355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Элиза Ожешко » Том 5. Рассказы 1860 ― 1880 гг. » Текст книги (страница 14)
Том 5. Рассказы 1860 ― 1880 гг.
  • Текст добавлен: 25 сентября 2017, 12:00

Текст книги "Том 5. Рассказы 1860 ― 1880 гг."


Автор книги: Элиза Ожешко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 37 страниц)

― СИЛЬФИДА ―
Из жизни женщины

Это был один из тех дворов, какие можно встретить только в провинции. С улицы к этому огромному, немощеному двору примыкал большой, довольно красивый деревянный дом, а в глубине стояло длинное низкое полуразрушенное строение; его средняя часть, почти совсем развалившаяся, служила дровяным сараем и свалкой для мусора, а в обоих крылах впритык к забору помещалось по квартирке с двумя небольшими окошками и узенькой дверью, отделенной от земли двумя-тремя полусгнившими ступеньками. За забором, по одну сторону двора, тянулся огород и фруктовый сад. А по другую сторону, на участке, с давних пор заброшенном, новый владелец его строил теперь каменный дом, – пока что были возведены только красноватые стены, в которых зияло несколько рядов квадратных отверстий, оставленных для окон.

В одном из углов двора, за стеклами маленького окошка, красовались, словно выставленные в витрине, разноцветные рукоделия: салфетки, подставки, детские башмачки и т. п. …Кто мог увидеть здесь эту витрину и как она могла привлечь покупателей? Догадаться было также трудно, как понять, кто или что на пустынном дворе привлекло внимание женщины, застывшей, тоже словно в витрине, у окна другой квартирки.

Это была пани Эмма Жиревичова, некогда славившаяся в кругу почтовых служащих своей добротой и привлекательной внешностью, дочь помощника почтмейстера, а впоследствии жена Игнатия Жиревича, чиновника, занимавшего видную и доходную должность. Несколько лет назад она овдовела и жила на проценты с маленького капитала вместе с дочкой, единственной, оставшейся в живых из троих ее детей.

Люди, знавшие Жиревичову в ранней молодости, утверждали, что ей уже под пятьдесят. Но, глядя на нее, трудно было этому поверить. Она казалась по крайней мере лет на десять моложе. Пани Эмма была когда-то очень красива, хотя и несколько худощава и бледна; она до сих пор еще сохранила стройную и гибкую фигуру, нежный цвет лица, бирюзовую синеву глаз и голубиную кротость взгляда. Только внимательно присмотревшись к ней, можно было заметить густую сеть мелких морщинок на белом лбу, красноватый ободок у поблекших век и две складки возле рта. В ее завитых локонах под воздушным чепчиком пробивалась уже седина. На вдове было черное платье, в пятнах, в заплатах, но длинное до полу и отделанное бантами со свисающими концами.

Комната, в которой сидела Эмма Жиревичова, чем-то очень была похожа не ее платье.

Довольно просторная, но низкая, с грязными стенами и еще более грязной плитой в углу, комната эта вместе с крохотными сенями составляла всю квартиру. Грязные стены подпирали бревенчатый потолок, с которого спускались живописно задрапированные лохмотья некогда дорогих занавесей, почему-то украшенные жалкими веточками плюща. Столов, стульев и шкафов было немного, да и те были старые и дешевые. Особенно выделялся здесь рояль; правда, лак на нем уже облупился, но все-таки он напоминал о былой зажиточной жизни, услаждаемой искусством. Напротив грязной плиты, наполовину завешенной давно нестиранной зеленой ситцевой занавеской, у самого окна стоял мягкий диванчик, покрытый пестрым ковриком, и на нем-то как раз и сидела сейчас хозяйка квартиры и скучающим, грустным взглядом блуждала по большому безлюдному двору.

Белые, нежные руки Эммы, сжимавшие кусочек вышитого батиста, покоились на одной из заплат ее изящного и красиво отделанного платья. Печальные, должно быть, мысли мелькали в голове вдовы, так как она вздыхала, а на лбу ее не раз появлялись глубокие морщины. Однако, заметив входившую в ворота женщину, она оживилась и даже немного повеселела. Это была всего-навсего старая оборванная нищенка с морщинистым лицом. Постукивая палкой о камни, она направилась прямо к окну Жиревичовой, – для нее это было, очевидно, делом привычным.

– Да будет благословен… – послышался за окном ее дребезжащий, хриплый голос.

– Во веки веков! – ответила Жиревичова, приветливо кивнув головой; она торопливо достала из ящика стола медную монету, приоткрыла окно и с улыбкой подала нищенке милостыню.

– За упокой души Игнатия, – сказала она. – Прочти, моя милая, «Ангел господний» за упокой души Игнатия.

– И да воздаст вам бог! Я-то уж знаю, за чью душеньку, благодетельница моя, вы всегда молиться просите. «Ангел господний возвестил…»

И тут же, стоя под окном и опираясь на палку, она начала бормотать молитву. Эмма, казалось, тоже тихонько вторила ей: она шевелила губами, устремив глаза к небу.

– Всегда-то вы, благодетельница моя, одна-одинешенька сидите, – завела разговор нищенка.

– Одна, моя милая… что поделаешь? Одна…

– Доченьку вашу я встретила… в Блотном переулке… корзину с бельем на каток несла. Ох, ох! Корзина такая тяжелая, что паненка под ней, словно тростинка, гнулась… Ох, и трудится, бедняжка, ох, как трудится…

На этот раз вдова густо покраснела.

– Ей так нравится, – ответила она поспешно. – Такой уж у нее характер. Ведь в том нет нужды… никакой нужды.

– Ох, ох! Да какая там нужда, – угодливо подхватила нищенка. – Дело известное! У господ бывают иногда причуды… Да будет благословен…

Нищенка собралась уходить, но Жиревичова беспокойно заерзала на диване. Ей, видимо, неловко было задерживать нищенку и в то же время не хотелось лишиться хотя бы такого общества.

– Скажи-ка, милая, – спросила она, – что сегодня в городе? Народу много? А?

– Ох, ох! Почему бы и нет. Денек погожий, теплый. На Огродовой улице протолкнуться нельзя, столько там господ гуляет, а дамы так разодеты, что в глазах рябит, когда на них глядишь.

Вдова вздохнула. Веки ее покраснели еще сильнее, на глазах выступили слезы.

– А в саду музыка играет? – спросила она совсем тихо.

– Ах, ах, на весь город гремит. А почему бы вам, благодетельница моя, не выйти погулять, на ясное солнышко да на всякую всячину поглядеть? Ох, ох, прямо жалость берет, когда смотришь, как такая красавица изводит себя в тоске и одиночестве!..

Ни за что, ни за что на свете не призналась бы Эмма даже этой скромной своей собеседнице, что она не может выйти в город, потому что у нее нет приличного платья, шляпы и накидки. Силясь улыбнуться, но со слезами на глазах она ответила:

– Где уж мне, милая, о таких вещах думать, если я, вдова, другом своим и всем светом покинутая…

Громко вздыхая и сочувственно покачивая головой, нищенка продолжала:

– Ох, бедняжка моя, бедняжка! Покойник, дай бог ему царство небесное, хороший был человек, хороший…

– Еще бы! Очень хороший. Лучшего не найти, – вскричала вдова и залилась слезами. Она громко всхлипывала, приложив платок к глазам. А нищенка попрежнему стояла, опираясь на палку, и сочувственно бормотала:

– Бедняжка! Бедняжка! Как она мужа своего жалеет! Как убивается! Вот сердце, золотое!

Вдруг, как раз в то мгновение, когда вдова отняла платок от лица, между воротами и подъездом дома, стоявшего напротив, промелькнула фигура мужчины.

– Ах! – воскликнула Эмма, вскочив с дивана. От ее слез не осталось и следа, страдание отступило перед радостью, к которой примешивалось живейшее беспокойство. – С богом! С богом, милая! – сказала она нищенке и быстро захлопнула окно.

Но нищенка, вероятно, по давнему опыту знала, что за беседу, выслушивание дружеских признаний и проявление сочувствия ей причитается соответствующее вознаграждение. Следовательно, она заработала лишний грош и вовсе не собиралась упустить его.

– Благодетельница! Подайте еще что-нибудь такой же, как и вы, несчастной вдове.

Слова «такой же, как и вы» произвели неприятное впечатление на пани Эмму. Она чуть заметно вздрогнула, гордо вскинула голову, но не решилась сказать в ответ резкое или гневное слово. Она быстро приоткрыла и тут же захлопнула форточку, швырнув нищенке первую попавшуюся под руки, на этот раз серебряную, монету, и, сказав: «Ступайте, ступайте с богом», отошла от окна.

Пани Эмма встала посреди комнаты и окинула ее быстрым взглядом. Потом подбежала к роялю, открыла его и поставила на пюпитр потрепанные нотные тетради; вытащив наспех из шкафа какую-то накидку, она вытерла ею пыль со столика, стоявшего перед диванчиком. Потом бросилась к кособокому комоду, у которого сохранились только две ножки, выдвинула один из ящиков и красиво уложила на выщербленной фарфоровой тарелке немного печенья и конфет, извлеченных из бумажного пакетика. Затем она осмотрела свой наряд и, заметив спереди на платье заплатку, прикрыла ее концом свисавшей с пояса ленты и заколола булавкой. Наконец, чуть-чуть запыхавшись, она снова уселась на диванчике и уставилась на подъезд дома, выходившего на улицу. На щеках у нее выступил легкий румянец, глаза разгорелись в предвкушении приятной встречи, и она словно помолодела еще лет на десять.

Четверть часа спустя застекленные двери с блестящей бронзовой ручкой распахнулись, и из подъезда вышел высокий статный мужчина в небрежно накинутом на плечи пальто. Он быстро пересек двор и, оставив пальто в сенях, на старой бочке, перевернутой вверх дном, появился на пороге комнаты вдовы. Это был молодой человек привлекательной наружности, лет двадцати с лишним. Лоб у него был низкий, зато в его красивых миндалевидных глазах, при всей их невыразительности, сверкали своего рода задор и сметливость; светлые усики были изящно подстрижены. В руке он держал модную шляпу и помятую лиловую перчатку.

– Bonjour, ma tante![1]1
  Здравствуйте, тетушка! (франц.)


[Закрыть]
– воскликнул он, входя.

– Bonjour, bonjour![2]2
  Здравствуйте, здравствуйте! (франц.)


[Закрыть]
– ласково ответила хозяйка дома и протянула гостю свою красивую руку, которую он учтиво поцеловал, многозначительно взглянув Эмме в лицо. У вдовы заблестели глаза, она указала ему место возле себя и оживленно заговорила: – Я видела, как вы входили к адвокату Ролицкому, и мне очень захотелось знать, вспомните ли вы обо мне, пан Станислав… Сижу я здесь, как видите, одна-одинешенька… скучновато, конечно, вот и думаю: зайдет или не зайдет?

При последних словах на губах у нее появилась игривая улыбка, а взгляд стал грустным.

Гость сел рядом с ней и облокотился на ручку диванчика.

– Mais, comment donc![3]3
  Ну, как же так! (франц.)


[Закрыть]
– ответил он, слегка наклонившись к Эмме. – Разве случалось, чтобы я, бывая в городе, не навестил вас, дорогая тетушка? А вот вы, пожалуйста, скажите, за что так меня обижаете?

– Я! – удивленно воскликнула Жиревичова. – Я обижаю вас, пан Станислав. Au nom du ciel…[4]4
  Клянусь небом… (франц.)


[Закрыть]

– Конечно! Пан… пан… пан Станислав, досада берет, честное слово. Разве я не родной племянник моего покойного дяди!..

– Родство не очень близкое, – пробормотала Эмма, – ваш отец был двоюродным братом…

– Опять о том же! – с живостью воскликнул Станислав. – Опять о том же! Не все ли равно – двоюродный или троюродный! Я хочу, чтобы вы называли меня, как прежде, по имени, и дело с концом! Ну, прошу вас, скажите: Стась! Очень прошу!

– Стась! – прошептала вдова, опустив глаза.

Под его красивыми усиками скользнула усмешка, однако он тут же продолжал:

– Вы, тетушка, всегда говорили, что самое близкое родство – это родство душ. О, я это хорошо помню!

Эмма, уткнувшись в свое рукоделье, сказала словно нехотя:

– C'est vrais![5]5
  Это верно! (франц.)


[Закрыть]
Счастлив тот, кто его обрел…

И добавила совсем тихо:

– Жизнь проходит… проходит… проходит…

– Но ведь пока еще не прошла! – утешил ее Стась.

– О! – произнесла она. – Солнце близится к закату…

Она хотела сказать еще что-то, но, случайно бросив взгляд в сторону плиты, обнаружила, что ситцевая занавеска, которая должна была ее прикрывать, спущена не до конца и из-под нее был виден засаленный глиняный горшок с застывшим супом, оставленным на ужин. Жиревичова остолбенела и потеряла нить разговора. Но Станислав продолжал в том же тоне.

– Да что вы! – сказал он. – Разве это закат! Вы, тетушка, всегда бог знает как на себя клевещете! Сколько вам, например, лет?

Жиревичова простодушно ответила:

– Расчет простой, когда я выходила замуж, мне было шестнадцать лет, а Брыне, моей старшей дочери, уже двадцать два года!

У гостя снова вздрогнули и как-то странно зашевелились усики. Сын двоюродного брата покойного Игнатия, он прекрасно знал, что в расчете Эммы недоставало нескольких лет в начале и в конце. Тем не менее он сказал улыбаясь:

– Тридцать с лишним! Чудесный возраст для женщины! Лучшая пора жизни, самый расцвет! Женщины, которым за тридцать, даже за сорок, – самые привлекательные. Nous le savons, nous…[6]6
  Нам-то известно… (франц.)


[Закрыть]

– Oh, vous, vous![7]7
  О, вам, вам! (франц.)


[Закрыть]
– игриво погрозила пальчиком Эмма и, стараясь отвлечь внимание гостя от плиты и выглядывавшего из-за занавески горшка, спросила, указывая на противоположный дом: – Vous avez rendu visite aux Rolitsky?[8]8
  Вы были у Ролицкого? (франц.)


[Закрыть]

– Oui, j'avais été la[9]9
  Да, я там был (франц.).


[Закрыть]
,– ответил он. – По делу…

Очевидно, они оба не слишком были сильны во французском языке, говорили с трудом, не всегда правильно, но все же, стараясь произвести друг на друга более выгодное впечатление, вставляли в разговор французские слова и фразы.

– Как же идут дела? – участливо спросила вдова.

На красивом лице гостя появилась гримаса. Он пренебрежительно махнул рукой:

– Стоит ли говорить о таких скучных и низменных вещах! Когда я с вами, я забываю обо всех хлопотах и огорчениях! Vous étes mon ange consolatrice[10]10
  Вы мой ангел-утешитель (франц.).


[Закрыть]
.

Эмма просияла от умиления и радости.

– Oh, parlez á moi avec le coeur ouvert![11]11
  О, говорите со мной откровенно! (франц.)


[Закрыть]
– промолвила она тихо. – Правда, крылья у меня давно подрезаны, но я еще умею слушать и сочувствовать.

– Право, тетушка, вы достойны лучшей участи…

– Что ж! Ничего не поделаешь! Не будем говорить об этом…

– Я, право, не могу простить дядюшке, что… что он оставил вас в таком положении.

Эмма снова бросила взгляд в сторону плиты.

– Положение мое не такое уж плохое, я живу экономно… это верно; но мне большего и не надо, потребности у меня скромные. Игнатий был, возможно, человеком ограниченным, заурядным… я, быть может, вправе была мечтать о чем-то… о чем-то более возвышенном, но… он был хорошим, очень хорошим человеком, всегда думал и помнил обо мне…

– Ролицкий говорит, что, кроме тех денег, что вы дали мне взаймы, у вас есть еще капитал, который вы поместили у него…

– Конечно! Как же! У меня есть капитал.

– Он говорит, что три тысячи…

– Да, три тысячи у него и еще кое-где…

Гость, очевидно, прекрасно знал, что этого «кое-где» не существует, так как не проявил ни малейшего любопытства, а только прошептал, словно про себя:

– У меня три да там три, всего шесть!

Произведя это вычисление, он как бы очнулся и воскликнул:

– Бога ради, зачем я трачу приятные минуты на разговоры о таких низменных вещах…

– Пожалуйста, пожалуйста, – перебила его с живостью Эмма, ведь вы мой единственный друг и покровитель. А все прежние друзья и знакомые покинули меня, едва только мой Игнатий закрыл глаза. Только ты, Стась, не забыл меня и покидаешь веселое и блестящее общество, чтобы навестить и утешить бедную отшельницу!

Слезы снова выступили у нее на глазах, и она протянула руку своему молодому родственнику.

– Ты носишь фамилию моего бедного Игнатия, – прошептала она. – Ты сын дорогого Болеслава, с которым я провела так много приятных минут… к тому же я чувствую, что у нас родственные души и ты способен понять ту безотчетную тоску и безутешную скорбь, которые…

– О да, да! – с жаром целуя руку Эммы, поспешил оборвать ее излияния Стась. – Да, я способен понять… Во мне вы найдете такую же родственную душу, как у моего покойного отца. Я помню, отец всегда говорил: «О, какое прелестное, воздушное создание жена моего брата! Зефир!»

В глазах у Эммы уже не было и следа слез. Она весело смеялась:

– Да, да! Неужели ты помнишь, что Игнатий и вся его родня называли меня «Зефир»? О, какая у тебя хорошая память! Впрочем, это было не так уж давно… – добавила она тише. – Когда я жила в доме у родителей, меня называли Сильфидой…

– Почему? Расскажите, пожалуйста, тетушка, почему? – наивно спросил гость.

Эмма чуть-чуть покраснела и невольно скользнула взглядом по своей фигуре.

– Я всегда была такой стройной, хрупкой… – прошептала она.

– Ага! – подтвердил Стась, но он заметно приуныл. Под наплывом каких-то неприятных мыслей веселость его угасала.

– Тетушка, – начал он, – зачем вы поместили свои деньги у Ролицкого?.. Он их держит в билетах, и вы получаете очень маленькие проценты…

– О! – перебила Жиревичова. – Я в этом ничего не понимаю…

– Зато я понимаю и говорю вам, что вы совершенно напрасно теряете большой доход.

Он посмотрел в окно и как бы вскользь заметил:

– Теперь выгоднее всего помещать деньги под залог помещичьих имений…

– О, помещики… это, конечно, вернее, – согласилась Эмма.

– Вот именно, я даже хотел спросить, не поместите ли вы эти три тысячи под залог моего имения?

– Mais comment![12]12
  А как же! (франц.)


[Закрыть]
– вскричала она. – С удовольствием! Почему ты мне раньше не сказал?

– Да так… Мне было как-то неудобно… mea culpa![13]13
  Моя вина! (лат.)


[Закрыть]
Я не выплатил еще проценты ни Лопотницкой, ни вам…

– Пустяки! Пустяки! Об этом и говорить не стоит! – ответила Эмма, беспокойно озираясь. Нетрудно было догадаться, что вопрос о процентах волновал ее меньше, чем незавешенная плита.

– Теперь очень трудно вести хозяйство, – продолжал гость. – Расходы и расходы… и не может же человек в самом деле заживо похоронить себя в деревне.

– Конечно! Похоронить себя в деревне! Бррр!

Она вздрогнула с явно непритворным отвращением.

– Итак, если вы хотите и можете…

– Mais comment donc![14]14
  Как же! (франц.)


[Закрыть]
Хочу и могу!

– Merci, merci![15]15
  Спасибо, спасибо! (франц.)


[Закрыть]
– с чувством сказал Стась и несколько раз поцеловал ее руку.

– Пойдем сразу же, не откладывая, к Ролицкому, – сказала вдова и хотела было уже подняться с диванчика, как вдруг со двора донесся раздраженный, резкий женский голос.

Высокая, стройная, крепкого сложения девушка в короткой юбке, большом платке и грубых башмаках, несшая тяжелую, доверху наполненную бельем корзину, ожесточенно препиралась с кем-то, повернувшись лицом к открытым дверям квартиры, помещавшейся в противоположном углу двора. Из сеней ей отвечал так же громко другой женский голосок, гораздо более тонкий, в нем слышался скорее испуг, чем гнев. До пани Эммы и ее гостя долетали только отдельные слова этой бурной беседы: что-то по поводу сваленного на дорожку мусора, какой-то вязанки дров, кружки молока. Девушка с корзиной, очевидно, представляла нападавшую сторону, а та, которая отвечала ей из глубины сеней, оправдывалась все более плаксивым голосом.

– Неужели это панна Бригида? – спросил Станислав и широко раскрыл глаза, как бы не желая верить тому, что видел.

Лицо Эммы приняло страдальческое, чуть ли не мученическое выражение. Она теперь снова казалась лет на десять старше, чем несколько минут тому назад.

– Я очень несчастная мать, – прошептала она. – Брыня добрая девушка, у нее прекрасное сердце, но ты сам видишь… Так одеваться, заводить какие-то ссоры… Куда это годится… У нее грубая, заурядная натура… Она вся в отца, он тоже был добрый, очень добрый человек, но у него не было этой тонкости чувств… той поэтичности души, которая всегда была моим идеалом… Что поделаешь! Так получилось! Не будем лучше говорить об этом…

Сильно раздосадованная, Жиревичова легкой, грациозной походкой подошла к комоду, вынула из ящика тарелку с печеньем и конфетами и поставила перед гостем.

– Мне хочется угостить тебя хотя бы этим, Стась, – сказала она с чувством.

Станислав из вежливости взял печенье, а хозяйка дома принялась грызть своими все еще белыми зубками конфету и, стараясь отвлечь внимание гостя от продолжавшейся во дворе перебранки, рассеянно, наугад, сказала первое, что пришло ей в голову:

– Ролицкий строит каменный дом.

– Почему бы ему не строить? Он из нас выкачал немало денег и сколотил недурное состояньице! Только такие, как он, могут теперь жить и властвовать.

– Но ведь он благородный и умный человек, – горячо вступилась вдова за своего соседа. – Игнатий всегда говорил, что Ролицкий честно нажил свое состояние…

– Может быть, и честно, я не стану спорить, вероятнее всего, так оно и есть; но нельзя отрицать и того, что деньги он выкачал у нас, из нашего помещичьего кармана. Посудите сами, тетушка, кто, как не мы, помещики, содержим и обогащаем всех этих адвокатов, докторов и тому подобных выскочек? Не правда ли? Скажите, тетушка!

– Ну, конечно, это ясно! – убежденно ответила вдова, подчиняясь влиянию его слов.

– А потом люди еще удивляются, что мы разорены! Скажу вам откровенно, у меня хоть и есть еще имение и я, слава богу, в состоянии аккуратнейшим образом выплачивать долги, но мне и хозяйство и все дела так опротивели, что я с превеликой охотой согласился бы быть таким вот Ролицким…

– Стась! Что ты говоришь! – возмутилась Жиревичова. – Как ты можешь сравнивать себя с Ролицким! Ведь ты помещик… О, насколько это почетней, поэтичней… возвышенней…

– Конечно!.. Кто этого не понимает. Но сейчас все на свете вверх дном перевернулось, и куда ни сунется несчастный помещик, везде заботы, куда ни ступит, всюду огорчения…

У Стася, должно быть, на самом деле было много забот и огорчений, быть может и неудовлетворенных желаний, опасений, которые он испытывал инстинктивно, из чувства самосохранения. Лоб у него наморщился, лицо помрачнело, он нервно теребил усы. На глаза неожиданно навернулись слезы, он схватил руку Эммы и поднес к губам.

– Тетушка, – взволнованно сказал он, – перед вами я исповедуюсь, как перед ксендзом. Чем я виноват? Я привык жить хорошо, ни в чем себе не отказывать. Могу ли я сейчас, в мои молодые годы, засесть, словно отшельник, в деревне, есть борщ и довольствоваться обществом своих батраков? Такая скучища, что лучше уж сквозь землю провалиться! Случается, в город надо съездить, а там, хочешь не хочешь, всегда какие-нибудь непредвиденные расходы найдутся… то одно… то другое… Да и после отца, откровенно говоря, долги остались. Святой я, что ли, чтобы в такие трудные времена именье от долгов очистить. У молодости свои права… иногда что-нибудь лишнее себе позволишь… в конце концов все это осложняет жизнь… там урежь… здесь заплату положи… и вечно только думай о том, как из всей этой путаницы что-нибудь приятное для себя извлечь и перед людьми не осрамиться… Видите, тетушка, как я с вами откровенен! Я все высказал, а теперь утешьте меня!

Растроганный описанием собственных страданий, Стась ластился к ней, как ребенок.

– Тетушка, помните, как вы баловали меня и закармливали лакомствами, когда мы с папой к вам приезжали?

Расчувствовавшись до крайности, Эмма с материнской нежностью откинула у него волосы со лба и со слезами на глазах поднялась с диванчика.

– Милый Стась, – сказала она, – я хочу хоть немного облегчить твое положение и помочь тебе! О да, я помню тебя ребенком… чудесным мальчиком, которому на ночь накручивали волосы на папильотки. Ты очень боялся темных комнат и так смешно всех передразнивал, что мы помирали с хохоту. Какой ты добрый, что иногда заходишь ко мне и приносишь с собой отблеск какой-то высшей, идеальной жизни, прекрасного, блестящего общества.

Вдова вытерла платочком слезы и весьма искусно повязала голову вынутым из комода шарфиком.

– Пойдем же к Ролицкому…

У дверей она остановилась.

– Стась! – сказала она тихо.

– Что, тетушка?

Самые разнообразные чувства отражались на ее лице: тревога, нерешительность и даже некоторая торжественность.

Последняя взяла верх.

– Стась! – торжественно начала вдова, хотя в голосе ее все еще чувствовалась нерешительность. – Я вверяю в твои руки все мое состояние… Ты ведь знаешь… я одна на свете… можно сказать, бездетная… потому что Брыня… мне трудно поверить, что она моя дочь… Что станется со мной, если…

– Тетушка! – вскричал Станислав. – Неужели я заслужил такое подозрение! Доверьтесь моей чести и привязанности к вам…

Руки ее еще слегка дрожали, но уже с безграничным доверием в голосе и голубиной кротостью в бирюзовых глазах она ответила:

– Я верю тебе, Стась, верю. Пойдем!

В сенях они застали Бригиду; нагнувшись над самоваром, она раздувала его с силой, которой мог позавидовать любой мужчина.

– Добрый вечер, кузиночка, – как можно, любезнее приветствовал ее Стась.

Она быстро обернулась и, почти не глядя на него, равнодушно ответила:

– Добрый вечер! Добрый вечер! – и снова принялась за прерванную работу.

Пани Эмма вместе со своим молодым спутником пересекала двор, она шла легко, едва касаясь земли, и оживленно жестикулировала. Она оглядывалась по сторонам, словно желая убедиться, что в эту торжественную минуту ее видит кто-нибудь из соседей.

Бригида тем временем внесла в комнату самовар, поставила его на табуретку и вернулась в сени за вязанкой дров, которые, вероятно, в целях экономии она расколола топором на мелкие щепки. Проходя по комнате, Бригида заметила на столе тарелку с печеньем и конфетами. Она остановилась и, глядя на лакомства, которыми ее мать несколько минут тому назад так радушно потчевала гостя, не то скорбно, не то сердито покачала головой.

Затем она подкинула в плиту охапку щепок, развела огонь и, поставив подогреть горшок с застывшим супом, снова вышла в сени и вскоре уже шла по двору с тяжелым ведром в руке; набрав воды в колодце, девушка, усталая, несмотря на свою силу и молодость, внесла ведро в сени. Здесь она еще долго возилась: вымыла посуду, подмела пол, нарезала ржаного хлеба, положила несколько ломтиков на тарелку и поставила возле самовара. Только теперь, когда Бригида сняла с головы большой платок, можно было разглядеть ее смуглое, с правильными выразительными чертами лицо, обрамленное прекрасными черными волосами; ее большие, глубоко сидящие темные глаза уныло и печально глядели из-под резко обрисованных дугообразных бровей. На этом красивом девичьем лице, помимо грусти, почти всегда лежала печать раздражения. Бригида встала у окна, опершись смуглой щекой на огрубевшую натруженную руку, и, неподвижная и задумчивая, оставалась в таком положении так долго, что видела, как ее мать прощалась с молодым родственником у квартиры Ролицкого, как нежно он целовал ее руку, как они долго и интимно о чем-то шептались, как мило она смеялась, должно быть в ответ на его веселые шутки, а потом, оживленная, с улыбкой на заалевших губах, пробежала по двору и вошла в квартиру, находившуюся по другую сторону сарая. Бригида нетерпеливо пожала плечами; резкий, язвительный смех вырвался из ее груди; она наморщила лоб и, нагнувшись над корзиной, принялась быстро и деловито разбирать белье, складывать и прятать в ящик комода. Вдруг она вынула оттуда и развернула какой-то цветной лоскуток – не то галстук, не то ленту.

– Только вчера куплено, – прошептала она.

И, уложив на место эту новую принадлежность туалета матери, она приняла прежнюю позу, оперлась щекой на ладонь и тихо, мрачно промолвила своим грубоватым голосом:

– Неужели так будет всегда?

Эмма между тем вошла в квартиру, которая, как и ее собственная, состояла из сеней и одной комнаты. Но эта комната выглядела совсем иначе. Хотя и здесь обстановка была убогая, зато все содержалось в чистоте и образцовом порядке. В комнате тоже была плита, на которой готовили пищу, но, чисто выметенная, она не нуждалась ни в каких занавесках. На окнах тоже не было занавесок: на одном из них ярко зеленели комнатные растения в горшках, а другое было почти сплошь закрыто развешенными на нем цветными рукоделиями. Это были работы маленькой худенькой женщины, сидевшей на низкой табуретке у окна и усердно вязавшей детский башмачок из гаруса.

Гладкое шерстяное платье табачного цвета и гладко зачесанные волосы, с собранной в пучок тоненькой косичкой на затылке, свидетельствовали о непритязательности ее вкуса, а выражение ее румяного лица и маленьких черных глаз говорило о том, что у женщины живой и веселый нрав. Однако, несмотря на румянец и жизнерадостность, ей можно было дать лет сорок, даже больше. Она громко приветствовала входившую Эмму и, вскочив со своей табуретки, вскричала:

– Мама! Мамуся! Госпожа советница!..

Возглас этот вывел из дремоты другую, находившуюся в комнате женщину. Это была довольно своеобразная личность. Высокая, сухая, с резкими чертами лица, обтянутого тонкой желтоватой кожей, она сидела в большом удобном старинном кресле – единственном предмете роскоши во всей квартире, закутанная во французскую шаль с широкой каймой; ее серебристые, седые волосы покрывал белоснежный и нарядно отделанный чепчик; на длинном тонком носу красовались очки в золотой оправе, а на коленях лежала толстая потрепанная открытая книга – молитвенник. Очнувшись, она быстрым движением оправила складки шали, выпрямилась, как струна, а лицу придала выражение чрезвычайной важности.

– Милости просим! Милости просим! – торжественно, чуть гнусавя, произнесла она и любезно протянула худую, желтую руку. Эмма с заискивающей, почтительно-робкой улыбкой приблизилась к гордой старухе.

– Извините, извините, пани председательша, – говорила Эмма, – я разбудила вас… но у меня сегодня был Стась Жиревич…

Эмма хотела сказать еще что-то, но обе женщины вскрикнули так, словно здесь же, рядом, случилось какое-то необыкновенное происшествие. Тонкие, поджатые губы старухи расплылись в улыбке, румяное лицо дочери просияло.

– Был! – воскликнули они в один голос. Потом обе – каждая на свой лад – стали приглашать Эмму сесть.

– Прошу садиться, пани советница, – торжественно проговорила старуха.

– Садитесь, моя дорогая! Садитесь, пожалуйста, – щебетала ее дочь.

– Благодарю вас, госпожа председательша. Благодарю вас, панна Розалия. Я собственно зашла потому, что Стась просил передать вам сердечный привет.

– Как это привет? Почему привет? Не зашел, не навестил… А следовало бы ему зайти к своей тетушке, ведь мы с ним, милостивая государыня, находимся в близком родстве. Покойная прабабушка моя, урожденная Серницкая, из тех Серницких, которым принадлежало Одрополье в Онгродском уезде, то самое, где потом разделы начались и все пошло прахом… Так вот у покойницы прабабушки были две дочери, одну из них она выдала за Боджинского, из тех Боджинских, которые владели когда-то целым поместьем… ему, правда, досталась только одна, зато замечательная деревня, в сто хат кажется… А другая дочка вышла за Жиревича – деда пана Станислава, и у них было три сына: Болеслав, Кароль и Ян. Пан Станислав – сын Болеслава, который в молодости был красавцем и изрядным мотом. Он прокутил Мендзылесье, а на Жиревичах должки сыну в наследство оставил. Но Стась, к счастью, сообразительный юноша… он найдет выход… найдет выход… но почему он сегодня не зашел к нам, не навестил нас… это, это, это нехорошо… это, это, это некрасиво… некрасиво…

– На рукоделья мои не поглядел! – вдруг совершенно неожиданно воскликнула ее дочь, потрясая в воздухе голубым башмачком с таким видом, словно хотела похвастать им перед всем светом. – Он всегда так хвалил мои рукоделья и как-то даже довольно много их распродал среди своих знакомых. Он очень хороший, о, Стась очень хороший!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю