355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Лаврентьева » Повседневная жизнь дворянства пушкинской поры. Этикет » Текст книги (страница 5)
Повседневная жизнь дворянства пушкинской поры. Этикет
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:12

Текст книги "Повседневная жизнь дворянства пушкинской поры. Этикет"


Автор книги: Елена Лаврентьева


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 42 страниц)

«Особенно, говорят, был примечателен Лев Александрович (Нарышкин. – Е.Л.) …у того, говорят, все подавай на стол и всех давай за стол, и сколько бедных дворян, возвращаясь в свою провинцию, хвалились тем, что у него обедали: они могли думать, что были при дворе»{13}.

«Хорошо образованный для своего времени… бесконечно щедрый, Юсупов любил покровительствовать художникам, людям, которых он находил даровитыми, как русским, так и иностранцам. В натуре его была жилка любви ко всему хорошему, ко всему изящному, ко всему умному»{14}.

«Граф Лев Кириллович (Разумовский. –  Е.Л.) был истинный барин в полном и настоящем значении этого слова: добродушно и утонченно вежливый, любил он давать блестящие праздники, чтобы угощать и веселить других»{15}.

«Знатные старики» были похожи друг на друга не только «аристократическими привычками», но и манерой одеваться. По словам Е. П. Яньковой, «многие знатные старики гнушались новою модой и до тридцатых еще годов продолжали пудриться и носили французские кафтаны. Так, я помню, некоторые до смерти оставались верны своим привычкам: князь Куракин, князь Николай Борисович Юсупов, князь Лобанов, Лунин и еще другие, умершие в тридцатых годах, являлись на балы и ко двору одетые по моде екатерининских времен: в пудре, в чулках и башмаках, а которые с красными каблуками»{16}.

О стариках-вельможах в обществе ходило немало анекдотов, однако это не мешало относиться к ним с должным почтением. Общество снисходительно смотрело на их слабости.

«В 1816 году в Москве жил на Большой Никитской улице, в собственном доме, генерал от инфантерии, андреевский кавалер Ю. В. Долгорукий. Ему было с лишком девяносто лет, но и в эти годы его умственные способности и энергия нисколько еще не ослабли; он сам управлял всеми делами своего огромного имения; у всех он был в большом уважении за свое добродушие и преклонные лета. В большие праздники он по старости ни к кому не ездил с визитами, но, несмотря на это, московские власти всегда к нему приезжали в высокоторжественные дни с поздравлением. В своих действиях он не отдавал никому отчета. Когда он делал какие-нибудь незаконные пристройки к своему дому, то Комиссия строений смотрела на это сквозь пальцы, а полиция избегала всякого случая, могшего обеспокоить его чем-нибудь»{17}.

Слабость стариков к прекрасному полу вызывала улыбку, но не подвергалась злым насмешкам. Интересное свидетельство находим в воспоминаниях В. В. Селиванова:

«Не помню, по какому случаю, чуть ли не в Николин день, Гояринов в зале казарм… давал бал, на который было приглашено все лучшее общество Могилева, весь генералитет, состоящий при штабе 1-й армии, и сам главнокомандующий барон Остен-Сакен… Фельдмаршал Сакен шел в 1-й паре, за ним генерал от артиллерии князь Яшвель, и эти оба едва волочившие ноги старикашки наперерыв любезничали с красавицами. Обращение их с девицами было бесцеремонно: когда какая девица им нравилась, они позволяли себе взять ее за подбородок и приласкать словом: "какая миленькая!", или что-нибудь в этом роде, на что, конечно, в глазах всех давали им право их мафусаиловские лета и положение общественное, упроченное заслугами. Своими глазами я этого не видал, но помню, что когда Сакен в продолжение польского хотел отбить у Яшвеля его даму, молоденькую хорошенькую девицу, беззубый Яшвель взял ее за руку обеими своими руками, заспорил, говоря: "Не уступлю, Ваше сиятельство! Ни за что не уступлю!.."»{18}.

Любимым увлечением и времяпровождением старых вельмож были карты. Отсюда и советы молодым людям в духе тех, которые дает один из героев романа Булгарина «Иван Выжигин»: «Потакай старшим, играй в бостон и вист со старухами, никогда не гневайся за картами и не спрашивай карточного долга…»{19}.

Забавную историю по этому поводу рассказывает А. Кочубей: «Приехав 1 июля, я явился к генерал-губернатору, который, увидя меня, очень обрадовался и просил, чтоб я занял старика Депрерадовича (командовавшего гвардией). "Он такой любитель игры в бостон, – сказал мне генерал-губернатор, что может играть почти ночи напролет, а у меня уж сил больше нет".

Таким образом, чтобы утешить старика, я принужден был провести без сна еще четыре ночи кряду, играя с ним в бостон. В течение этого времени было несколько балов, я ни на одном из них не был, не успел даже познакомиться ни с кем, потому что, как только я входил в залу, меня сейчас ловили и сажали играть в карты с Депрерадовичем. Наконец, уже в последний день пребывания гвардии в Киеве, я сам дал маленький танцевальный вечер в саду и просил одну даму быть хозяйкою этого вечера, но и тут все-таки я принужден был продолжать игру с Депрерадовичем и не мог даже познакомиться с приглашенными мною дамами. Только 5 июля, при восходе солнца, когда Депрерадович сел в коляску, чтобы ехать дальше, я пошел домой с тем, чтобы отдохнуть немножко»{20}.

«В обращении с стариками, следует оказывать им непременно самым приятным образом уважение, хотя часто они взыскательны, иногда несправедливы, но имеют во всяком случае священное право на почтение наше к ним; впрочем, мы щедро вознаграждаемся, когда по благосклонности их, забывают они в обращении с нами лета и немощи свои; старик любит памятования о молодости своей и, смотря на молодого человека с завистью, припоминает себе, как он сам вступал в свет»{21}.

Глава IV.

«Такое внимание к сим прародительницам необходимо»{1}

«Кто не знал этих барынь минувшего столетия, тот не может иметь понятия об обольстительном владычестве, которое присвоивали они себе в обществе и на которое общество отвечало сознательным и благодарным покорством. Иных бар старого времени можно предать на суд демократической истории, которая с каждым днем все выше и выше подымает голос свой; но не трогайте старых барынь! Ваш демократизм не понимает их. Вам чужды их утонченные свойства; их язык, их добродетели, самые слабости их недоступны вашей грубой оценке»{2}.

Читатели наверняка согласятся с П. А. Вяземским, автором приведенных выше строк, когда познакомятся с портретами старых барынь, написанными его современниками.

Екатерина Александровна Архарова

[её портрет]

«Несколько раз в течение лета она приглашалась к высочайшему столу, что всегда составляло чрезвычайное происшествие. Я говорю про свою бабушку Архарову. Заблаговременно она в эти дни наряжалась. Зеленый зонтик снимался с ее глаз и заменялся паричком с седыми буклями под кружевным чепцом с бантиками. Старушка, греха таить нечего, немного подрумянивалась, особенно под глазами, голубыми и весьма приятными. Нос ее был прямой и совершенно правильный. Лицо ее не перекрещивалось, не бороздилось морщинами, как зауряд бывает у людей лет преклонных. Оно было гладкое и свежее. В нем выражалось спокойствие, непоколебимость воли, совести, ничем не возмущаемой, и убеждений, ничем не тревожимых. От нее, так сказать, сияло приветливостью и добросердечием, и лишь изредка промелькивали по ее ласковым чертам мгновенные вспышки, свидетельствовавшие, что кровь в ней еще далеко не застыла и что она принимала действительное участие во всем, что около нее творилось. Изукрасив свой головной убор, она облекалась в шелковый, особой доброты халат или капот, к которому на левом плече пришпиливалась кокарда Екатерининского ордена. Через правое плечо перекидывалась старая желтоватая турецкая шаль, чуть ли не наследственная. Затем ей подавали золотую табакерку, в виде моськи, и костыль. Снарядившись ко двору, она шествовала по открытому коридору к карете…

Бабушка садилась в карету. Но, Боже мой, что за карета! Ее знал весь Петербург. Если я не ошибаюсь, она спаслась от московского пожара. Четыре клячи, в упряжи простоты первобытной, тащили ее с трудом. Форейтором сидел Федотка… Но Федотка давно уже сделался Федотом. Из ловкого мальчика он обратился в исполина и к тому же любил выпить. Но должность его при нем осталась навсегда, так как старые люди вообще перемен не любят. Кучер Абрам был более приличен, хотя весьма худ. Ливреи и армяки были сшиты на удачу из самого грубого сукна. На улицах, когда показывался бабушкин рыдван, прохожие останавливались с удивлением, или весело улыбались, или снимали шапки и набожно крестились, воображая, что едет прибывший из провинции архиерей. Впрочем, бабушка этим нисколько не смущалась. Как ее ни уговаривали, она не соглашалась увеличить ничтожного оброка, получаемого ею с крестьян. "Оброк назначен, – отговаривалась она, – по воле покойного Ивана Петровича. Я его не изменю. После меня делайте, как знаете. С меня довольно! А пустых затей я заводить не намерена!"

Вся жизнь незабвенной старушки заключалась в разумном согласовании ее доходов с природною щедростью. Долгов у нее не было, напротив того, у нее всегда в запасе хранились деньги. Бюджет соблюдался строго, согласно званию и чину, но в обрез, без всяких прихотей и непредвиденностей. Все оставшееся шло на подарки и добрые дела. Порядок в доме был изумительный благодаря уму, твердости и расчетливости хозяйки. Когда она говела, мы подслушивали ее исповедь. К ней приезжал престарелый отец Григорий, священник домовой церкви князя Александра Николаевича Голицына. Оба были глухи и говорили так громко, что из соседней комнаты все было слышно.

– Грешна я, батюшка, – каялась бабушка, – в том, что покушать люблю…

– И, матушка, ваше высокопревосходительство, – возражал духовник, – в наши-то годы оно и извинительно.

– Еще каюсь, батюшка, – продолжала грешница, – что я иногда сержусь на людей, да и выбраню их порядком.

– Да как же и не бранить-то их, – извинял снова отец Григорий, – они ведь неряхи, пьяницы, негодяи… Нельзя же потакать им в самом деле.

– В картишки люблю поиграть, батюшка.

– Лучше, чем злословить, – довершал отец Григорий.

Этим исповедь и кончалась. Других грехов у бабушки не было.

Но великая ее добродетель была в ней та, что она никого не умела ненавидеть и всех умела любить.

Когда, как я рассказывал выше, она ездила в Павловск на придворный обед, весь дом ожидал нетерпеливо ее возвращения. Наконец грузный рыдван вкатывался на двор. Старушка, несколько колыхаясь от утомления, шла, упираясь на костыль. Впереди выступал Дмитрий Степанович, но уже не суетливо, а важно и благоговейно. В каждой руке держал он тарелку, наложенную фруктами, конфектами, пирожками – все с царского стола. Когда во время обеда обносили десерт, старушка не церемонилась и, при помощи соседей, наполняла две тарелки лакомою добычею. Гоффурьер знал, для чего это делалось, и препровождал тарелки в пресловутый рыдван. Возвратившись домой, бабушка разоблачалась, надевала на глаза свой привычный зонтик, нарядный капот заменялся другим, более поношенным, но всегда шелковым, и садилась в свое широкое кресло, перед которым ставился стол с бронзовым колокольчиком. На этот раз к колокольчику приставлялись и привезенные тарелки. Начиналась раздача в порядке родовом и иерархическом. Мы получали плоды отборные, персики, абрикосы и фиги, и ели почтительно и жадно. И никто в доме не был забыт, так что и Аннушка кривая получала конфекту, и Тулем удостаивался кисточкою винограда, и даже карлик Василий Тимофеич откладывал чулок и взыскивался сахарным сухариком…

Павловск представлял, впрочем, для Архаровой некоторые неудобства. Во-первых, столовая была слишком мала. Широкому хлебосольству ставился по необходимости предел. Дача была просторная; боковые одноэтажные флигеля, в виде покоя, вмещали с одной стороны покои бабушки, с другой стороны семейство Александры Ивановны Васильчиковой, нашей тетки. Поперек флигелей стояла большая теплица, но ее пришлось изменить на общую приемную, между двух комнат, и с надстройкою в виде мезонина. Числительность населения в доме была изумительная. Тут копошились штат архаровский и штат васильчиковский, и разные приезжие, и даже постоянные гости, особенно из молодых людей.

Я уже говорил, что Архарова своей родне и счет потеряла. Бывало, приедет из захолустья помещик и прямо к ней.

– Я к вам, матушка Катерина Александровна, с просьбой.

– Чем, батюшка, могу служить? Мы с тобой не чужие. Твой дед был внучатым моему покойному Ивану Петровичу по первой его жене. Стало быть, свои. Чем могу тебе угодить?

– А вот что, Катерина Александровна. Детки подросли. Воспитание в губернии сами знаете какое. Вот я столько наслышался о ваших милостях, что деток с собой привез, авось Бог поможет пристроить в казенное заведение.

– На казенный счет? – спрашивала бабушка.

– Конечно, хорошо бы. Урожаи стали уж очень плохи.

– Родня, точно родня, близкая родня, – шептала между тем бабушка. – Я и бабку твою помню, когда она была в девках. Они жили в Москве. Да скажи на милость, правду ли я слышала, что будто Петруше Толстому пожалована андреевская лента? А вот еще вчера, кажется, он ползал по полу без штанишек. Что ж, похлопотать можно. А там ты уж не беспокойся. Да вот что… приезжай-ка завтра откушать. Не побрезгай моей кулебяки… да деток с собой привези. Мы и познакомимся.

И на другой день помещик приезжал с детками, и через несколько дней деток уже звали Сашей, Катей, Дуней и журили их, если они тыкали себе пальцы в нос, и похваливали их умницами, если они вели себя добропорядочно. Затем они рассовывались по разным воспитательным заведениям, и помещик уезжал восвояси, благодарный и твердо уверенный, что Архарова не морочила его пустыми словами и светскими любезностями и что она действительно будет наблюдать за его детьми.

Так и было. Мальчики обязывались к ней являться по воскресеньям и по праздничным дням и в вакантные времена, чтоб не дать им возможности избаловаться на свободе. Замечательно, что такая обязанность исполнялась аккуратно и многих спасла от возможных сумасбродств. Архарова относилась весьма серьезно к своим заботам добровольного попечительства.

И в Павловске они не забывались, но в Петербурге принимали еще большие размеры, и сплошь да рядом происходили визиты по учебным заведениям. Подъедет рыдван к кадетскому корпусу, и Ананий отправляется отыскивать начальство. "Доложите, что старуха Архарова сама приехала и просит пожаловать к её карете". Начальник тотчас же является охотно и почтительно. Бабушка сажала его в карету и начинала расспросы. Это называла она – делать визиты. Речь шла, разумеется, о родственнике или родственниках, об их успехах в науках, об их поведении, об их здоровье, а затем призывались и родственники и в карету, и на дом…

Старуха не любила отпускать нас без обеда. Эти обеды мне хорошо памятны. За стол садились в пять часов, по старшинству. Кушанья подавались по преимуществу русские, нехитрые и жирные, но в изобилии. Кваса потреблялось много. Вино, из рук вон плохое, ставилось как редкость. За стол никто не садился, не перекрестившись. Блюда подавались от бабушки вперепрыжку, смотря по званию и возрасту. За десертом хозяйка сама наливала несколько рюмочек малаги или люнеля и потчевала ими гостей и тех из домашних, которых хотела отличить. Затем Дмитрий Степанович подавал костыль. Она подымалась, крестилась и кланялась на обе стороны, приговаривая неизменно: "Сыто, не сыто… а за обед почтите. Чем Бог послал". Не любила она, чтоб кто-нибудь уходил тотчас после обеда. "Что это, – замечала она, несколько вспылив, – только и видели. Точно пообедал в трактире…" Но потом тотчас же смягчала свой выговор. "Ну, уже Бог тебя простит на сегодня. Да смотри не забудь в воскресенье. Потроха будут". После обеда она иногда каталась в придворной линейке, предоставленной в ее распоряжение, но большею частью на линейку сажали молодежь, а сама раскрывала гран-пасьянс, посадив подле себя на кресла злую моську отличавшуюся висевшим от старости языком…

День бабушкин неизменно заключался игрою в карты. Недаром каялась она отцу духовному. Картишки она действительно любила, и на каждый вечер партия была обеспечена. Только партия летняя отличалась от партии зимней. Зимой избирались бостон, риверсы, ломбер, а впоследствии преферанс. Летом игра шла летняя, дачная, легкая: мушка, брелак, куда и нас допускали по пятачку за ставку, что нас сильно волновало.

В одиннадцать часов вечер кончался. Старушка шла в спальню, долго молилась перед киотом. Ее раздевали, и она засыпала сном ребенка.

В постели она оставалась долго. Утром диктовала письма своему секретарю Анне Николаевне и обыкновенно в них кое-что приписывала под титлами своей рукою. Потом она принимала доклады, сводила аккуратно счеты, выдавала из разных пакетов деньги, заказывала обед и, по приведении всего в порядок, одевалась, молилась и выходила в гостиную и в сад любоваться своими розами.

И день шел, как вчера и как должен был идти завтра. Являлись и труфиньон, и грибы, и визиты, и гости, и угощение, и брелак. В этой несколько затхлой старческой атмосфере все дышало чем-то сердечно-невозмутимым, убежденно спокойным. Жизнь казалась доживающим отрывком прошедших времен, прошедших нравов, испарявшейся идиллией быта патриархального, исчезавшего навсегда. Архарова ни в ком не заискивала, никого не ослепляла, жила, так сказать, в стороне от общественной жизни, а между тем пользовалась общим уважением, общим сочувствием. И старый, и малый, и богатый, и бедный, и сильный, и темный являлись к ней, и дом ее никогда не оставался без посетителей.

Особенно выдавались два дня в году: зимой в Петербурге, 24 ноября, в Екатеринин день, а летом в Павловске, 12 июля, в день рождения старушки… Тут, по недостатку помещения в комнатах, гости собирались в саду и толпились по дорожкам, обсаженным розами разных цветов и оттенков. Вдруг в саду происходило смятение. К бабушке летел стрелой Дмитрий Степанович. Старушка, как будто пораженная событием, повторявшимся, впрочем, каждый год, поспешно подзывала к себе все свое семейство и направлялась целою группою к дверям сада, в то время как снаружи приближалась к ней другая группа. Впереди шествовала императрица Мария Федоровна, несколько дородная, но высокая, прямая, величественная, в шляпе с перьями, оттенявшими ее круглое и, несмотря на годы, свежее, румяное и красивое лицо. Царственная поступью, приветливая улыбкою, она, как мне казалось, сияла, хотя я не знал, что Россия была ей обязана колоссальными учреждениями воспитательных домов, ломбардов и женских институтов. Она держала за руку красивого мальчика в гусарской курточке, старшего сына великого князя Николая Павловича, поздравляла бабушку и ласково разговаривала с присутствующими. Бабушка была тронута до слез, благодарила за милость почтительно, даже благоговейно, но никогда не доходила до низкопоклонства и до забвения самодостоинства. Говорила она прямо, открыто, откровенно. Честь была для нее, конечно, великая, но совесть в ней была чистая, и бояться ей было нечего. Посещение продолжалось, разумеется, недолго. Императрице подносили букет наскоро сорванных лучших роз, и она удалялась, сопровождаемая собравшеюся толпою. На другой день бабушка ездила во дворец благодарить снова, но долго затем рассказывала поочередно всем своим гостям о чрезвычайном отличии, коего она удостоилась. Этим я обязана, – заключала она, – памяти моего покойного Ивана Петровича»{3}.

Наталья Кирилловна Загряжская

«Наталья Кирилловна, вдова обер-шенка Николая Александровича Загряжского, была дочь фельдмаршала графа Кирилла Григорьевича Разумовского, дама умная, добродетельная и всеми уважаемая, несмотря на то, что в характере ее было много оригинального, собственно ей принадлежащего. Узнал я ее в преклонных уже ее летах, что было в 1825 году, вскоре по восшествии императора Николая Павловича на престол…

Наталья Кирилловна приняла меня очень ласково и просила чаще ее посещать, чем я и воспользовался. По вечерам садилась она играть в любимый ею бостон по 25 коп. и за всякую сыгранную игру собирала марки в стоящую возле нее коробочку; деньги сии поступали в пользу бедных, которых у ней было много…

Однажды Наталья Кирилловна говорит мне: "У меня до тебя, голубчик, есть просьба". Я отвечал ей, что всякое ее приказание готов исполнить. "Вот видишь ли что; не знаешь ли, где бы можно было достать мне самого крепкого табаку Русского?" Я сказал, что это очень легко исполнить, только позвольте спросить, для какого употребления; я знаю, что вы всегда изволите нюхать Французский. На сие она отвечала: "Я-то всегда нюхаю Французский; но мне нужен самый крепкий Русский: ты сам знаешь, какое теперь опасное время! Беспрестанно привозят заговорщиков в крепость, а кто их знает, может, их много шатается и по улицам; вот я часто прогуливаюсь, и когда замечу какое подозрительное лицо, я тотчас и насыплю ему в глаза". Я на сие сказал, что можно ослепить и невинного. "Нет, я тотчас узнаю подозрительное лицо и никак не ошибусь".

Рассказывала она однажды, в каком она находилась затруднительном положении. "Каждый вторник привыкла я делать свои счеты и не успела их еще докончить, как докладывают, что императрица Мария Федоровна пожаловала; нечего делать, надобно было идти встречать ее. Спустя несколько времени, входит императрица Елизавета Алексеевна, посидев у меня немного, встает и говорит мне: "Как мне жаль, Наталья Кирилловна, что я не могу долее у вас пробыть; спешу в Патриотический Институт, где нынче назначен экзамен". Тогда я сказала ей: "Государыня, я думаю никто никогда в таком затруднительном положении не находился, как я теперь. Ваше Величество осчастливили меня Вашим посещением, и я обязанностью считаю Вас провожать; каким же образом могу я это сделать тогда, как императрица Ваша матушка у меня находится?" Императрица ее успокаивала, что провожать ее никак не следует, потому что нельзя же ей оставить императрицу Марию Федоровну.

Наталья Кирилловна по доброте своего сердца имела обыкновение всегда о ком-нибудь хлопотать и просить, не разбирая того, возможно ли то сделать или нет. Вот она однажды говорит князю Сергею Михайловичу, с которым была очень дружна: "Я знаю,что ты очень коротко знаком с Филаретом; не можешь ли ты к нему написать письмо об одной хорошо мне знакомой игуменье; близ ее монастыря протекает река, то нельзя ль от этой реки провести воду, чтобы она протекала ближе к монастырю?" Князь отвечал ей: "Помилуй, Наталья Кирилловна, можно ли мне писать к нему о подобных делах? Он подумает, что я помешался". "Я наперед знала, что ты мне откажешь; ты никогда для меня ничего не хочешь сделать. Ну хорошо, по крайней мере вот что сделай: скажи ему, чтобы он сам ко мне приехал; я сама буду его просить". Князь ей сказал: "Ну вот это другое дело, я его попрошу приехать". Князь, увидевши митрополита, говорит ему: "Вы бы когда заехали к Наталье Кирилловне". Тот отвечал ему: "Кто такая Наталья Кирилловна? Я ее совсем не знаю". Князь сказал ему, что это весьма почтенная и всеми уважаемая дама, которую и императрицы посещают. Тогда митрополит сказал: "Хорошо, как-нибудь, возвращаясь из Синода, к ней зайду". Через несколько времени он это исполнил. Она, встречая его, говорит ему: "У меня, батюшка, есть до вас просьба", рассказывает ему всю историю об игуменье и о протекающей воде. Митрополит только и мог отговориться от ее просьбы, что так как этот монастырь не в его эпархии находится, то он ничего не может сделать. Не знаю, чем эта история кончилась.

У князя Виктора Павловича Кочубея, с которым она жила в одном доме, был бал, на котором находилась царская фамилия; тут же был и князь Сергей Михайлович. Наталья Кирилловна махнула ему рукою, чтобы он подошел к ней и сказала ему: "Это, кажется, стоит Михаил Павлович (т. е. Великий Князь); скажи ты ему, чтобы он ко мне подошел". Когда князь передал это Великому Князю, тот, пожав плечами, сказал: "Верно опять какая-нибудь новая просьба!" Отказывать ей было трудно.

Из записки князя Кочубея к Михаилу Павловичу Миклашевскому можно судить о характере Натальи Кирилловны. Он пишет к нему: "Хотя я ласкал себя удовольствием видеть вас сегодня у себя на постном обеде, но Наталья Кирилловна, с которой трудно спорить, хочет, чтобы я у ней ел, для середы, какое-то кушанье даже и без масла. Посему не сделаете ли мне одолжение завтра пожаловать к нам откушать, а сегодня по вечеру в свободный час на беседу дружескую!"

И князь Потемкин не умел отказывать Наталье Кирилловне. У нее жила мамзель, которая давала уроки ее племяннице; в один день говорит она Наталье Кирилловне, что она хочет уехать из Петербурга, потому что летом все петербургские жители разъезжаются по дачам; не имея своего экипажа, она не может к ним ездить и не желает оставаться в праздности. Наталья Кирилловна возражает ей, что этого нельзя сделать; тем или другим образом она должна у ней оставаться.

В это время приезжает к ней Потемкин, и она говорит ему: "Как ты хочешь, Потемкин, а мамзель мою пристрой куда-нибудь". "Ах, моя голубушка, сердечно рад; да что для нее сделать, право, не знаю". Что же, через несколько дней приписали эту мамзель к какому-то полку и дали ей жалованье»{4}.

«В Петербурге имела тогда еще большое влияние одна весьма оригинальная и остроумная старушка, Наталья Кирилловна Загряжская. Пушкин был от нее в восторге и рассказывал об ней в печати несколько анекдотов. Она жила в нынешнем доме шефа жандармов, в комнатах, занимаемых Третьим отделением. В доме помещался председатель Государственного совета, князь Виктор Павлович Кочубей, жена коего, княгиня Мария Васильевна, была воспитана и выдана замуж ее теткою Натальею Кирилловною; княгиня же была сестрою сенатора Алексея Васильевича Васильчикова, женатого на Архаровой, сестре моей матери. По поводу близких родственных сношений, нас часто водили – большею частью по утрам – к Загряжской, и мы обыкновенно присутствовали при ее туалете, так как она сохранила обычай прошедшего столетия принимать визиты во время одевания. Для нас, детей, она не церемонилась вовсе. Ничего фантастичнее я не видывал. Она была маленького роста, кривобокая, с одним плечом выше другого. Глаза у нее были большие, серо-голубые, с необыкновенным выражением проницательности и остроумия; нос прямой, толстый и большой, с огромною бородавкой у щеки. На нее надевали сперва рыжие букли; потом, сверх буклей, чепчик с оборкой; потом, сверх чепчика, навязывали пестрый платок с торчащими на темени концами, как носят креолки. Потом ее румянили и напяливали на ее уродливое туловище капот, с бока проколотый, шею обвязывали широким галстухом. Тогда она выходила в гостиную, ковыляя и опираясь на костыль. Впереди бежал ее любимый казачок, Каркачок, а сзади шла, угрюмо насупившись, ее неизменная спутница-приживалка, Авдотья Петровна, постоянно вязавшая чулок и изредка огрызавшаяся. Старушка чудила и рассказывала про себя всякие диковинки. Тогда построили мост у Летнего сада. „Теперь и возят меня около леса, – говорила она. – Я смерть боюсь, особенно вечером. Ну, как из леса выскочат разбойники и на меня бросятся! На Авдотью Петровну плоха надежда. Я вот что придумала; когда еду около леса, я сейчас кладу пальцы в табакерку, на всякий случай. Если разбойник на меня кинется, я ему глаза табаком засыплю“. Однажды она слышала, что воры влезли ночью к кому-то в окно. Начал ее разбирать страх, что и к ней такие гости пожалуют. Ныне, конечно, никому в голову не придет опасаться, чтобы какой-нибудь мошенник влез в окно Третьего отделения, но Наталья Кирилловна была одна, с Авдотьей Петровной и с горничными. Вот она и приказала купить балалайку и отдать дворнику, с тем чтобы он всю ночь ходил по тротуару, играл и пел. Так и сделали. Мороз был трескучий. Дворник побренчал и ушел спать. Ночью Наталья Кирилловна просыпается. Кругом все тихо. Звон, крик. Авдотья Петровна вбегает в рубашке испуганная и взбешенная. „Что случилось?“ – „Скажи, матушка, чтобы Каркачок побежал на улицу и спросил, отчего дворник не веселится. Я хочу, чтобы он веселился…“ Она сама смеялась над своими капризами и рассказывала, что даже покойный муж потерял однажды терпение и принес ей лист бумаги с карандашом:

