечества!

Когда с ней спорили об «эмансипации женщин», она сразу загоралась и среди многих прочих доводов неизменно приводила и такой:

– Двенадцать дочерей и двенадцать кафедр, и никто этого у меня из головы не выбьет!

Она считала всех учеников городских школ – независимо от их пола – лучшим украшением и надеждой человечества. В этом никто не мог ее разубедить. По ее мнению, они должны были пробуждать добрые чувства в сердце каждого нормального человека. При виде этих маленьких созданий, стайкой выбегавших из школы на улицу, взор ее светлел и на лице появлялось непередаваемое выражение умиления и нежности.

– Ангелочки мои, крошки, душечки! – шептала она и посылала им воздушные поцелуи.

У нее, повидимому, было немало знакомых среди ребят, многие встречали панну Антонину улыбкой и поклоном, а иные даже подходили к ней и с жаром целовали руку. Чаще всего это были дети с бледными, печальными личиками. Они, очевидно, благодарили ее за что-то, но за что – этого я так никогда и не узнала.

Каждое утро она подметала свою комнатку, поливала цветы и насыпала корм канарейке, а потом говорила себе: «Марш в путь!» – и отправлялась в город. Однако этот путь становился для нее особенно тяжел, когда ей приходилось подниматься по лестницам. Взбираться на верхние этажи ей было все труднее и труднее. Она старалась скрыть это, но не могла.

– Да разве я такая уж старая? – говорила она смеясь и невольно сдвигала брови от боли.

Она и впрямь не была еще старой, – ей не исполнилось и сорока лет. Но однажды в сумерки она призналась мне, что все чаще и сильнее страдает от артрита, приобретенного ею в последний год службы по чужим домам. Это признание было сделано шепотом, – словно панна Антонина давала понять, что только мне доверила свою тайну.

– Моя комнатка, – добавила она, – очень миленькая, но в морозы в ней холодно, а весной – сыро. Сменить же квартиру трудно!

Я догадывалась, что ей это трудно сделать отчасти по материальным причинам, а отчасти из-за чувствительности ее натуры. Квартира подороже, но более здоровая, была ей не по средствам. К тому же она лишилась бы любимых обоев с полевыми цветочками и той отрадной и пленительной детской благодарности, которая на улицах города как жемчуг сыпалась к ее ногам…

Я хотела поговорить с ней об ее болезни, посоветовать что-нибудь, но она быстро переменила тему и заговорила о романистах, поэтах, философах, а также о разных «идеях и проблемах». Казалось, что полумрак, окутавший комнатку, так и кишит именами, датами, цитатами, градом сыпавшимися из ее уст. Она сидела на низеньком табурете у топившейся печки и, патетически вскинув руки, декламировала отрывок из какой-то поэмы, то и дело умолкая, чтобы раздуть стоявший на полу самовар. А так как в этой поэме упоминалось имя Наполеона, она, закончив чтение, сказала что-то и о военной стратегии…

Я осмелилась прервать ученый разговор и спросила, сколько ей платят за уроки. Она помрачнела и некоторое время молчала. Очень уж она не любила, когда ее расспрашивали о личных делах, и всегда усматривала в этом какой-то злой умысел. Однако на этот раз, может быть сообразуясь с правилами гостеприимства, а быть может, под влиянием сумерек, мягко окрашенных розовыми бликами огня, она кротко ответила:

– Что ж, вначале все шло совсем неплохо. Теперь несколько хуже – из-за сильной конкуренции…

– Конкуренции?

– Да, именно; нас, учителей, здесь пропасть! Вдобавок девушки, окончившие гимназию, знают больше, чем я, и учат лучше, поэтому-то им и достаются самые хорошие уроки…

Больше знают! Боже! Она ведь так много училась и обладала такой необыкновенной эрудицией!

– Было у меня раньше восемь уроков в день, – продолжала она, – а теперь только пять, и я очень боюсь… что на будущий год их станет еще меньше.

Она больше ничего по этому поводу не сказала, но добрых пять минут сидела на своей скамеечке молчаливая и задумчивая. В полумраке ее фигура казалась тонкой черной линией, только худые длинные руки белели на черном платье; на слегка выступавшее из темноты лицо падали отсветы огня, зажигавшего дрожащие искры в ее устремленных в пространство, неподвижных глазах. Задумчивость, каменная неподвижность позы и слово «боюсь», произнесенное ею впервые за годы нашего знакомства, давали много поводов для размышления. Но так продолжалось недолго, она быстро и легко поднялась, зажгла свечу и принялась накрывать на стол, заговорив опять о различных глубокомысленных предметах. А через час комнатку ее заполнила бедно одетая детвора. Я попросила у панны Антонины позволения остаться. Урок продолжался целых два часа, и ее комнатка превратилась на это время в настоящую маленькую вечернюю школу, где хором и в одиночку бормотали слоги по букварям, писали буквы и цифры в тетрадях и на грифельных досках, тыкали пальцем в различные точки висящей на стене карты, где провинившиеся стояли в углу и на коленях, где ставились плохие и хорошие баллы и т. д. Под конец панна Антонина рассказала детям очень красивую сказку собственного сочинения, в которой были и поэзия, и мораль, и всевозможные сведения об окружающем мире.

Дети, устроившись на полу в самых разнообразных позах, слушали с огромным интересом, разинув рты, не сводя с нее широко раскрытых глаз. Панна Антонина сидела посредине на скамеечке и с необыкновенным увлечением и соответствующей мимикой, жестикуляцией и интонациями рассказывала свою сказку, после чего разделила между учениками каравай черного хлеба, ломоть которого и сама съела с большим аппетитом. Потом комнатка снова опустела, стало тихо. Огонь в печке погас; было десять часов.

При свете единственной свечи лицо панны Антонины показалось мне очень усталым, взгляд ее потух и она слегка сгорбилась, бессильно опустив руки на платье, усыпанное крошками черного хлеба, заменившего ужин. Когда я попрощалась с ней и уже собралась уходить, она, погасив свечу, зажгла маленький ночничок, висевший в углу.

– Разрешаю себе эту роскошь, – проговорила она, – так как не люблю темноты, а по ночам я частенько не сплю.

Кто же угадает и расскажет, о чем она думала, что чувствовала в те часы, когда, лежа без сна на своей жесткой, узкой постели, водила глазами по стенам и потолку, на которых отбрасываемые мебелью зыбкие тени то меланхолично сливались, то расплывались в полосах бледного света.

* * *

По разным причинам я не встречалась с панной Антониной более трех лет. Когда я осведомилась о ней у дворника того дома, где я была у нее в последний раз, он ответил, что она давным-давно здесь не живет. Мне пришлось довольно долго наводить справки и разыскивать ее, прежде чем я, наконец, выяснила, где она находится. В этом не было ничего удивительного: она уже несколько месяцев нигде не показывалась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю