Текст книги "Повседневная жизнь дворянства пушкинской поры. Этикет"
Автор книги: Елена Лаврентьева
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 42 страниц)
Громкий хохот, может быть, и противоречил правилам хорошего тона, но в остальном поведение рассказчика вызвало бы одобрение знатоков светского этикета. В менее приглядном положении оказалась героиня другого сюжета, также связанного с «падением»: «Двор оставался в Царском до глубокой осени, и нас приглашали от времени до времени и на маленькие вечера, – рассказывает М. Паткуль. – В один из таких вечеров великие княжны предложили… кататься с деревянной горы, которая находилась в одной из комнат Александровского дворца… Видя, что это не так страшно, как мне казалось, я решилась скатиться одна. Два раза сошло благополучно, а в третий раз посреди горы платье мое за что-то зацепилось, и я грохнулась навзничь во весь рост. Саша и все присутствующие бросились поднимать меня, локоть был в крови, слезы навернулись на глазах не от боли, а от испуга и стыда, что я выказала себя такой неловкой»{37}.
О том, как ценилось умение человека с достоинством выходить из неловкой ситуации, читаем в романе В. Мещерского «Женщины из петербургского большого света»:
«Князь Всеволод подошел к средней двери в бальную залу. Бросив на нее взгляд, слушая музыку, окруженный этою атмосферою, разом охватившею все его существо, он стал неподвижно, ничего не видел и испытывал какое-то странное состояние…
Но вдруг что-то случилось, раздался какой-то шум; все засуетились. Князь Всеволод очнулся, он взглянул – и видит, кто-то лежит на полу; быстрым движением он бросился в залу; кучка разошлась; упавшее лицо оказалось девицею; девица эта была его сестра. Князь увидел ее выражение: Боже, сколько страдания он прочел в ее лице и именно в той улыбке, которою она так неумело, так невинно, так неловко хотела показать себя молодцом. Князь Всеволод был когда-то знаток и улыбок, и физиономий; он знал, как много сожаления и смешного возбуждает падение девушки вообще; но он знал и то, как убийственно падение на бале девушки такой, которая не умеет падать; не умеет оправляться от падения, не умеет, как говорят в свете, braver le ridicule [50]и не умеет скрывать своего смущения. Вот почему в его душу вошло не простое, а горячее сожаление к сестре. Он бросился к ней, взял ее за руку, поправил ей платье, подал ей руку, взглянул как-то убийственно-презрительно на молоденького, раскрасневшегося кавалерика сестры и, держа ее за руку, довел ее до места.
Это была чудная минута. Все поняли ее красоту. Разом впечатление смешного исчезло и внимание всех занялось появлением и поступком князя Всеволода; а это-то и нужно было, чтобы спасти княжну в эту минуту, ибо не будь этого нового впечатления, первое смешное осталось бы живым.
Свет странен, говорили мы не раз. Да, он странен! Что в сущности могло быть естественнее того, что сделал князь?
Но нет, это не было естественно; это было чудесно, хорошо, необыкновенно прекрасно; ибо всякий, восхитившийся тем, что он увидел, сознавал внутри себя, что он бы этого не сделал; увидев сестру свою падающею, он бы спрятался, чтобы не видеть ее в смешном положении и самому не показаться смешным!..»{38}.
А. А. Стахович, уже после революции обучавший актеров аристократическим манерам, на одном из занятий объяснял актрисам, «как себя вести, когда, например, на улице падает чулок или что-нибудь развяжется:
– С кем бы вы ни шли – спокойно отойти и, не торопясь, без всякой суеты, поправить, исправить непорядок… Ничего не рвать, ничего не торопить, даже не особенно прятаться: спокойно, спокойно…»{38}.
По словам современника, «наши пуританские правила приличия», «напускная искусственная скромность» способствовали тому, что русские барышни, в отличие от полек, например, менее достойно выходили из неловких ситуаций: «Я не забуду, как Эмилия меня сильно сконфузила одной своей выходкой, на которую никто не обратил внимания, как на поступок весьма обыкновенный, но который меня, как новичка, привыкшего к нашим пуританским правилам приличия, поразил. На одном балу я танцевал с Эмилией мазурку. У нее развязалась лента на башмаке. Наша барышня, смешавшись и сконфузившись, тотчас побежала бы в уборную исправить свой туалет; Эмилия же в зале, в присутствии всех, поставила свою маленькую ножку на стул и, приподняв свое бальное платье, так что видна была часть икры, смеясь и смотря мне прямо в глаза, просила завязать ей ленту.
У меня потемнело в глазах, руки тряслись, я не только не мог завязать ленту, но даже держать ее. Заметив впечатление, на меня произведенное, Эмилия, лукаво улыбаясь, проговорила: "Какой вы неловкий!" – и сама завязала ленту»{39}.
Нравы француженок, по мнению другого современника, также выгодно отличались от нравов русских дам, которые слишком полны «ложного благонравия, они большей частию бывают… что французы называют prudes [51]. Зачем наши молодые люди несравненно любезнее с француженками, чем в обществе своих соотечественниц, которые, между тем, по большей части перенимают у сих последних… моды и все вообще отпечатки ветрености, а тип этой общественной любезности, который так трудно схватить, а это сочетание чистоты нравов с ловкостью и бойкостью, это отсутствие грубого кокетства, замененное кротким желанием быть для всех приятною, едва ли всем нашим дамам понятны»{40}.
Следует заметить, что мужчины были весьма язвительны в оценке дам, не умеющих скрывать свои эмоции и достойно выходить из неловких ситуаций. Так, 3 июня 1832 года П. А. Вяземский писал И. И. Дмитриеву из Петербурга: «Желая воскресить для вас А. Е. Измайлова, сообщу вам один анекдот о графе Хвостове. Он публично упал и растянулся на земле, на Елагинском гулянье, садясь в коляску свою. Жена завизжала, и весь народ бросился смотреть его и слушать ее; но все обошлось без беды, и графа подняли, как ни в чем не бывало»{41} Поведение жены графа Д. И. Хвостова противоречило правилам хорошего тона.
Следующие примеры позволяют судить о том, какова была реакция окружающих, оказавшихся невольными свидетелями весьма комичных сцен.
Приведем выдержку из дневника Ф. И. Кабанова «О происшествиях, случившихся во время [пребывания] у Кавказских Минеральных вод 1832 года»: «В сем году, как все говорят, было здесь необыкновенное множество посетителей. Одна дама по предписанию врача пила воду из двух источников, Елисаветинского и Сабанеевского. Выпивши назначенное количество воды в первом, отправилась большим бульваром на гору, ко второму, и, едва успела сделать шагов несколько от источника, где еще оставалось около 30 человек, как внезапно порывистый ветер, дунувший с-под горы, подхватил платье упомянутой дамы и, закинув оное на голову, обнажил все тело до самого пояса. Она не нашлась, бедная, что в таком случае делать, как пустилась изо всей мочи бежать в гору, что продолжала в виду всех зрителей саженей сто. Некоторые из присутствующих смотрели на эту сцену с сожалением, а другие с удовольствием, ибо сей нечаянный случай доставил удовольствие, мущинам особливо, старанием видеть женщину в обнажении ее тайных прелестей, коих еще никакая благодетельная мода открывать не позволяла до сих пор»{42}.
«Когда были еще в моде высокие талии, то на одном балу в Московском Благородном Собрании у хорошенькой 18-летней княжны N, нагнувшейся, чтобы оторвать от своего башмака ленточку, вдруг выскочили груди. Как ни старалась растерявшаяся княжна их спрятать, никак не могла; наконец, одна дама догадалась накинуть на княжну шаль»{43}.
В аналогичной ситуации оказалась графиня А. Ф. Закревская, жена московского генерал-губернатора: однажды за обедом у нее «вывалилась одна грудь в тарелку с ботвиньей». И хотя мемуарист обходит молчанием ее реакцию, можно догадаться, с каким достоинством сумела выйти из ситуации блистательная дама, имя которой А. С. Пушкин включил в так называемый «Дон-Жуанский список».
Д. И. Писарев в критической статье «Сердитое бессилие», посвященной роману В. П. Клюшникова «Марево», обращает внимание читателей на «щекотливую» сцену на балу у местного предводителя дворянства: пятнадцатилетний гимназист наступил «одной барыне» на шлейф платья, «весь зад платья, оторванный от лифа, спустился и открыл белые юбки». «После такого события, – пишет критик, – даме, по-видимому, следовало бы бежать в уборную и поправлять расстроенный туалет. В действительности так и бывает, но в романе г. Клюшникова так случиться не может, потому что тогда трудно было бы понять, зачем рассказан эпизод о разорванном платье. Дама остается в зале, и начинается поучительная сцена…»{44} Сцена эта, по словам Писарева, понадобилась автору для того, чтобы устами дамы обличить «всю гнусность» и дерзость «заблуждающейся молодежи». «Да уведите же вы ее, ради бога, в уборную и вразумите ее там, что в порядочном обществе дамы не ругаются за случайную неосторожность», – восклицает критик{45}. Знатоки «устава светских гостиных» возразили бы Д. И. Писареву лишь в одном: «даме не следовало бы бежатьв уборную»: она должна «спокойно отойти и, не торопясь, без всякой суеты, поправить, исправить непорядок».
Оказаться в «большом замешательстве» дама могла по самому пустяковому (с точки зрения современных нравов) поводу. «Раз, заметив привычку одной дамы сбрасывать с ног башмаки за столом», А. С. Пушкин «осторожно похитил их и привел в большое замешательство красивую владелицу их, которая выпуталась из дела однако ж с великим присутствием духа»{46}.
«То, что французы называют contenance, т. е. всегдашнее хранение присутствия духа и согласие во внешних поступках; всегда одинаковое расположение, избежание стремительности и всех порывов страстей и опрометчивых поступков…»{47} Так можно охарактеризовать аристократический тон «гостиных лучшего общества», где, по словам современника, «царствовала величайшая пристойность… Такие вечера не могли быть чрезвычайно веселы, и на них иному не раз приходилось украдкой зевнуть; но в них искали не столько удовольствия, сколько чести быть принятым»{48}.
Выразительную характеристику салона Ю. П. Маковской дает в своих воспоминаниях О. И. Пыжова: «Юлия Павловна – женщина истинно светская. И те нормы, те законы, которые она считала для себя обязательными и единственными, были нормами и законами, установленными светом, то есть тем обществом достаточно богатых и сановитых людей, чьим мнением она дорожила…
В гостиной тети Юли я усвоила следующие правила: не делать ничего такого, что нарушало бы общую гармонию тона, то есть не быть ни в слишком хорошем, ни в слишком дурном настроении. Настроение приехавшего в гости человека должно быть ровным и легким. Всем своим видом он показывает, что лучшего общества он себе не представляет, что доволен своим собеседником вполне, что он почти счастлив от этой встречи, от этих разговоров, от возможности видеть всех тех, кто сидит рядом с ним. Человек гостиной не может сидеть на кончике стула, непозволительно взглянуть на часы – время, проведенное в доме, идет незаметно»{49}.
Сравнив это описание со свидетельством Ф. Булгарина в начале главы, можно убедиться что за сто лет «тон высшего круга» совсем не изменился и в нем по-прежнему царствовала «золотая середина»: «ни слова более, ни слова менее»; настроение ни «слишком дурное», ни «слишком хорошее».
Что есть хороший тон?{50}
«Хороший тон описать всего труднее. Глупец приобретает его навыком. Человек с гением часто бывает не в состоянии достигнуть хорошего тона: это есть тонкое ощущение приличий, искусство удерживать за собою место свое и никогда не переходить его, легкая способность распознать оттенки и отношения между людьми; это самая малозначащая из страстей, но часто заключающая в себе тайну счастия.
Светский человек кажется вверяющимся другому беспрестанно; сие отступление от самого себя есть роль, которую он изучает. Человек под законами природы сосредоточивается в своих душевных движениях; и не обнаруживаются ли они по внутренней силе своей или открываются по непреодолимой пылкости, но весьма редко бывает, чтобы в том или другом случае они нравились.
В свете, где нет вовсе времени ни любить, ни мыслить, в свете и не думают о том, чтобы сообщать глубокие мысли, разделять живые душевные движения. Утонченный вкус, внезапно составляющий острую мысль и бросающий ее с небрежением под неожиданною формою, есть наилучшая ходячая монета в обществе хорошего тона.
Хороший тон предписывает не добродетели, нет; но такие качества, которые нравятся: они состоят из приятности в формах и из живости в идеях. Хороший тон изгоняет всякую странность ( ridicule), даже странность добродетелей. Человек хорошего тона должен казаться, прежде всего, естественным, непритворным и пленительным без принужденности; непринужденность есть великая наука его; этого ищет он во всю жизнь свою».
О хорошем обществе{51}
«Пример есть добродетель или порок в действии; он поражает нас впечатлением гораздо сильнейшим, нежели холодное поучение, и потому-то оставляет в памяти следы глубокие и часто неизгладимые.
Обращение с хорошими людьми внушает нам почтение к их характеру и наводит нас на собственные недостатки с желанием исправиться от них. Итак, можно почерпнуть большую пользу в обществе людей, обладающих качествами общежительными и восторжествовавших над недостатками противоположными. Сии люди составляют то, что называется в свете хорошим обществом. Вот некоторые черты, по которым можно узнать сих людей.
Они имеют нравственность и познания; но их добродетель не строга, сведения без педантства. Они учтивы, не докучая вам, вежливы без приторности, веселы без шума. Их привлекательность рождается от натуральной любезности, а не от искусного притворства. Они говорят с равною охотою о вещах занимательных или ничего не значащих, о важных или забавных, смотря по тону общества, в котором находятся; будучи внимательны ко всем благоприличиям, они опровергают мнения и не касаются лиц, останавливаются, когда спор делается слишком жарок, и с искусством обращают разговор на другой предмет. Не желая блистать исключительно, они помогают каждому оказать свой ум, и чрезвычайная гибкость их собственного применяется ко всякому обстоятельству, предписываемому временем и местом.
Надобно познакомиться с людьми хорошего света, чтобы подражать их общежительным добродетелям и любезности. Страх, что могут открыться недостатки ваши и незнание света, не должен вас останавливать: люди, о которых говорим, весьма снисходительны и тотчас забывают о том, что не стоило их внимания. Ваше самолюбие долго напоминает вам проступок относительно какого-нибудь приличия; люди, хорошо образованные, бывшие тому свидетелями, не памятуют о том ни получаса. Заметьте, впрочем, что первый круг, в котором вы явились, мало-помалу исчезает; вы вступаете в другой уже с уроком опыта и оказываете там уменье жить на свете, заступившее место неловкости и неискусства.
Избегайте короткости с людьми дурного общества; но не удаляйтесь вовсе от тех, с которыми причины фамильные или скучная праздность заставляют вас иметь знакомство. Мы подвергаемся в течение жизни необходимости встречать людей всякого рода: надобно заранее привыкнуть видеть равнодушно и переносить снисходительно все то, что нам противно в других. Всякий раз, когда кто-нибудь поселяет в нас чувство, благоприятное длянего или неблагоприятное, мы находим в этом человеке или качество, которое нам нравится, или недостаток, для нас отвратительный. Надобно пользоваться сим открытием для того, чтобы избежать одного и приобрести другое. Это есть верное средство оправдать правило, что искусство нравиться приобретается гораздо скорее обращением в свете, нежели наставлениями».
Неестественность в поступках и обращении{52}
«Недавно в одном обществе я имел случай заметить, как большая красота одной весьма пригожей женщины и большой ум одного весьма остроумного мужчины обращались у одной в безобразие, а у другого в нечто нелепое, единственно от принужденности или неестественности в поступках и обращении. В красавице было что-то такое, на что были устремлены мысли ее и что она старалась выгодным образом обнаруживать в каждом взгляде, каждом слове и каждом телодвижении. Молодой человек столь же усердно старался выказать свои дарования, сколько эта дама свою прекрасную наружность: можно было видеть, что воображение его беспрестанно напрягалось, дабы выискать что-нибудь необыкновенное и, так называемое, блистательное, чем бы занять ее, между тем как она столько же трудилась принимать различные принужденные положения, чтобы привлечь внимание. Когда она смеялась, то рот ее должен был раздвигаться шире обыкновенного, чтобы выказать ее зубы; веер ее должен был указывать на что-нибудь отдаленное, дабы при этом случае ей можно было дать приметить, какая у нее прекрасная, круглая рука; тут она сделает вид, что ей показалось нечто совсем другое, вдруг отодвинется назад, засмеется своей ошибке и вся придет в такое замешательство, что ей надобно поправить на себе платок, причем грудь ее откроется и вся она найдет случай к новым жеманным движениям и минам. Между тем, как она всем этим занималась, молодой человек имел время придумать сказать ей тотчас потом что-нибудь чрезвычайно приятное и сделать какое-нибудь выгодное замечание о какой-либо другой женщине, чтобы доставить пищу ее суетности. Сии несчастные действия неестественности в обращении заставили меня вникнуть в сие странное состояние души, которое мы так часто замечаем в людях, встречающихся с нами, и которым обезображиваются их поступки.
Поелику в сердцах наших насаждена любовь к похвале, как сильное побуждение к достойным поступкам, то весьма трудно бывает удержаться, чтоб не желать похвалы за то, в отношении к чему мы долженствовали б быть совершенно равнодушны. Женщины, коих сердце находит удовольствие в той мысли, что они предмет любви и удивления, беспрестанно изменяют вид своего лица и положение своего тела, чтобы обновить в сердцах тех, которые на них смотрят, впечатление, производимое их красотою. Щеголеватые из нашего пола, у которых души одинаковы с душами слабоумнейших женщин, точно так же беспокоятся желанием привлечь к себе уважение хорошо повязанным галстухом, шляпою, отменно франтовски надетою, отлично хорошо сшитым кафтаном и другими подобными достоинствами, которых, если никто не замечает, то они выходят из терпения.
Однако ж эта явная принужденность, происходящая от сознания худо направленного, не весьма удивительна в таких пустых и обыкновенных душах; но когда видишь, что она господствует в людях достойных и отличных, то не можешь не скорбеть о том и удержаться от некоторого негодования. Она вкрадывается в сердце мудрого мужа равно, как и пустого франта. Когда видишь, что человек здравомыслящий ищет себе рукоплесканий и показывает непреодолимое желание, чтобы его хвалили; употребляет разные хитрости для того, чтобы воскурили ему хотя малое количество фимиама даже те, коих мнение не уважается им ни в чем прочем; то кто может почитать себя безопасным от сей слабости или кто знает, виновен ли он в ней или нет? Наилучший способ избавиться от такой легкомысленной страсти к похвалам состоит в том, чтобы отвергать любовь к оным во всех тех случаях, которые относятся к тому, что само по себе не заслуживает похвалы, а бывает похвально токмо по мере того, как другие замечают, что мы не ожидаем за то никаких похвал. К сему роду достоинств принадлежит всякая приятность в наружности человека, в его наряде и телодвижениях, что все естественное будет казаться привлекательным, если мы не станем о том думать; но будет терять силу свою по мере нашего старания сделать оное привлекательным.
Когда наше сознание обращено на главную цель жизни, и мысли наши заняты главным предметом как в делах, так и в удовольствии, то мы никогда не окажем в себе принужденности или неестественности, ибо тогда мы не можем учиниться виновными в оной: но когда мы даем страсти к похвалам необузданную свободу, то удовольствие, находимое нами в мелких совершенствах, похищает у нас то, что по справедливости следует нам за великие добродетели и почтенные качества. Как много пропадает превосходных речей и честных поступков от того, что мы не умеем быть равнодушными там, где должно! Люди удручаются напряжением внимания к способу каким говорить или действовать, вместо того, чтобы направлять свои мысли к тому что должно им сделать или сказать, и таким образом уничтожают способность к великим делам посредством своей боязни проступиться в вещах маловажных. Может быть, этого и нельзя назвать принужденностию, но тут есть некоторая примесь оной; по крайней мере она столько примешивается к сему, сколько боязнь их ошибиться в том, что не заключает в себе никакой важности, доказывает, что они ощутили бы слишком много удовольствия, исполнив то надлежащим образом.
Только посредством совершенного невнимания на самого себя в таких мелких подробностях человек может действовать с похвальною самоуверенностию; тогда сердце его устремлено к одной точке, которая у него в виду, и он не делает ошибок, потому что почитает ошибкою одно то, в чем он уклоняется от сего намерения…
Я окончу сей листок коротеньким письмом, написанным от меня на этих днях к одному весьма остроумному человеку, который в сильной степени подвержен изображенному здесь недостатку.
М.Г.!
На днях я провел несколько времени с вами и должен, как друг, сказать вам о нестерпимой неестественности, которая сопровождает все, что вы ни делаете и ни говорите. Когда я намекнул вам на это, то вы спросили у меня: неужели должно быть равнодушным к тому, что друзья наши об нас думают? Нет; но похвала не должна быть нашим ежеминутным увеселением: надеющийся ее должен уметь отлагать наслаждение оною до некоторых пристойных периодов жизни или и до самой смерти. Если вы хотите лучше заслуживать похвалу, нежели только быть хвалимы, то презирайте мелкие достоинства и не допускайте никого до дерзости хвалить вас в глаза. Сим средством ваша суетность лишится своей пищи. В то же время страсть ваша приобретать уважение будет полнее удовлетворяться; люди будут хвалить вас своими поступками; на одно приветствие, слышимое вами теперь, вы увидите тогда двадцать учтивостей, а до тех пор вы никогда не получите ни того, ни другого, кроме следующего:
М.Г.
ваш покорный слуга, и пр.».
Глава XIII.
«Молодая девица, вступая в свет, имеет открытый путь к счастию»{1}
С шестнадцати лет девушка начинала «выезжать» в свет и могла быть допущена на «взрослые» балы.
До этого возраста молодые дворянки получали или домашнее образование, или обучались в частных пансионах. Смольный институт благородных девиц и Екатерининский институт, привилегированные закрытые учебные заведения были доступны немногим.
«Мужчина имеет многие и различные назначения, женщина имеет одно только: вступать в замужество»{2}. Чтобы стать привлекательной невестой, девушка должна была разговаривать на одном-двух иностранных языках, уметь танцевать, держать себя в обществе. Обязательными для хорошего воспитания девушки считались уроки рисования, музыки, пения. Желательно было получить какие-нибудь знания по истории, географии, словесности. Однако считалось неудобным для девицы подчеркивать свой серьезный интерес к науке.
Примечательны письма Жозефа де Местра к дочерям:
«Ты хорошо знаешь, милая моя Адель, что я не враг просвещения, но во всех вещах надобно держаться середины: вкус и образование – вот то, что должно принадлежать женщинам. Им не надобно стремиться возвысить себя до науки, и не дай Бог, чтобы заподозрили их в таковой претензии»{3}.
«Когда девица хорошо воспитана, послушна, скромна и набожна, она вырастит детей, которые будут похожи на нее, а это и есть величайшее в свете творение. Ежели не выйдет она замуж, то, обладая всеми сими внутренними достоинствами, она так или иначе принесет пользу окружающим. Что касается науки, то для женщин дело сие чрезвычайно опасное… Суди сама, что станется с той юной девой, которая захочет взобраться на треножник и вещать с него! Кокетку выдать замуж легче, нежели девицу ученую…»{4}.
Не приветствовалось также чтение газет и журналов. «Мне чрезвычайно хотелось подойти к столу на котором лежат газеты и журналы, но дамы к нему не подходят, хотя комнату, в которой он поставлен, проходят беспрестанно. Таково тиранство обыкновения!»{5}
Пройдет немного времени – и «тиранство» сменится снисходительным отношением ревнителей хорошего тона к «дамским разговорам» о политике. «Я доволен, что ты говоришь со мной о политике и следишь за газетами, – пишет А. Я. Булгаков дочери в 1835 году. – Смешно, если у женщины только это в голове, и она постоянно говорит об этом; но и стыдно не вставить своего словечка, когда говорят о событиях в Европе, и тебе это будет очень полезно в случае, если будешь когда в Петербурге»{6}.
Не поощрялся интерес девиц и к чтению романов.
«Жалею, что ты потеряла время над Кларисою [52]… Укажите мне женщину, которая любит романы; я докажу вам, из всей связи ее мыслей и поведения, что у нее пустая голова и еще пустее сердце», – писал М. Сперанский дочери{7}.
«Начитавшись романов, женщины стремятся к воображаемому счастью, судят обо всем ложно, вместо чувств питают фантазии и делаются жительницами вымышленного мира»{8}.
«К несчастию, романы бывают любимым чтением многих молодых женщин, однако же ничто столько не портит их сердца, разума и даже счастия… Сколько я сама знаю таких женщин, которые, будучи обворожены сими баснями, недовольны были ни людьми, ни судьбою; вздыхали о вымышленном счастии, принимали ложные мнения, подвергались излишней чувствительности и делались обитательницами мечтательного мира, были навсегда для нас уже потеряны{9}.
«Многие матери семейств говорят, что чтение не только не нужно девицам, но еще и вредно. Давно сказанное я повторю здесь: книги могут быть друзьями и наставниками, равно как развратителями и злодеями нашими. Благоразумные родители должны наблюдать над чтением детей своих, а не проклинать книг… Добрая мать обязана подавать благочестивые примеры дочерям своим; должна поселять в них охоту к чтению здравомыслящих писателей; учить извлекать из книг пользу; например, чтобы они, прочтя книгу, написали содержание оной; прибавили бы к тому свое о ней рассуждение; сделали бы замечание на красоты и погрешности слога. Такое чтение было бы весьма полезно и приятно для молодых девиц, а матери могли бы тогда судить о склонностях, понятиях и способностях дочерей своих. Не многое, но прилежное хороших книг чтение, освещенное благоразумием родителей может принести пользу»{9}.
О пользе «серьезного чтения» пишет в 1839 году своей дочери из Сибири декабрист А. Ф. Бриген: «Не думайте, моя дорогая и любимая Мария, что ваше образование окончено, что вам делать более нечего. Напротив, только теперь для вас начинается воспитание в свете, следующее за воспитанием в школе. Теперь вы должны работать сами над совершенствованием своего ума и духа, читайте хорошие книги, упражняйтесь в искусстве, ведите свой дневник, пишите сочинения и литературные упражнения, и ваше время будет употреблено с пользой»{10}.
«Есть еще два дарования, которых обыкновенно не ставят наряду с прочими, ибо и в самом деле они заслуживают лучшее название: дар приятно говорить и хорошо писать письма… Остроумие и чувствительность наилучшие украшения писем, почасту бывают уделом женщин; а к сему должно еще присовокупить ту непринужденность, без которой нет ничего прекрасного. Старайся также, сколько возможно, украшать письма твои разнообразием предметов; сколь много знаю я таких женщин, которые старательным и мелким почерком исписывают целые четыре страницы, а приятельница их с великим трудом, прочитав письмо сие, узнает из оного то, что уже давно знала: что она горячо любима, и что ее отсутствие всякую минуту делается несноснее. Лучше совсем не писать, или в нескольких словах известить о своем здоровье, и о постоянной дружбе, нежели напрасно терять время и бумагу»{11}.
Особенно ценилось умение дам и «молодых девиц» писать записки. Примечательно письмо П. А Вяземского жене: «Машенька очень неверно владеет французским языком, так что никогда нельзя быть уверенным за нее, что она в коротком разговоре или в записке не сделает непростительного промаха. Не понимаю, как ты не видишь того, а видя, не принимаешь горячо к сердцу и не чувствуешь, что, оставляя это так, ты губишь ее, ибо предаешь на многие неприятности в обществе. Нельзя судить о характере и душе по записке, но можно судить неошибочно по ней о воспитании, и каждая записка Машеньки будет доказательством d'une éducation negligée [53]»{12}.
Для многих дам того времени писать записки было любимым занятием. А. В. Мещерский в своих воспоминаниях отмечает: «Столь распространенная тогда в нашем обществе (не только между дамами, но и мужчинами) страсть писать записочки особенно тщательно обработанным слогом, с чисто французским остроумием и изяществом, существовала еще у нас, как остаток подражания французскому двору Людовика XVIII и Карла X. Особенность подобных переписок на французском языке, можно сказать, неподражаема; они составляют во Франции целую литературу, которая была еще в большой моде во Франции в высшем обществе во время министерства Гизо [54]и позже. У нас существовало даже некоторого рода соревнование в этом искусстве между нашими дамами и нечего говорить о том, что моя тетушка и г-жа Синявина не уступали изящностью своего стиля знаменитой писательнице m-me Sévigné [55]»{13}.
Многие «добрые матери» остерегали дочерей безоглядно следовать моде в чем бы то ни было. «Не подражай также сей общей ныне моде, чтобы в одном разговоре мешать два языка. Когда уже, по несчастию, французский вошел у нас в такое употребление, что во многих обществах лучше понимают его, нежели свой отечественный, то говори по-французски только с теми особами, которые удивляются, когда русская говорит по-русски, а там, где ты смело можешь говорить на природном своем языке, не вмешивай иностранных слов: таким образом все будут понимать тебя, и ты не сделаешься рабою сего смешного обычая…»{13}
«Один из отличнейших поэтов и литераторов Франции» Ф. Ансело, прибывший вместе с французским чрезвычайным посольством в Петербург в мае 1826 года на коронацию Николая I, в написанной позже книге «Шесть месяцев в России» отмечает: «В Петербурге можно встретить девушек, с равной легкостью изъясняющихся по-французски, по-немецки, по-английски и по-русски, и я мог бы назвать и таких, которые пишут на этих четырех языках слогом редкой верности и изящества»{14}.