"Нарисуй мне, матушка, как мне лежать на кровати, а то всего ногами затолкала". При мне повторяли ее рассказ, что она мужа всегда уважала, но что добродетель ее однажды была на волоске. На этот раз старушка была в особом ударе, и присутствующие катались со смеху. Хроника времен Екатерины II, приятельница Потемкина и графа Сегюра, она была живыми и оригинальными мемуарами интересной эпохи. В ее гостиной усердно появлялись Блудов, Сперанский, Нессельроде, Жуковский, Пушкин и вообще главные представители тогдашней интеллигенции. Самый способ ее приема был оригинальный. Когда вошедший гость добирался до кресел, на которых она сидела у карточного стола, она откидывалась боком к спине кресел, подымала голову и спрашивала: "Каркачок, кто это такой?" Каркачок называл гостя по имени, и прием был обыкновенно весьма радушный. Но однажды явился к ней вечером сановник, на которого Наталья Кирилловна была сердита. Услыхав его имя, старушка крикнула, несмотря на толпу гостей: "Каркачок, ступай к швейцару и скажи ему, что он дурак. Ему велено не пускать ко мне этого господина". Сановник помялся и вышел. Наталья Кирилловна была положительно силою и по благоволению двора, и по значению князя Кочубея, и, наконец, по собственным достоинствам. Время было, так сказать, авторитетное. Ныне, когда подрастающие дети считаются визитами с родителями, странно вымолвить, что князь Голицын, бывши уже андреевским кавалером, стоял перед своей матерью, как несовершеннолетний. Еще страннее вообразить теперь, когда старухи исчезли из общества, чтобы старухи могли быть когда-либо властью и орудовать общественным мнением»{5}.

«Наталья Кирилловна Загряжская, урожденная графиня Разумовская, по всем принятым условиям общежитейским и по собственным свойствам своим, долго занимала в петербургском обществе одно из почетнейших мест. В ней было много своеобразия, обыкновенной принадлежности людей (а в особенности женщин) старого чекана…

Во многих отношениях Н. К Загряжская не чужда была современности, но в других сохранила отпечаток своей старины, отпечаток, так часто и легко сглаживаемый у других действием общественных преобразований и просвещения, или того, что называется просвещением. Упорная, упрямая натура не хороша, но нельзя не любоваться натурами, которые при законных и нужных уступках господству времени, имеют в себе довольно сил и живучести, чтобы отстоять и спасти свою внутреннюю личность от требований и самовластительных притязаний того, что называется новыми порядками и просто модою. В новом обществе, в доме родственников своих, князей и княгинь Кочубеевых, у которых жила Загряжская, была какою-то историческою представительницею времен и царствий давно прошедших. Она была, как эти старые семейные портреты, написанные кистью великого художника, которые украшают стены салонов новейшего поколения. Наряды, многие принадлежности этих изображений давным-давно отжили; но черты лица, но сочувственное выражение физиономии, обаяние творчества, которое создало и передало потомству это изображение, все вместе пробуждает внимание и очаровывает вас. Вы с утонченным и почтительным чувством удовольствия вглядываетесь в эти портреты; вы засматриваетесь на них; вы, так сказать, их заслушиваетесь. Так и Пушкин заслушивался рассказов Натальи Кирилловны: он ловил при ней отголоски поколений и общества, которые уже сошли с лица земли; он в беседе с нею находил необыкновенную прелесть историческую и поэтическую, потому что в истории много истинной и возвышенной поэзии, и в поэзии есть своя доля истории. Некоторые драгоценные частички этих бесед им сохранены; но самое сокровище осталось почти непочатым. Все мы, люди старого поколения, грешили какой-то беззаботностью, отсутствием скопидомства. Мы проживали, тратили вещественное наследство наших отцов; не умели сберечь и умственное наследство, ими нам переданное. Сколько капиталов устной литературы пропустили мы мимо ушей! Мы любили слушать стариков, но не умели записывать слышанное нами, то есть не думали о том, чтобы записывать. Поневоле и приходится сказать с пословицею: глупому сыну не в помощь богатство. Теперь рады бы мы записывать текущую жизнь, но, по выражению типографическому, не хватает оригиналу, или не хватает оригиналов по житейскому значению.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache