Текст книги "Повседневная жизнь Дюма и его героев"
Автор книги: Элина Драйтова
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 31 страниц)
Так что Дюма не имел ничего против вин, но не любил неумеренности в их употреблении и весьма ценил то, что в народе называют умением пить, то есть умение не пьянеть. Не случайно его любимые герои могут выпить много, но остаются трезвыми, что позволяет им обернуть против врагов выстроенные теми ловушки. Таков Генрих Наваррский в трилогии о гугенотских войнах. Таков Шико, готовый разыграть роль пьяного, чтобы разузнать важные вещи. Когда Шико и Генрих Наваррский состязаются в хитрости в Нераке («Сорок пять»), король пытается споить гостя, сам прикидываясь пьяным. После долгой игры оба встают из-за стола и расходятся, продолжая изображать опьянение, но, едва разойдясь, трезвеют на глазах и сразу начинают следить друг за другом. В этом поединке они равны. А вот капитан Борроме дает маху, обрадовавшись тому, что якобы споил глупого Робера Брике (Шико). Переоценка собственной хитрости приводит к тому, что он, сам уже изрядно захмелевший, оказывается лицом к лицу с абсолютно трезвым противником.
Что касается Монте-Кристо, то он пьет и ест чрезвычайно мало, но в еде достаточно неприхотлив: «В моих путешествиях мне приходилось питаться макаронами в Неаполе, полентой в Милане, олла-подридой в Валенсии, пилавом в Константинополе, карриком в Индии и ласточкиными гнездами в Китае. Для такого космополита, как я, вопроса о кухне не существует. Где бы я ни был, я ем все, только ем понемногу» («Граф Монте-Кристо». Ч. Ill, II).
А что ели охотники в сельском поместье дядюшки Мадлена? Извольте.
«Стол был накрыт в большой комнате первого этажа с той непритязательностью и простотой, которая во всем отличала жилище Мадлена. Скатерть, сделанная из крепкого, сурового полотна, однако, сверкала белизной; тарелки из самого обычного фаянса, перенасыщенные красной, желтой, голубой росписью, обозначали место каждого сотрапезника; масленка, супница и некоторые другие предметы великолепного севрского и саксонского фарфора составляли резкий контраст с этими наивными образчиками примитивного искусства ремесленника по фаянсу. Расставляя эти блюда, никто не руководствовался этикетом или правилами симметрии; вместо того, чтобы быть хоть как-то сгруппированными, они громоздились на столе как попало, в беспорядке, малоприятном для глаза, но в изобилии, которое должно было понравиться желудкам, распаленным ходьбой и свежим воздухом: гигантская шука, огромная кабанья голова находились справа и слева от блюда, на котором возвышалась настоящая гора редиса, скромность этого овоща подвергалась тяжелому испытанию благодаря этим непривычным почестям. Зато крутобокая красочная супница, источавшая крепкие ароматы роскошного лукового супа, располагалась на самом конце стола, а на другом его конце, составляя контраст ей, стояли взбитые белки. Между ними, соединяя эти два кушанья, тянулся двойной ряд блюд, так же плохо державших строй, как рота деревенских пожарных в день торжественных смотров. На эти блюда, казалось, была возложена миссия предложить сотрапезникам образцы всех продуктов страны: мясо и рыба, дичь и овощи, фрукты, молочные изделия, сливки, кремы, кондитерские изыски – все это такого размера и в таком изобилии, что, даже проведя за столом три дня и три ночи, гости Мадлена вряд ли смогли бы когда-нибудь отдать должное всем этим припасам» («Парижане и провинциалы». Ч. II, X).
Наш старый знакомец Пелюш был настолько потрясен и даже испуган непривычным для него изобилием, что не столько ел, сколько «прикидывал себестоимость того, что видел в каждой тарелке». И напрасно: если в Париже такой обед и впрямь мог потянуть на пятьсот франков виконта де В., то в деревне продукты и дичь, добытая на охоте, стоили, по словам Мадлена, не больше луидора! Наверное, Дюма тоже любил такие «простые» обеды после охоты.
А что можно сказать об исторической кухне? Насколько точны описания еды в исторических романах Дюма? Вспомним сцену в романе «Графиня де Монсоро», когда Шико, к безграничному своему удивлению, находит друга Горанфло в «Роге изобилия» удрученно ковыряющим вилкой в тарелке со шпинатом. Осознав, сколь ответственна будет его речь на тайном собрании лигеров, достойный монах, наступив себе на горло, решил предаться суровому посту. Такие подвиги совсем не в духе Горанфло, но первое время его идейная настроенность выдерживает натиск хитроумного шута.
«Шико понял, что настал благоприятный момент для атаки.
– Помните, как мы с вами прекрасно посидели последний раз, – обратился он к Горанфло, – там, в кабачке у Монмартрских ворот? Пока наш славный король Генрих III бичевал себя и других, мы уничтожили чирка из болот Гранж-Бательер и раковый суп, а все это запили превосходным бургундским: как бишь оно называется? Не то ли это вино, которое открыли вы?
– Это романейское вино, вино моей родины, – сказал Горанфло (…) – Но если ты должен выступать с речью, то вода предпочтительнее, не по вкусу, конечно, а по воздействию: facunda est aqua. [105]105
Вода способствует красноречию (лат.).
[Закрыть]
– Ба! – ответил Шико. – Magis facundum est vi-num. [106]106
Вино еще больше способствует (лат).
[Закрыть](…) Мэтр Клод! – обернувшись, позвал он. (…) – Мэтр Клод, принесите мне две бутылки того романейского вина, которое, по вашим словам, у вас лучшего сорта, чем где бы то ни было.
– Две бутылки? – удивился Горанфло. – Зачем две? Ведь я не буду пить.
– Если бы вы пили, я заказал бы четыре бутылки, я заказал бы шесть бутылок, я заказал бы все бутылки, сколько их ни есть в погребе. Но раз я пью один, двух бутылок мне хватит, ведь я питух никудышный.
– И верно, – сказал Горанфло, – две бутылки – это разумно, и если вы при этом будете вкушать только постную пищу, ваш духовник не станет вас порицать.
– Само собой. Кто же ест скоромное в среду Великого поста? Этого еще не хватало.
Мэтр Бономе отправился в погреб за бутылками, а Шико подошел к шкафу для провизии и извлек оттуда откормленную манскую курицу.
– Что вы там делаете, брат мой?! – воскликнул Горанфло, с невольным интересом следивший за всеми движениями гасконца. – Что вы там делаете?
– Вы видите, я схватил этого карпа из страха, как бы кто-нибудь другой не наложил на него лапу. В среду Великого поста этот род пищи пользуется особенным успехом.
– Карпа? – изумился Горанфло.
– Конечно, карпа, – сказал Шико, поворачивая перед его глазами аппетитную курицу.
– А с каких это пор у карпа клюв? – спросил монах.
– Клюв! – воскликнул гасконец. – Где вы видите клюв? Это рыбья голова.
– А крылья?
– Плавники.
– А перья?
– Чешуя, милейший Горанфло (…)
– Черт возьми, – сказал Горанфло. – Вот идет наш хозяин, он рассудит.
– Что рассудит?
– Карп это или курица» («Графиня де Монсоро». Ч. I, XVIII).
Хозяин, естественно, называет курицу ее исконным именем, но Горанфло уже успел выпить несколько стаканов вина и стал куда сговорчивее. Шико изображает отчаяние.
«– Да, очевидно, я попал впросак Но мне страшно хочется съесть эту курицу и в то же время не согрешить. Послушайте, брат мой, сделайте милость – во имя нашей взаимной любви окропите ее несколькими капельками воды и нареките карпом.
– Чур меня! Чур! – заохал монах.
– Я вас очень прошу, иначе я могу оскоромиться и впасть в смертный грех.
– Ну ладно, так и быть, – сдался Горанфло, который по природе своей был хорошим товарищем, и, кроме того, на нем уже сказывались вышеописанные три дегустации, – однако у нас нет воды.
– Я не помню где, но было сказано, – заявил Шико. – «В случае необходимости ты возьмешь то, что найдется под рукой». Цель оправдывает средства; окрестите курицу вином, брат мой, окрестите вином; может быть, она от этого станет чуточку менее католической, но вкус ее не пострадает.
И Шико опорожнил первую бутылку, наполнив до краев стакан монаха.
– Во имя Бахуса, Мома и Кома, троицы великого святого Пантагрюэля, – произнес Горанфло, – нарекаю тебя карпом.
И обмакнув концы пальцев в стакан, окропил курицу несколькими каплями вина.
– А теперь, – сказал Шико, чокнувшись с монахом, – за здоровье моего крестника, пусть его поджарят хорошенько, и пусть мэтр Клод Бономе своим искусством усовершенствует его природные данные» (Там же).
Если вы думаете, что крещение курицы карпом – ловкий сценический ход, плод богатого воображения Дюма, который лишь создал комическую сцену, чтобы позабавить читателей, то вы ошибаетесь. О подобных поступках обнаглевших в своей безнаказанности монахов-лигеров рассказывает современник событий Пьер де л’Этуаль в своем «Журнале правления Генриха III». Дюма взял исторический факт и оживил его, включив в конкретную сцену романа.
Впоследствии достойный Горанфло, став приором монастыря Св. Иакова, не только не умерил своих гастрономических страстей, но, разумно потакая им и соизмеряя их со своими возросшими возможностями, довел свое гурманство, а вернее обжорство, до высшей степени совершенства. Его трапезы стали поистине ритуалом. Куда там бедной манской курице, крещенной карпом, до таких изысков! Тут и свиные котлеты, и фаршированные свиные ушки, и каплун с рисом, и раковый суп, и яичница с петушиными гребешками, и фаршированные шампиньоны, и окорок, начиненный фисташками. Приготовление последнего монастырский повар брат Эузеб объясняет подробнейшим образом: «Он сварен в сухом хересе. Я нашпиговал его говядиной, вымоченной в маринаде на оливковом масле. Таким образом, мясо окорока сдобрено говяжьим жиром, а говядина – свиным» («Сорок пять». Ч. I, XXI).
Особо тщательно брат Эузеб откармливает предназначенных к завтраку приора угрей:
«– Мелко нарубая внутренности и печень домашних птиц и дичи, я прибавляю к ним немного свинины, делаю из всего этого своего рода колбасную начинку и бросаю своим угрям. Держу их в садке с дном из мелкой гальки, постоянно меняя пресную воду, – за один месяц они основательно жиреют и в то же время сильно удлиняются. (…)
– А как вы его приготовили?..
– Снял с него кожу, поджарил, подержал в анчоусовом масле, обвалял в мелко истолченных сухарях, затем еще на десять секунд поставил на огонь. После этого я буду иметь честь подать его вам в соусе с перцем и чесноком.
– А соус? (…)
– Простой соус, на оливковом масле, сбитом с лимонным соком и горчицей» (Там же).
Сорта вин также отличаются разнообразием. За завтраком дом Модест начинает с рейнского, потом переходит к бургундскому 1550 года, затем ненадолго сворачивает в другую местность, где возраст напитка неизвестен, пригубливает Сен-Перре и завершает трапезу сицилийским, подаренным герцогиней де Монпансье.
Каково?
Впечатляют и познания автора, описавшего подобное многообразие! Знания и опыт Дома в гастрономической области действительно были колоссальны, и он считал лучшим комплиментом герою своего романа упоминание о том, что, улыбаясь, тот обнажал ровный ряд зубов, всем своим видом показывающий, насколько часто и со вкусом хозяин привык пускать их в дело. Не удивительно, что последней книгой, вышедшей из-под пера Дюма, стал «Большой кулинарный словарь», который писатель, к сожалению, не успел завершить (это сделал после смерти Дюма Анатоль Франс). Словарь пока еще не выходил в русском переводе, а жаль, потому что, будучи весьма ценным собранием оригинальных рецептов, он содержит также огромное количество интересных историй и исторических анекдотов, связанных с различными кушаниями, плодами и напитками. Его можно назвать не романом, а поэмой о кулинарном искусстве.
Глава тринадцатая
Животные
Что бы ни говорили, но Александр Дюма любил животных. Его любовь не была, конечно, похожа на умильное сюсюканье салонного господина с комнатной собачкой хозяйки дома. Она основывалась на твердой вере в то, что «Бог заботится не только о человеке, но и о всякой твари, какой он дал жизнь, от клеща до слона, от колибри до орла» («История моих животных», I), а также на собственном жизненном опыте. Во-первых, Дюма был заядлым охотником (а подчас и браконьером). Охотника же трудно представить себе без собаки. Так что a prioriможно предположить, что наш писатель не раз имел в жизни возможность общаться с собаками и наблюдать за ними. Во-вторых, Дюма был путешественником и, следовательно, повидал на своем веку достаточно лошадей, а также других животных, способных перевозить человека и его поклажу: от ослов до верблюдов. В-третьих, Дюма был необыкновенно любознательным человеком, от чьего взгляда не ускользало ни одно любопытное явление, а наблюдение за животными, несомненно, является одним из интереснейших занятий. Ну а в-четвертых, Дюма всегда (или почти всегда, насколько позволяли средства) держал у себя разнообразную живность: собак, котов, обезьян, кур, разных птиц; был у него даже гриф, привезенный из африканского путешествия.
Пожалуй, наибольшую привязанность Дюма испытывал к собакам. Эти умные и общительные животные поражали его воображение, и он, описывая их в своих книгах, поражал воображение читателей. Собака для Дюма – мыслящее четвероногое животное, достаточно независимое, которое если и привязывается к хозяину, то делает это по свободному выбору. Дюма восхищается собаками и утверждает, что «инстинкт некоторых собак развит более, чем разум некоторых людей» («История моих животных», I). Образы собак в романах и воспоминаниях необычайно человечны. Собаки не только понимают, думают, действуют, они даже говорят!
«Собаки не умеют говорить? Попробуйте сказать об этом своему трехлетнему сынишке, резвящемуся посреди лужайки с огромным трехмесячным ньюфаундлендом. Дитя и щенок играют словно братья, издавая нечленораздельные звуки во время игр и ласк. Ах, Господи! Да собака просто-напросто пытается разговаривать на языке ребенка, а малыш – на языке животного. На каком бы языке они ни общались, они наверняка друг друга понимают и, может быть, передают один другому на этом непонятном языке больше истин о Боге и природе, нежели изрекли за всю свою жизнь Платон или Боссюэ.
Итак, собаки обладают даром слова, это не вызывает у нас никаких сомнений; а кроме того, у них есть перед нами огромное преимущество: сами говоря по-собачьи, они понимают и французский, и немецкий, и испанский, и китайский, и итальянский языки, тогда как мы, говоря либо по-итальянски, либо по-китайски, либо по-испански, либо по-немецки, либо по-французски, собачьего языка не понимаем» («Сальватор». Ч. И, X).
За этим философским вступлением в романе следует забавная история о пуделе Бабиласе, любимце старухи Броканты, державшей у себя в квартире огромное количество собак самых разных пород. Хозяйка всячески баловала своего любимца, что вконец испортило его характер и превратило в наглого сумасброда, обожавшего устраивать своим собратьям всякие пакости, раздражать и унижать их.
Дальнейшее напоминает скорее сказку Андерсена, чем французский роман:
«Такие манеры Бабиласа, день ото дня становившиеся все более вызывающими, в конце концов, как вы понимаете, показались совершенно невыносимыми всей собачьей республике; собаки не раз договаривались, воспользовавшись отсутствием Броканты, задать мэтру Бабиласу хороший урок; но случай всегда приходит на выручку тиранам и фатам: в ту самую минуту, как готов был вспыхнуть мятеж, Броканта, подобно античному богу из машины, появлялась вдруг с веником или плеткой в руке и разводила незадачливых заговорщиков по конурам.
Что делать в столь невеселом положении, как избавиться от деспотической власти, если у этой власти на вооружении веник и плетка?
Свора стала думать. Борзая предложила эмигрировать, покинуть родную землю, бежать из отечества в поисках более гостеприимных берегов; бульдог вызвался придушить Бабиласа, взяв все на свою ответственность; но, признаться, мысль о собачьем братоубийстве претила всей компании.
– Постараемся избежать кровопролития! – предложил спаниель, известный кротостью нрава.
Его поддержала старая легавая, всегда придерживавшаяся одного с ним мнения и так к нему привязавшаяся, что зачастую разделяла с ним одну конуру» («Сальватор». Ч. II, X).
В конце концов, собачья республика объявила Бабиласу бойкот, который тот благополучно презрел, продолжая вести себя невероятно нагло, пока не пал жертвой любовного чувства к регулярно проходившей мимо окна миленькой собачке – «рыжеватой блондинке с жемчужными зубками». Любовь смягчила характер наглеца; он покаялся перед собратьями, и те, сочувствуя сердечным мукам, великодушно простили его.
Читатель, да и сам автор, конечно, ни на минуту не принимает описанной истории всерьез. Это просто остроумный намек на людей, басня в прозе, включенная в роман, который посвящен отнюдь не животным, а событиям во Франции накануне революции 1830 года.
Но вернемся к настоящим собакам, к тем, что жили у Дюма. Пожалуй, с наибольшей теплотой сам он отзывается о шотландском пойнтере Причарде, существе дружелюбном и верном, прекрасном охотнике, но крайнем противнике любого конформизма. Самолюбие и доходящая до хулиганства независимость пса выводили хозяина из себя. Судите сами: если Причард был голоден, он неизменно крал еду, как бы тщательно она ни охранялась. Причем кражи могли следовать одна за другой, пока аппетит собаки не был удовлетворен. Ругать или наказывать Причарда было бесполезно: он, можно сказать, лишь пожимал плечами (Дюма утверждает, что собаки умеют это делать не хуже людей). Обездвижить Причарда, посадив на цепь, было также невозможно: он легко перегрызал кожаный ошейник, обрывал цепи, один раз даже прогрыз крышу сарая, в котором его заперли. Когда же охотники решились на крайнюю меру: на смирительный, утыканный гвоздями ошейник, – Причард нарочно стал крутиться вокруг деревьев, наматывая на них поводок, что в конце концов всем надоело, и пса отпустили на свободу. Познакомившись поближе со своей новой собакой, наш охотник понял, что ему предстоит самому подлаживаться под свойственную Причарду манеру вести себя, а не ждать от него уступок.
Причард действительно великолепно держал стойку, причем стоял неподвижно очень долго, позволяя хозяину не особенно торопиться с выстрелом. Однако на охоте тоже проявилась вороватость собаки: стоило кому-то из сотоварищей Дюма подстрелить дичь, как Причард обгонял его собаку и исправно нес чужое добро своему хозяину.
Безудержный нрав Причарда стоил ему сначала одной из задних лап, которую он потерял в капкане, потом одного глаза, который ему выколол гриф, когда наглый пес попытался стащить у того мясо, и наконец изрядной части своих мужских достоинств, которые пострадали после того, как разозленный товарищ Дюма по охоте разрядил в заднюю часть пса заряд дроби, видя, как тот в очередной раз уносит подстреленную им добычу. Увечья не помешали Причарду продолжать успешно охотиться и даже произвести щенков.
Живучесть Причарда явно импонирует Дюма. Этот пес сродни его любимым героям: он независим, непочтителен к разного рода правилам и условностям и – главное – он не сдается. Кроме того, Причард гостеприимен, как и его хозяин: он зазывает на двор «замка Монте-Кристо» чуть ли не всех проходящих мимо собак. В результате в угодьях «замка» поселяется целая свора: «волкодав, пудель, барбе, грифон, кривоногий бассет, нечистых кровей терьер, такой же кинг-чарлз и даже турецкая собака, у которой на всем теле не было шерсти, только султан на голове и кисточка на хвосте» («История моих животных», XXXVI).
Число собак дошло до четырнадцати, но хозяин дома был уверен, что их содержание в месяц обходится ему дешевле, нежели один обед для шестерых друзей. Четвероногие приживалы каждый на свой лад норовили подольститься к хозяину дома, и тот отвечал им полной благосклонностью.
Помимо охотничьих добродетелей и дружелюбия, Причард обладал талантом всегда и везде заботиться о себе, то есть в первую очередь о своем желудке. Его изобретательность по этой части явно граничила с областью чудесного. Судите сами. Ранним утром Причард пробирается на птичий двор и…
«Оказавшись на птичьем дворе, он растянулся на земле, раскинув лапы, носом в сторону курятника, и дружески тявкнул.
Услышав зов, одна курица высунула голову и, нисколько не испуганная появлением Причарда, поспешила к нему.
Дальше произошло нечто, вызвавшее у меня величайшее удивление.
Я прекрасно знал, хотя и не был силен в естествознании (…), манеру собак здороваться при встречах.
Но я никогда не видел, чтобы собака засвидетельствовала таким образом свое почтение курице.
То, чего я никогда не видел, произошло.
Курица очень охотно – и это доказывало, что она не лишена чувственности, – позволяла Причарду себя ласкать, разъяичиваясь (прошу прощения за слово, которое только что изобрел для этого случая) в его лапах, а Причард тем временем, подобно жабе-акушерке, облегчал роды.
Курица при этом пела, как Жанна д’Альбре, когда та разрешалась Генрихом IV.
Но мы не успели увидеть яйцо: оно даже не коснулось земли, как уже было проглочено.
Освободившись от бремени, курица встала, встряхнулась, весело поскребла свой помет и уступила место подруге, которая незамедлительно его заняла.
Причард проглотил таким образом четыре еще теплых яйца, совершенно так же, как Сатурн в сходных обстоятельствах пожирал потомство Реи» («История моих животных», XXXIX).
Эта забавная сцена стоит на грани реальности и выдумки и сильно смахивает на охотничьи рассказы. Но где-то в глубине души мы допускаем реальность описываемого события, ведь Дюма не был бы самим собой, если бы не умел рассказать полусказку, полу-быль об обыденных вещах и заставить читателя поверить в нее. Что бы ни было на самом деле, читатель благодарен за удовольствие от чтения, а отделение мифа от реальности, как мы уже сказали, не входит в задачи этой книги.
В конце концов, Причард погиб в схватке с более сильным собратом, чем поверг в горе своего хозяина, который был к нему очень привязан и находил в нем «оригинальность и непредсказуемость, свойственные умному человеку, не лишенному причуд».
Другие собаки Дюма не оставили в его душе столь глубокого следа, хотя он пишет о них с не меньшей теплотой. Некоторых из них он запечатлел в своих романах. Например, образ пса Алана в романе «Бастард де Молеон» написан с натуры. Прототипом послужил белый пиренейский пес Мутон, подаренный Дюма одним из соседей, но, увы, не принесший ему радости и – даже! – послуживший причиной того, что любовь писателя к животным оказалась под сомнением много лег спустя после его смерти. Вот что, собственно, произошло.
Характер Мутона долгое время оставался загадкой: он был мрачноват, но не казался особо агрессивным. Впрочем, даритель почему-то не захотел посвящать нового хозяина в подробности прежней жизни Мутона, а некоторые из друзей Дюма, предчувствуя недоброе, советовали ему быть с новой собакой поосторожнее. Все шло хорошо, пока хозяин не застал пса за разорением клумбы георгинов и не захотел примерно его наказать. Предоставим слово самому Дюма.
«Я… молча тихонько приблизился к Мутону и приготовился дать ему самый жестокий пинок, на какой я, обутый в туфли, был способен, в ту часть тела, которую он мне подставил.
Это оказалась задняя часть.
Я прицелился получше и, как и обещал, дал ему пинка.
Нанесенный довольно низко, удар, кажется, не стал от этого менее болезненным.
Мутон глухо заворчал, обернулся, попятился на два или три шага, глядя на меня налитыми кровью глазами, и устремился к моему горлу.
К счастью, догадавшись, что должно было произойти, я успел занять оборонительную позицию, то есть, пока он летел на меня, я выставил навстречу ему обе руки.
Моя правая рука оказалась у него в пасти, левая схватила его за горло.
Тогда я ощутил боль, будто мне вырвали зуб (больше мне не с чем ее сравнить), только зуб рвут одну секунду, а мои мучения продолжались пять минут.
Это Мутон терзал мою руку.
Я в это время его душил.
Мне было совершенно ясно одно: пока я держу его, моя единственная надежда на спасение заключается в том, чтобы сжимать горло все сильнее, пока он не начнет задыхаться.
Именно это я делал.
К счастью, рука у меня хоть и небольшая, но сильная: все, что она держит, за исключением денег, она держит крепко.
Она так крепко держала и сжимала горло Мутона, что пес захрипел. Это приободрило меня, и я сжал горло еще сильнее; Мутон захрипел громче. Наконец, собрав все силы, я надавил в последний раз и с удовлетворением почувствовал, что зубы Мутона начинают разжиматься. Секунду спустя его пасть открылась, глаза закатились, он упал без чувств, а я так и не выпустил его горло. Но правая рука моя была покалечена» («История моих животных», XXX).
Возможно, этот эпизод и не заслуживал бы столь длинной цитаты, но именно он, вопреки ожиданиям, может послужить лишним доказательством того, сколь важна интерпретация в описании фактов, а также того, что, при желании и в зависимости от внутреннего настроя, одно и то же событие может привести к самым разнообразным выводам. Отдавая должное свободе стиля «Истории моих животных», Д. Циммерман считает, что книга «открывает нам одну из сторон личности Александра, слишком часто таящуюся во тьме». [107]107
Циммерман Д. Цит. соч. Т. 2. С. 199.
[Закрыть]О какой же стороне личности идет речь?
«Столь привычный по описаниям добродушный гигант уступает место существу грубому, жестокому, иногда даже садисту. Как, например, в эпизоде, в котором собака Мутон губит георгин в саду Монте-Кристо. Александр наказывает ее за это ударом ноги по причинному месту. Мутон в ярости кидается на хозяина. Александр, засунув ему в пасть кулак, другой рукой сжимает ему шею. Мутон прокусывает Александру руку. Александр удушает его». [108]108
Там же.
[Закрыть]
Оставим интерпретацию исследователя без комментариев. Мы ведь привели эти две цитаты только для того, чтобы показать на примере, сколь зыбко наше «истинное» знание о ком бы то ни было и насколько оно зависит от представлений, то есть от конкретного субъективного взгляда. Упомянем лишь те детали, которые не вошли в интерпретацию Д. Циммермана. Во-первых, вопреки настояниям окружающих, укушенный писатель запретил убивать собаку, заявив, что «сам спровоцировал нападение и (…) сам виноват». В тот момент ему всего важнее было убедиться, что собака не бешеная, мстить же животному он не собирался. Убедившись, что с псом все в порядке: тот вполне пришел в себя, спокойно и нормально ел, – Дюма успокоился (вопрос о бешенстве отпал) и велел вернуть Мутона прежнему хозяину. Только тут выяснилось, что от пса старались избавиться, потому что он кусался.
Если же кого-то интересует, как сильно сам Дюма пострадал в схватке с Мутоном, то описание его покалеченной руки вы можете найти в первой главе нашей книги, где оно приводилось в качестве доказательства того, что даже увечья и болезни не могли помешать Дюма работать.
Помимо собак в замке Монте-Кристо обитали три обезьяны, напоминавшие писателю, по его собственным словам, известного переводчика, прославленного романиста и одну знаменитую актрису. И хотя в жизни животные, несомненно, носили имена тех знаменитостей, чьи лица и мимику они, сами того не зная, напоминали, в «Истории моих животных» они получили звучные, но не очень прозрачные псевдонимы.
Эта обезьянья троица потешала Дюма и его гостей уморительными выходками, а однажды вырвалась из клетки и совершила серьезный проступок: открыла двери птичьего вольера перед хозяйским котом Мисуфом Вторым. Мисуф, понятно, не растерялся и передушил всех птиц, устроив себе роскошный ужин. Дюма описывает шутовской суд над зарвавшимся котом, устроенный им самим и его друзьями. Шутки шутками, но только суд спас кота от смерти, потому что садовник и смотритель животных Мишель предлагал умертвить его. Суд приговорил Мисуфа к пятилетнему заключению в обезьяньей клетке, что предполагало в первую очередь ограничение его подвижности и таким образом исключение возможности нового нападения на хозяйских птиц. Но не волнуйтесь: Мисуф недолго просидел в клетке, потому что, в очередной раз оказавшись без денег, Дюма был вынужден расстаться и с «замком», и с клеткой, и с обезьянами. Тем не менее Д. Циммерман опять-таки считает всю вышеописанную ситуацию «преступлением против «кошачности» и утверждает, что «именно по этой причине «История моих животных» не переиздается с 1949 года». [109]109
Циммерман Д. Цит. соч. Т. 2. С. 200.
[Закрыть]
Хочется выразить сомнение в том, что причина названа правильно. К сожалению, «История моих животных» не единственное произведение Дюма, которое давно не переиздавалось. Следуя привычке, издательства постоянно переиздают трилогию о мушкетерах, «Графа Монте-Кристо», романы о гугенотских войнах, еще пару-тройку беспроигрышно популярных романов, но это всего лишь капля в море, если говорить об огромном наследии Дюма-отца. В число непереиздаваемых попали не только «История моих животных», но и десятки других весьма достойных произведений. Не случайно Д. Фернандес, упоминая о «Парижских могиканах», с удивлением восклицает: «… это один из самых объемистых романов, подписанных именем Александра Дюма! Какой же слепоте хозяев книгопечатного дела обязаны мы тем, что его стало невозможно найти?..». [110]110
Фернандес Д. Цит. соч. С. 89.
[Закрыть]Совсем недавно этот роман был вновь издан во Франции издательством Gallimard,а на русском языке вошел в собрание сочинений Дюма в новом переводе. «История моих животных» также была переведена на русский язык, переведена впервые… Творческое наследие Дюма сродни огромным залежам драгоценных минералов, разработка которых весьма ограничена: большинство книгоиздателей эксплуатируют лишь несколько шахт, которые сами по себе кажутся неисчерпаемыми. Основной же пласт еще не затронут. «История моих животных», не являющаяся захватывающим приключенческим романом, – ведь Дюма сам определил ее жанр как «мою с вами болтовню», – не настолько коммерчески беспроигрышна, чтобы постоянно переиздаваться.
Но давайте вернемся к животным. Что бы ни говорили, а Дюма все-таки любил их. Иначе ему бы в голову не пришло делать собак, кошек, лошадей, ланей героями своих произведений. Но любовь писателя к животным была, если можно так сказать, не светской, не рафинированной. Ее можно сравнить с отношением крестьянина к своей скотине: с четвероногим хозяин может и поделиться последним, что у него есть, но может и сурово наказать, если животное пытается вступить в конфликт с хозяином.
Раз уж мы упомянули кота Мисуфа Второго, то ясно, что был и Мисуф Первый, и он вызывал у Дюма куда более теплые чувства, нежели его преемник. Мисуф Первый принадлежал матери писателя и, по его меткому замечанию, «упустил свое назначение: ему следовало бы родиться собакой». Подобно собаке, Мисуф Первый издалека чувствовал приближение сына своей хозяйки в те дни, когда тот приходил навестить матушку. Кот сразу начинал царапать когтями дверь, требуя, чтобы ему ее открыли, затем проходил несколько кварталов и усаживался всегда в одном и том же месте поджидать гостя. Как только тот появлялся, Мисуф по-собачьи приветствовал его, встав на задние лапы и упираясь передними в его колени, а затем шел впереди, как бы указывая дорогу и оглядываясь через каждые несколько шагов. Примерно в двадцати шагах от дома он кидался вперед, чтобы предупредить хозяйку о визите.