Текст книги "Повседневная жизнь Дюма и его героев"
Автор книги: Элина Драйтова
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 31 страниц)
Тот же кардинал при столкновении личных интересов и интересов Франции склоняется в пользу последних, предлагая Людовику XIV отказаться от Марии Манчини (племянницы кардинала) в пользу испанской инфанты («Молодость Людовика XIV»).
Однако мы не будем долее задерживаться на этом образе, потому что, будучи формально кардиналом, Мазарини всегда больше тяготел к светскому, нежели к религиозному поприщу. Поэтому Дюма нигде не наделяет его чертами духовного лица, разве что упоминает его сан и красную мантию.
Несколько особняком стоит образ аббата Фариа в «Графе Монте-Кристо». Еще один священник, который считает себя обязанным участвовать в политической борьбе, в борьбе за единую Италию. Но он не стоит у руля власти, а, скорее, противостоит могущественным политикам своего времени. Итог его политической деятельности, в отличие от деятельности Ришелье, Мазарини и Арамиса, печален: он вынужден окончить свои дни в одиночной камере замка Иф. Может быть, ему не стоило участвовать в политических интригах. Ведь по сути Фариа – ученый. Он изучал разные науки и обобщал их на основе философии, ибо, по его мнению, «выучиться не значит знать; есть знающие и есть ученые, – одних создает память, других – философия. (…) Философии не научаются; философия есть сочетание приобретенных знаний и высокого ума, применяющего их» («Граф Монте-Кристо». Ч. I, XVII).
Скорее всего, таким же было отношение к обучению и самого Дюма; ведь почти всеми своими многосторонними знаниями он был обязан самообразованию. Что до аббата Фариа, то такой подход к знаниям сделал из него Учителя с большой буквы, и, несомненно, сверхчеловеческая свобода и умение видеть людей насквозь, характерные для Монте-Кристо, во многом приобретены им именно во время обучения у этого замечательного человека.
Говоря о разных типах священников в романах Дюма, нельзя не упомянуть дома Модеста Горанфло, носителя комического начала в романах о гугенотских войнах. Горанфло как раз не печется об интересах Франции, и если решается участвовать в политической интриге или каком-нибудь общественном движении, то делает это либо ради того, чтобы потешить свое тщеславие, либо по недомыслию. Основная забота Горанфло – собственный комфорт, возможность предаться чревоугодию и, естественно, наличие или отсутствие благословенной бутылки. Все остальное беспокоит его очень мало, и потому он становится орудием Шико в решении политических вопросов и занятным комическим персонажем, способным развеселить читателя.
Вот его портрет.
«Брат Горанфло был мужчиной лет тридцати восьми и около пяти футов росту Столь малый рост возмещался, по словам самого монаха, удивительной соразмерностью пропорций, ибо все, что брат сборщик милостыни потерял в высоте, он приобрел в ширине и в поперечнике от одного плеча к другому имел примерно три фута; такая длина диаметра, как известно, соответствует девяти футам в окружности.
Между этими поистине геркулесовыми плечами располагалась дюжая шея, на которой, словно канаты, выступали могучие мускулы. К несчастью, шея также находилась в соответствии со всем остальным телом, то есть она была толстой и короткой, что угрожало брату Горанфло при первом же мало-мальски сильном волнении неминуемым апоплексическим ударом. Но сознавая, какой опасностью чреват этот недостаток его телосложения, брат Горанфло никогда не волновался» («Графиня де Монсоро». Ч. I, XVIII).
С годами привычка со вкусом поесть все больше перевешивает привычку к размышлению, и в романе «Сорок пять», действие которого отстоит от событий «Графини де Монсоро» на семь лет, мы становимся свидетелями результата этой эволюции. Дом Модест стал теперь настоятелем аббатства Св. Иакова подле Сент-Антуанских ворот Парижа.
Александр Дюма-отец.
Гравюра Жоффруа.
Генерал Тома Александр Дюма, отец писателя.
Фрагмент картины Риша.
Мария Луиза Дюма, урожденная Лабурэ, мать писателя.
Дом в Виллер-Котре, где родился Дюма.
Дюма в 26 лет в Париже.
Литография Девериа.
Молодой Виктор Гюго.
Портрет Л. Буланже.
Одно из первых мест проживания Дюма в Париже.
Здесь родился Александр Дюма-сын.
Шарль Нодье.
Гравюра неизвестного художника.
Оноре де Бальзак.
Александр Дюма-сын.
Гравюра по рис. Э. Жиро.
.
Замок Монте-Кристо после реставрации
Луи Филипп.
Карл X.
Герцог Орлеанский Фердинанд с супругой Еленой Мекленбургской-Шверинской.
Супруги познакомились во время поездки Фердинанда по Европе, на которой настоял Дюма.
Актер Пьер Бокаж, первый исполнитель роли Антони.
«Комеди Франсез» в 20-х годах XIX века.
Великий английский актер Эдмонд Кин.
Анонимная гравюра.
Фредерик Леметр, сыгравший в 1836 году роль Кина в пьесе Дюма.
Литография Л. Ноэля.
Мари Дорваль.
Литография по рисунку Фехнера.
Мадемуазель Марс.
Фрагмент картины Левассера «Члены труппы «Комеди Франсез» в 1840 г.».
Великий Тальма.
Портрет Э. Делакруа.
«Она сопротивлялась мне, и я ее заколол».
Карикатура на мадемуазель Дюверже в роли Адели в спектакле «Антони».
Ида Ферье, супруга Дюма.
Литография по рисунку Констана.
Мари Катрин Лаура Лабэ, мать Александра Дюма-сына.
Пастель неизвестного художника.
«С мисс Адой рядом дядя Том».
Александр Дюма с Адой Менкен. Фото 1867 г.
Александр Дюма-отец.
Дагеротип 1845 г.
Дюма дарит Санкт-Петербургу «карманное издание избранных своих сочинений».
Карикатура из журнала «Живописная русская библиотека». 1858 г.
Молодая Республика-Козетта опирается на руку Гюго-Вальжана.
Литография А. Л. Виллета.
Дюма в России записывает сведения по российской истории «со слов русских, знающих очень хорошо Россию из иностранных источников». Карикатура Н. Степанова. 1858 г.
Дюма в костюме мушкетера.
Карикатура Жиля.
Карикатура Шама на легендарную скорость, с какой Дюма писал пьесы:
«Новая кормилица «Комеди Франсез» растит детишек за пять дней…» Надписи на пеленках: «Детство Людовика XIV», «Детство Людовика XV».
Граф Г. А. Кушелев-Безбородко.
Фото.
Дюма на Кавказе.
Фото.
Путешествие Дюма и Маке по Испании.
Картина Э. Жиро.
Памятник Дюма в Виллер-Котре.
Скульптор Карье-Белёз.
Памятник «неарийскому» писателю снят нацистами с пьедестала перед переплавкой.
1942 г.
Фамильное захоронение Дюма в Виллер-Котре.
Открытка первой четверти XX века, неизвестный автор которой «предсказал» перенесение праха Дюма в Пантеон.
«В этом-то аббатстве, истинном раю тунеядцев и обжор, в роскошных апартаментах второго этажа с балконом, выходившим на большую дорогу, обретем мы вновь Горанфло, украшенного теперь вторым подбородком и облеченного достопочтенной важностью, которую привычка к покою и благоденствию придает даже самым заурядным лицам.
В своей белоснежной рясе, в черной накидке, согревающей его мощные плечи, Горанфло не так подвижен, как был в серой рясе простого монаха, но зато более величествен.
Ладонь его, широкая, словно баранья лопатка, покоится на томе in-quarto, совершенно исчезнувшем под нею; две толстые ноги, упершиеся в грелку, вот-вот раздавят ее, а руки теперь уже недостаточно длинны, чтобы сойтись на животе.
Утро. Только что пробило половину восьмого. Настоятель встал последним, воспользовавшись правилом, по которому начальник может спать на час больше других монахов. Но он продолжает дремать в глубоком покойном кресле, мягком, словно перина» («Сорок пять». Ч. I, XIX).
Беда Горанфло в том, что не одному Шико приходит в голову воспользоваться его благодушным бездумием, и, становясь попеременно игрушкой в руках противоборствующих партий, он совершает уйму смехотворных поступков, но сам себе кажется при этом столпом мудрости, праведности и добродетели.
Этот образ, созданный Дюма, можно сказать, кульминация комических образов священников от плутовского романа до сатир XVIII века. Но при этом Горанфло – не схема, он вполне живой человек со своими достоинствами и недостатками, с той природной хитростью, которая уж никак не позволит ему остаться в проигрыше или пропустить возможность урвать для себя какое-нибудь благо.
В некоторых романах Дюма как бы сополагает образы добродетельных и бесчестных священников. Эти образы оттеняют друг друга, иногда противостоят, иногда же оказывают на героя или героиню взаимно противоположное воздействие, оставляя за героем право решать, как следует поступить.
В качестве примера пары контрастных образов священников можно привести двух героев сравнительно малоизвестного романа «Царица сладострастья». Этот роман – история жизни графини де Верю, из последних сил противившейся ухаживаниям герцога Савойского, но не нашедшей при этом поддержки даже у собственного слабовольного мужа и его семьи. Один из героев романа – старый аббат де Ла Скалья, родственник графини и уважаемый человек. Несчастной женщине быстро приходится убедиться в том, что всеобщее уважение к аббату – результат его умения благопристойно вести себя на людях и обделывать свои делишки чужими руками. Воспылав страстью к графине де Верю, старый аббат обманывает ее родственников, пытается побороть ее порядочность, причем сначала он готовит себе поле деятельности, убеждая ее в том, что не следует противиться ухаживаниям посторонних и тем более высокопоставленных и имеющих вес в обществе особ, а затем напрямую предлагает ей себя в любовники и пытается добиться своего любыми средствами, вплоть до сонного зелья.
Противоположностью аббату де Ла Скалья является в романе аббат Пети, доброе и честное лицо которого сразу располагает к нему графиню де Верю. Этот человек ведет себя просто, ни перед кем не заискивает. Свидетельством сердечности аббата Пети служит всегда сопровождающий его приемный сын – сирота Мишон, мать которого, бывшая прихожанкой аббата, умерла нищей. Мишон прост, как и аббат. Находясь под надзором своего покровителя, он не стремится к изощрениям ума и не делает ничего, чтобы понравиться богатым и знатным знакомым аббата Пети, но он верен и добр, на него можно положиться, несмотря на малолетство.
Однако хитрый аббат де Ла Скалья могуществен и богат, а добрый аббат Пети – скромен, и возможности его ограничены. Впрочем, большего он и не стал бы добиваться.
Образы священников, степень благочестия или лицемерности которых весьма различна и проявляется в поведении и устремлениях, существуют у Дюма не только в исторических романах, но и в произведениях, описывающих современную ему эпоху. И здесь мы также зачастую видим противопоставление ложной и истинной веры. Причем торжество последней требует подчас тяжких жертв.
Обратимся к «Парижским могиканам» и «Сальватору».
Одним из немаловажных действующих лиц во втором романе является епископ Колетти.
«Его высокопреосвященство Колетти был в 1827 году не только в милости, но и пользовался известностью, да не просто пользовался известностью, а считался модным священником. Его недавние проповеди во время поста принесли ему славу великого прорицателя, и никому, как бы мало ни был набожен человек, не приходило в голову оспаривать ее у г-на Колетти.
Хотя его высокопреосвященство Колетти носил тонкие шелковые чулки – это в сочетании с фиолетовым одеянием свидетельствовало, что перед вами высокое духовное лицо, – монсеньера можно было принять за простого аббата времен Людовика XV: его лицо, манеры, внешний вид, походка вразвалку выдавали в нем скорее галантного кавалера, привыкшего к ночным приключениям, нежели строгого прелата, проповедующего воздержание. Казалось, его высокопреосвященство, подобно Эпимениду, [50]50
Эпименид – полумифический древнегреческий жрец, ПОЭТ И философ, по преданию, заблудившийся в пещере и проспавший там 57 лет. Проснувшись, он не сразу осознал, что живет уже в совсем другом времени.
[Закрыть]проспавшему в пещере пятьдесят семь лет, заснул полвека назад в будуаре маркизы де Помпадур или графини Дюбарри, а теперь проснулся и пустился в свет, позабыв поинтересоваться, не изменились ли за время его отсутствия нравы и обычаи. А может, он только что вернулся от самого папы и сейчас же угодил во французское общество в своем одеянии ультрамонтанского аббата.
С первого взгляда он производил впечатление красавца-прелата в полном смысле этого слова: розовощекий, свежий, он выглядел самое большее на тридцать шесть лет. Но стоило к нему присмотреться, как становилось ясно: монсеньер Колетти следит за своей внешностью столь же ревностно, что и сорокапятилетние женщины, желающие выглядеть на тридцать: его высокопреосвященство пользовался белилами и румянами!
Если бы кому-нибудь удалось проникнуть сквозь этот покрывающий кожу слой штукатурки, он похолодел бы от ужаса, обнаружив под видимостью жизни все признаки болезни и разрушения» («Сальватор». Ч. I, XV).
Как белила и румяна скрывают морщины епископа подобно штукатурке, так общественное мнение, умело создаваемое им самим, прячет от окружающих его душу. Душа его, как бы это сказать помягче…
Поясним лучше примером. Епископ узнает, что граф Рапт, стремящийся в депутаты, женился на собственной дочери, рожденной от тайной связи с женой генерала Ламот-Удана. Брак графа – святотатство еще худшее, чем совращение супруги начальника и благодетеля, и епископ, как кажется, исполнен благородного негодования. Он отказывает графу в поддержке на выборах и сурово беседует с ним, хотя и не собирается разглашать тайну, будучи связан клятвой. Однако стоит Рапту намекнуть монсеньору Колетти о мнимой болезни архиепископа парижского де Келена и о том, что он, Рапт, уверенный в скорой смерти архиепископа, может обеспечить его пост Колетти, тон последнего сразу же меняется. Лицемерная игра намеками привела к примирению, и, как с иронией пишет Дюма, «два порядочных человека крепко пожали друг другу руки и расстались» («Сальватор». Ч. III, XXXVI).
Нетрудно догадаться, что коллеги монсеньора Колетти, пользующиеся его благорасположением, не намного уступают ему в двуличии. Двое из них – аббат Букмон и его брат Ксавье – ищут выгоды в приемной того же графа Рапта. Их описание носит черты почти публицистической сатиры. Читателю не надо прилагать усилий, чтобы снять с них маску приличий. Оба образа достаточно карикатурны, чтобы их можно было сразу оценить по достоинству.
Секретарь Рапта, собирающий сведения обо всех посетителях, дает графу нужную справку:
«Аббат Букмон, сорока пяти лет, имеет приход в окрестностях Парижа; человек хитрый, неутомимый интриган. Редактирует некий вымышленный бретонский журнал, еще не издававшийся, под заглавием «Горностай». Не брезговал ничем, чтобы стать аббатом, а теперь готов на все, чтобы стать епископом. Его брат – художник, пишет картины на библейские сюжеты, избегает изображения обнаженного тела. Он лицемерен, тщеславен и завистлив, как все бездарные художники» («Сальватор». Ч. Ill, XXXIII).
Вошедшие в кабинет будущего депутата братья Букмоны являют собой образец скромности и бескорыстия, а в результате постепенно вымогают у него обязательство похлопотать об увеличении доходов аббата и о выгодном заказе на церковную роспись для его брата, подпись графа на 40 экземпляров богоугодного издания и обещание устранить конкурента. Они вытребовали бы себе еще что-нибудь, если бы граф не предпринял отчаянных усилий, чтобы вежливо выставить их за дверь. Впрочем, граф не мог особо выказывать свое недовольство назойливыми просителями, ведь от их благосклонности зависели голоса прихожан бескорыстного аббата на предстоящих выборах…
Полную противоположность этим трем пройдохам являет в романах «Парижские могикане» и «Сальватор» честный монах Доминик Этот молодой человек избрал монашеский путь по велению сердца и вопреки желанию отца и строго следовал правилам монашеской жизни, хотя и оказался единственным доминиканцем в Париже. Его отец, человек деятельный и вольнодумный, смирился, видя, что выбор сына обдуман и неслучаен. Проповеди Доминика вернули к вере многих разочарованных и отвратили от идеи самоубийства отчаявшегося Конрада де Вальженеза. Доминик – идеалист и бессребреник; он идет туда, где в нем нуждаются люди. Но сам оказавшись в трудном положении, он становится почти беззащитен.
Дело в том, что отец Доминика – тот самый г-н Сарранти, которого по ложному обвинению в двойном убийстве и ограблении приговорили к смертной казни. Доминик не только знает настоящего убийцу, но и хранит его письменное признание. Но тайна была доверена ему на исповеди, а признание убийцы может быть обнародовано только после его смерти. Доминик поклялся соблюсти это условие, когда его отцу еще ничто непосредственно не угрожало. Теперь же несчастный юноша оказывается рабом собственной чести и отчаянно ищет выход из создавшегося положения. Его искренность побуждает короля Карла X отсрочить казнь Сарранти. Сняв обувь и взяв на себя обет поста, Доминик отправляется пешком в Рим, чтобы испросить у папы разрешение в виде исключения нарушить тайну исповеди. Наместник святого Петра растроган сыновней любовью молодого монаха, но тот ставит перед ним слишком суровый выбор: либо умрет невинный, либо будет разглашена исповедь, – и Лев XII произносит свой приговор: «Пусть лучше погибнет один, десять праведников, весь мир, чем догмат!» («Сальватор». Ч. Ill, X).
Доминик возвращается в Париж за день до предполагаемой казни г-на Сарранти. Он является прямо к настоящему убийце – г-ну Жерару – и пытается получить у него разрешение предать огласке его письменное признание, тем более что Жерар все равно бежит из Франции: даже без находящегося у Доминика уличающего документа у него горит почва под ногами. Доминик обещает, что даст ему время уехать за пределы страны и лишь затем предаст документ огласке. Но Жерар слишком недоверчив, к тому же мольбы Доминика вызывают у него желание поиздеваться над тем, кто слабее его.
«– Сударь! – сказал монах и, раскинув белые руки [51]51
Имеется в виду белое одеяние монаха-доминиканца.
[Закрыть]в стороны, чтобы загородить преступнику путь, стал похож на мраморное распятие; сходство подчеркивала бледность его лица. – Вы знаете, что казнь моего отца назначена на завтра, на четыре часа?
Господин Жерар промолчал.
– Знаете ли вы, что в Лионе я слег от изнеможения и думал, что умру? Знаете ли вы, что, дав обет пройти весь путь пешком, я был вынужден одолеть сегодня около двадцати лье, так как после болезни смог продолжать путь лишь неделю назад?
Господин Жерар опять ничего не сказал.
– Знаете ли вы, – продолжал монах, – что я, благочестивый сын, сделал все это ради спасения чести и жизни своего отца? По мере того, как на моем пути вставали преграды, я давал слово, что никакие препятствия не помешают мне спасти его. После этой страшной клятвы я увидел, что ворота, которые могли оказаться закрыты, незаперты, а вы не уехали, и я встречаю вас лицом к лицу, хотя все могло сложиться совсем иначе, верно? Не угадываете ли вы во всем этом Божью десницу, сударь?
– Я, напротив, вижу, что Бог не хочет моего наказания, монах, если Церковь запрещает тебе обнародовать исповедь; вижу, что ты напрасно ходил в Рим за папским разрешением!
Он угрожающе замахнулся, показывая, что, раз у него нет оружия, он готов сразиться врукопашную.
– Дайте же пройти! – прибавил он.
Но монах снова раскинул руки, загораживая дверь.
Все так же спокойно и твердо он продолжал:
– Сударь! Как вы полагаете: чтобы убедить вас, я употребил все возможные слова, мольбы, уговоры, способные найти отклик в человеческой душе? Вы полагаете, есть другой способ для спасения моего отца, кроме того, который я вам предложил? Если такой существует, назовите его, и я ничего не буду иметь против, даже если мне придется поплатиться за это земной жизнью и погубить душу в мире ином! О, если вы знаете такой способ, говорите! Скажите же! На коленях умоляю: помогите мне спасти отца…
Монах опустился на колени, простер руки и умоляюще посмотрел на собеседника.
– Не знаю я ничего! – нагло заявил убийца. – Дайте пройти!
– Зато я знаю такой способ! – воскликнул монах. – Да простит меня за него Господь! Раз я могу обнародовать твою исповедь только после твоей смерти – умри!
Он выхватил из-за пазухи нож и вонзил его негодяю в самое сердце» («Сальватор». Ч. Ill, XXIX).
Явившись к королю, ожидавшему решения папы, Доминик отдает ему исповедь Жерара и кладет окровавленный нож к ногам монарха. Король потрясен. Он отменяет казнь Сарранти и велит Доминику предать себя в руки правосудия, что тот и делает со спокойствием и смирением. Впоследствии король посылает молодому монаху помилование, но тот просит позволения стать духовным пастырем Тулонской каторги и уезжает вместе с осужденными.
Парадокс Доминика, честного и искреннего, преданного евангельским заветам человека, вынужденного пойти на преступление и нарушить одну из основных заповедей, потому что его на это вынуждает жесткость освященного традицией догмата, не только трагичен, но и весьма характерен для мышления XIX и особенно XX века. Достаточно вспомнить фильм «Убийство с четками» с Д Сазерлендом в роли священника, принявшего исповедь «серийного» убийцы и мучительно ищущего выход из кажущейся безвыходной ситуации: разглашение тайны исповеди могло бы спасти жизнь следующим жертвам, но убийства продолжаются…
Согласимся, эта проблема сложна и сейчас, в веке XXI. Что бы мы делали на месте Доминика? Логика развития образа не могла не привести его к подобному крайнему, но вынужденному решению. Более того, Провидение даровало ему в будущем именно то, к чему он стремился: наставлять не пресыщенных и равнодушных, а отчаявшихся и страждущих.
Торговцы и хозяева харчевен
Перейдем к третьему сословию, тем более что к нему, по линии матери, принадлежал сам Дюма. Его дед Клод Лабуре владел в Виллер-Котре постоялым двором, носившим название «Щит», и был именитым гражданином города. Поэтому он только на определенных условиях согласился отдать свою дочь за драгуна Дюма. Судя по всему, не расовые предрассудки заставили папашу Лабуре ставить условия. Он просто считал, что его зять должен иметь хоть какой-то военный чин, пусть самый низкий – чин бригадира. Но грянула Революция, и красавец-мулат, перескочив через несколько ступеней, стал не бригадиром, а бригадным генералом. Впрочем, честный трактирщик дал согласие на брак, когда будущий генерал был еще только подполковником. К тому времени его гостиница захирела, и оснований быть придирчивым оставалось все меньше. И если уж дочка Мари-Луиза выбрала себе жениха по собственному вкусу и терпеливо ждала несколько лет, пока он вернется офицером, то папаша Лабуре не стал упорствовать. Брак родителей Дюма был счастливым, если говорить о чувствах, которые они питали друг к другу. Во всем остальном ему не позавидуешь: столько невзгод и материальных бедствий выпало на долю революционного генерала.
После смерти мужа и по окончании войны Мари-Луиза, благодаря хлопотам опекуна Александра, стала хозяйкой табачной лавки, а чуть позже сняла у медника Лафаржа помещение побольше и добавила к ассортименту своих товаров соль. Судя по воспоминаниям писателя, ему не доставляло в детстве удовольствия видеть свою мать, вдову генерала, в образе почтенной лавочницы, да и торговля, судя по всему, была не особенно прибыльной.
Позднее, путешествуя по всему свету, Дюма видел множество харчевен, трактиров, лавочек, постоялых дворов. Личные впечатления, сдобренные недюжинной фантазией романиста, нашли отражение в ярких образах, созданных писателем.
Иные из них становились наглядной иллюстрацией философского отношения Дюма к богатству, процветанию и ремеслу торговца. Заглянем вновь в роман «Парижане и провинциалы». Мы уже знаем двух главных героев – Пелюша и Мадлена, но пока что мы видели их лишь в сельской местности, а ведь поначалу они появляются в романе как владельцы двух парижских лавочек – цветочной и игрушек. Первая заявляла о себе следующей вывеской.
«На щите, подвешенном на стыке двух стен, красовался гигантский цветок, но по какому-то таинственному волшебству садовник не имел ни малейшего отношения к его лепесткам, переливавшимся всеми цветами радуги. Это чудо искусства, дабы помочь тем, кто мог принять цветок за экзотическое растение из страны феи Морганы или королевства Титании, окружала следующая надпись:
«У королевы цветов и у цветка королев».
Внизу этой столь любезно-предусмотрительной вывески с чисто купеческим самодовольством, с той поры широко вошедшим в моду, хозяин лавочки – сегодня мы бы сказали магазина – поместил большими золотыми буквами свою фамилию, словно одного его имени было достаточно, чтобы показать городу и двору, чтб они вправе ждать от «Королевы цветов и цветка королев».
Эти блестящие заглавные буквы сливались в слово из двух слогов: ПЕЛЮШ» («Парижане и провинциалы». Ч. I, I).
Как вы понимаете, в лавке продавались искусственные цветы и плоды, и, что интересно, вся жизнь Пелюша и его обывательское счастье тоже похожи на искусственный плод: в нем мало жизни. Пелюш обеспечил себе состояние, намного превышавшее его потребности, он получил «высокий чин в Национальной гвардии и красную ленточку в петлицу – предел всех тщеславных желаний буржуа» (I). Овдовев, он женился вторично, взяв в жены женщину, близкую ему по духу.
«Вовлеченный в водоворот дел, поглощенный заботами коммерции, Пелюш избежал разрушительного влияния страстей молодости. В тридцать лет он женился; в тридцать два мадам Пелюш-первая… сделала его отцом девочки, которую, несмотря на свою любовь к ней, Пелюш сразу же, как только это стало возможно, поместил в пансион, дабы заботы отцовства не отвлекали его от дел. Затем потекли годы, но за все это время невозмутимый коммерсант даже и не подумал бросить любопытный взгляд за пределы тех сфер, в которых вращался. Вот почему в самом сердце Парижа (рядом со своим сейфом, набитым банковскими билетами) этот образец парижского Прюдома оставался, как и дикарь Новой Каледонии, столь же несведущ в наслаждениях жизни, являющихся для некоторых темпераментов целью, в то время как деньги служат всего лишь средством их достижения. (…)
После блестящей инвентарной описи, когда с пером в руке, высунув кончик языка в уголке губ, переводя дыхание лишь в конце каждой колонки, Пелюш подсчитывал суммы, составляющие его актив, он испытывал глубочайшее удовлетворение, но гораздо больше от того, что они свидетельствовали о его ловкости и удаче, чем от того, что они увеличивали его состояние.
Пелюш любил торговлю ради торговли, ради своего спора с практикой, ради возможности доказать превосходство своих имитаций над природой и, наконец, как артист любит искусство ради искусства» (I).
Друг Пелюша Мадлен был полной его противоположностью.
«Пелюш и Мадлен не могли обходиться друг без друга, и тем не менее они служили доказательством того лукавого удовольствия, с каким случай или судьба ради своей забавы сводит вместе два характера, предначертанные природой для взаимной антипатии.
Насколько Пелюш был методичным, аккуратным в делах, любил порядок, насколько был совершенно равнодушен к любым другим удовольствиям, кроме тех, что находил в изучении бухгалтерских книг или в своих семейных привязанностях, деля их между женой и дочерью (…), насколько был постоянен в привычках, сдержан в словах этот добропорядочный национальный гвардеец, приверженец строя и порядка (…), не допускающий ни малейшей дискуссии по поводу своей любви к королю и его августейшей фамилии, настолько, напротив, Мадлен был жизнерадостным скандалистом и заводилой; настолько любил шумные и рискованные удовольствия, предавался ночным похождениям, а в разговоре постоянно вставлял самые легкомысленные шуточки (…); настолько он, наконец, казалось, был готов превратить – пусть даже авансом, пусть даже в счет далекого и нелегкого будущего, – в маленькие материальные радости скромные доходы от продажи самых ничтожных изделий парижской мелкой торговли.
Мадлен продавал… детские игрушки. (…)
Но настоящий прирожденный коммерсант, несмотря на свой характер в противоположность своему другу Пелюшу, просиживающему за конторкой с шести часов утра до одиннадцати вечера и закрывающему магазин по воскресеньям лишь в два часа пополудни, Мадлен уходил из дома в семь часов утра под тем благовидным предлогом, что ему необходимо выпить его ежедневный утренний стаканчик, и возвращался, только когда у него уже не было другого выхода, и то тогда он переступал порог магазина с такими тяжелыми вздохами, что они могли разорвать сердце у чувствительных душ… Именно эти неуместные вздохи разжигали благородное негодование Пелюша, к кому торговец игрушками считал надлежащим наведываться всякий раз, выходя из кафе, где он проводил лучшую часть своих дней» (Ч. I, И).
Мадлен не пропускал ни одного городского или загородного бала, а в воскресенье, когда, казалось бы, самое время торговать игрушками и получать с этого хоть какую-то прибыль, он «предавался воскресной праздности во всем ее блеске и величии». Тем не менее, как считал Дюма, вовсе не Пелюш, а именно этот человек – прирожденный коммерсант. Пелюш был, естественно, другого мнения. Он всеми силами увещевал беспутного друга, предупреждая, что тот катится в пропасть. Что до мадам Пелюш-второй, то она Мадлена просто не переносила. Впрочем, дело Мадлена не особенно процветало…
И тут происходит чудо, вернее, вмешательство Провидения в размеренную жизнь двух парижских торговцев. Мадлен неожиданно получает наследство в 60 тысяч франков. Пелюш понимает Провидение по-своему, считая, что оно дает его безалаберному другу последний шанс изменить свою повседневную жизнь в сторону спокойствия и добропорядочности.
«Пелюш стал указывать, как Мадлену следует употребить эти деньги, чудом свалившиеся на него с неба. Он наметил, какой размах должен придать его друг своей коммерции; с присущей ему деловой хваткой и коммерческими талантами обрисовал все многочисленные операции по производству и продаже, не пропустив ни одной микроскопической детали, а в проникновенной заключительной части… развернул перед другом картину ждущего его успеха, который непременно к нему придет, если тот будет следовать советам Пелюша; торговец цветами попытался дать приятелю почувствовать то тайное наслаждение, которое испытывает, начиная откладывать экю за экю, луидор за луидором, негоциант, когда он, как говорят в задних комнатах лавок, становится обладателем своего «дела». Пелюш раскрыл перед Мадленом блаженство сошедшейся описи товаров, постарался пробудить честолюбие друга, набросав картину той зависти и восхищения, с каким и собратья по профессии и весь свет будут следить за его успехами. Он закончил тем, что пальцем указал счастливому наследнику, словно на сверкающую точку в пространстве, на кресло, которое ждет капитана охраны – зимой в Тюильри, а летом в Сен-Клу за столом конституционного монарха, на кресло, которое тот однажды мог бы, вероятно, занять, подобно ему, Пелюшу… уже трижды восседавшему в нем» (Ч. I, II).
Но не тут-то было! Мадлен уже сам решил, как распорядиться свалившимся на его голову счастьем. Он мечтал о совсем другой жизни. Он решил купить ту самую ферму, описание которой мы уже видели, и спокойно предаваться любимым занятиям: садоводству, рыбалке и охоте.