Текст книги "Вице-император. Лорис-Меликов"
Автор книги: Елена Холмогорова
Соавторы: Михаил Холмогоров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 34 страниц)
Сам Эдуард Степанович, еще в Одессе бывший советником Воронцова не в одних только медицинских вопросах, с каждым месяцем обретал все большую силу и влияние. Воронцов после даргинской переделки стал заметно сдавать. Люди блистательные, избалованные удачливой судьбою при встрече со старостью теряют волю, становятся мнительны и капризны, и хотя воспитание не позволяет обнаруживать слабость и растерянность перед внезапной бедой, они судорожно вцепляются в рукав любого шарлатана, намекающего на свою власть над недугами. Шарлатаном в полном смысле этого слова Андреевский не был, но пользу из своего положения извлекал немалую, поговаривали даже, что он и взяткою не брезгует. В отношениях с доктором Лорис был, как и со всеми, осторожен и приветлив, не позволял себе участвовать в сплетнях по поводу корыстолюбия Эдуарда Степановича, и тот проникся к нему некоторой симпатией. Глаза и уши Воронцова, он не топил молодого адъютанта в глазах патрона, но и к персоне наместника не подпускал, полагая, что со временем светлейший князь сам сумеет оценить этого офицера.
Однако ж война есть война, и настает момент, когда пустеет адъютантская во дворце наместника. К лету 1848 года штаб армии разработал серьезную операцию в Дагестане. Шамиль обосновался в ауле Гергебиль, откуда совершал набеги на прикаспийские давно покоренные области Дагестана и грозил большими неприятностями для нашей крепости Темир-Хан-Шура. Искать некогда главный город Дагестана на современной карте бесполезно – сейчас он называется Буйнакск.
Командовал Дагестанским отрядом знаменитый генерал князь Моисей Захарович Аргутинский-Долгоруков, родной племянник армянского патриарха Иосифа Аргутинского, к фамилии которого за великие заслуги перед русским престолом Александр I прибавил старинное княжеское прозвище. По Кавказской армии ходили легенды о неустрашимости генерала, но еще больше – о его причудах. Держался он со всеми старым добрым барином, кстати, и старость его была тоже легендою – князю только-только перевалило за пятьдесят. Но он, рано поседевший в боях, иссеченный на южном солнце морщинами, всем видом своим изображал дремлющую древность. На военных советах он тихо посапывал, иногда даже легкий храп издавал, и безнадзорные офицеры давали полную волю своим стратегическим фантазиям. Вдруг старик вскакивал с места и совершенно ясным, бодрым голосом излагал полную диспозицию предстоящего боя. И тут все поражались тому, что все-то он сквозь собственный храп слышал, ни одно разумное предложение не миновало его чуткого уха.
В гневе старик Аргутинский был страшен, в милостях – щедр чрезмерно. Впрочем, все это о нем Лорис-Меликов знал давно, с детства еще – он вырос на коленях у князя, старого друга их семьи. Но сейчас дружба эта боком выходила: поручик поступил князю генерал-лейтенанту в полное распоряжение, так что вся прошлая жизнь и прошлые отношения должны как бы не существовать.
Поначалу оба чувствовали неловкость от этого. Старик держал Лориса при своей особе и не решался давать рискованных заданий. Но как ни крепись, а послать со срочным приказом к командиру атакующей колонны – уже рискованное дело. Со всех сторон то шуршит, как листва под ураганным ветром, картечь, то рвутся гранаты, а из ближайшего леса запросто могут налететь с арканом шамилевские разбойники… Две-три таких поездки – и вот уже оба освоились с опасностью, и поручик, не спросясь у дяди Моисея, заменил раненого офицера в колонне полковника Броневского в очередной стычке с горцами. И не беда, что кавалерист взял под команду егерей – пехотному деду их тоже учили. С этой ротой, случайно оказавшейся под его командой, Лорис-Меликов напросился на участие в штурме Гергебиля 7 июля. С нею же одним из первых он ворвался в аул и был представлен полковником Броневским к награде.
Генерал Аргутинский радовался успехам Лорис-Меликова едва ли не больше, чем он сам:
– Мико, да ты герой! Ты такой молодец – я за тебя племянницу отдам!
Смешно. Племяннице княжеской всего двенадцать лет – прелестное дитя, особенно когда сердится, щурит глаза и поджимает губки. Он поддразнивал девочку в веселые свои минуты, провоцировал эти вспышки детской гневливости, но и на секунду не задумывался о подобных перспективах. Молодым, только что повзрослевшим людям с трудом дается такая простая истина, что дети имеют способность вырастать. Тут воображение отказывается работать, и дети в мыслях о будущем остаются детьми завтра, через месяц и даже через пять лет. А вообще Мико, начитавшийся еще в гвардейской школе Бальзака, предпочитал стареющих вдов – с ними проще и, главное, безответственней. И в науке страсти они щедрее и опытней юных красавиц. Но ребенок – нет… Тут, пожалуй, старый генерал хватил.
Из Гергебиля Лорис-Меликов вернулся триумфатором. Он получил первый свой орден – Анны 4-й степени «За храбрость», его представили к чину штаб-ротмистра, старик Воронцов на этот раз обратил на него особо благосклонное внимание.
Но сам Лорис-Меликов понимал, что он просто попал на счастливую волну общего успеха. В отличие от прошлогодней неудачи под тем же Гергебилем, осеннего взятия аула Салты, давшегося с большими потерями и изнурительной для обеих сторон осадой, быстрый и блистательный штурм Гергебиля означал начало конца Шамиля, хотя еще двадцать один год мюриды будут терзать Кавказ и реки крови прольются до того дня, когда почетный эскорт отвезет имама в Петербург для торжественной встречи с русским императором – уже не Николаем Павловичем, а сыном его Александром 11. Но именно здесь, в Гергебиле, треснул мусульманский монолит, и все это чувствовали.
Штабс-ротмистр Лорис-Меликов все чаще задумывался о том, что будет, когда наконец непокорные народы устанут от войны и Тифлису придется взвалить на себя заботы о мирном обустройстве полудиких племен. Шамиль и его наибы – герои, а герой, как бы ни был хорош в сражении, не способен к ответственности за толпу, идущую за ним. Грабежами долго и безнаказанно не проживешь, а как иначе прокормить, обогреть тысячи людей, все эти абхазские, черкесские, дагестанские, чеченские вожди не знают и знать не хотят.
Но есть же и в их среде люди достаточно дальновидные и понимающие, что ни одна война не бывает бесконечной и рано или поздно власть упадет в руки не сильного, но умного. И полем деятельности офицера по особым поручениям при Кавказском наместнике постепенно становились сношения с князьями, беками, ханами местных племен. Года два скрупулезной работы – и вот уже в каждом крупном ауле у Лорис-Меликова свои тайные агенты. И не по одному: как ни клянется тебе твой лазутчик в преданности до гробовой доски, его сведения надо тысячу раз проверить, прежде чем положить на стол Воронцову докладную записку о настроении шамилевского наиба или адыгейского князя, готового на словах служить русским.
Сейчас бы такую работу назвали налаживанием агентурной сети. Работа тонкая, скрупулезная, но при всем том не очень чистая.
Молодой адъютант Воронцова поручик Сергей Шереметев застал однажды Лорис-Меликова мирно беседующим по-грузински с каким-то черкесом. В заключение разговора Лорис дал черкесу три золотых и с ласковыми напутствиями быстро спровадил. Вслед за ним явились еще два черкеса. С ними Лорис-Меликов говорил по-русски, и Шереметев понял, что этих двоих Лорис посылает убить того самого шпиона, которому только что вручил меченые золотые монеты: пометы на них доказывали, что этот шпион обманул Лорис-Меликова, предал наши тайны какому-то враждебному нам князю.
К вечеру казнь была исполнена, а золотые вернулись к Лорис-Меликову.
Шереметеву стало как-то не по себе от этой истории, произошедшей у него на глазах.
– А ты что же, душа моя, хочешь, чтобы из-за этого негодяя целый эскадрон наших казаков голову ни за понюшку табаку сложил? – ответил на возмущенные недоумения Шереметева Лорис-Меликов. – Это война, дружок.
Хаджи-Мурат
В ту пору лучшим наибом Шамиля был известный по всему Кавказу аварский вождь Хаджи-Мурат. Когда-то он верой и правдой служил русским и получил даже чин прапорщика милиции.
Впрочем, в просвещенном XX веке слово «милиция» надо объяснять заново. Революционеры, победив в 1917 году, в новом государстве мечтали обойтись без глубоко враждебных свободному миру институтов – полиции, жандармерии, цензуры. Но поскольку мир насилья разрушался насильем же, то очень скоро выяснилось, что свободное государство не может и часу прожить без ненавистной полиции, жандармерии, цензуры. Без институтов нельзя, но без слов, их означающих, еще как можно! У нас нет цензоров, а чем занимается уполномоченный или там редактор Главлита? Как же, оберегает государственную тайну от классовых врагов. И жандармов нет – тех же классовых врагов пытают и расстреливают доблестные чекисты. А вместо полиции покой граждан охраняют не городовые с шашками, а вооруженные дубинками, пистолетами, а теперь и автоматами Калашникова милиционеры. А вообще-то в первоначальном виде в прямом переводе с напрочь забытой нами латыни «милиция» (militia) значит «войско», и в прошлом веке, чтобы различать армию государственную, то есть регулярную, и армию из местных добровольцев – иррегулярную, собирающуюся для зашиты своих аулов от набегов разбойников и враждебных племен, последнюю и называли милицией. К общественному порядку та милиция никакого отношения не имела, скорее наоборот – глаз да глаз был нужен за таким стихийным союзником. В соседней Турции милиционеры, то есть солдаты иррегулярных войск, назывались башибузуками, в буквальном переводе на русский – сорвиголовами.
Вот и не уследил опытный кавказский генерал Франц Карлович Клюки-фон-Клюгенау за своим любимцем, прапорщиком аварской милиции Хаджи-Муратом. К генеральской любви ревновал аварский князь Ахмет-хан Мехтулинский. И в один прекрасный день, стоило генералу отлучиться из Хунзаха – главной аварской крепости – на недельку в Тифлис, Ахмет-хан арестовал Хаджи-Мурата, обвинив его в измене. Отважного прапорщика приковали к орудию и неделю держали в голоде. А накануне возвращения Клюки-фон-Клюгенау с усиленным конвоем отправили на суд и неминуемую казнь в Темир-Хан-Шуру.
Напрасно радовался Ахмет-хан, напрасно торжествовал победу. Не знал он, с кем имеет дело. По дороге в Темир-Хан-Шуру Хаджи-Мурат вместе с солдатом, к которому был прикован, сиганул на глазах у всех в пропасть. Солдат разбился насмерть, Хаджи-Мурат переломал ноги и через двое суток приполз в аул Цельмез.
На другой день подвиг Хаджи-Мурата стал известен имаму Шамилю, который тут же послал своего человека уговорить отважного аварца поднять восстание против русских, обещая свою милость. Подчиняться имаму, преемнику кровных своих врагов, Хаджи-Мурат не хотел и до ответа не снизошел.
Клюки-фон-Клюгенау наветам Ахмет-хана не до конца доверял и очень сокрушался потерей такого воина. Узнав, что Хаджи-Мурат жив, Франц Карлович тотчас же отправил к нему письмо, в котором выражал прощение прапорщику и звал вернуться на русскую службу. Преисполненный гордости, Хаджи-Мурат отослал генеральское письмо Ахмет-хану: вот как меня ценят! И сделал глупость.
Письмо это Ахмет-хан в приступе гнева порвал, а генералу объяснил, что черного кобеля не отмоешь добела и Хаджи-Мурат потерян для русского правительства навсегда. И хорошо бы послать отряд в буйный Цельмез, пока бывший прапорщик со своими сорвиголовами не совершит налета на Хунзах. Клюки-фон-Клюгенау еще колебался, но как раз в это время из Петербурга явился генерал по особым поручениям при генерал-фельдцейхмейстере великом князе Михаиле Павловиче Бакунин. Очень ему не терпелось вернуться в столицу представленным к званию генерал-лейтенанта артиллерии. По петербургской привычке не считать горцев ни за воинов, ни за людей, Бакунин, застав эти разговоры, сам напросился возглавить отряд против Хаджи-Мурата.
Спорить с лицом, приближенным к особе великого князя, было бесполезно, на него не действовал даже тот аргумент, что наскоро в Хунзах большого отряда не соберешь, а враг не так прост, каким его представляют в петербургских салонах со слов гвардейских поручиков. Отказ же чреват был тем, что заслуженный генерал Клюки-фон-Клюгенау в тех же салонах предстанет просто-напросто трусом и все его ратные и дипломатические труды рухнут в одночасье.
Бакунин со своим наскоро собранным отрядом окружил Цельмез – аул маленький, не на каждой карте и отыщешь. Да только встретили Бакунина сотни умелых и вооруженных горцев, бились они отчаянно, хотя силы были неравны, и к вечеру пол-аула заняли русские. Но тут вдруг пришла помощь от Шамиля, пославшего на выручку войска из Андийской области, и в полчаса картина переменилась. Отряд вынужден был отступить, а сам Бакунин погиб.
С того дня Хаджи-Мурат стал отчаянным и удачливым противником русской Кавказской армии.
Было это давно, когда Лорис-Меликов после аудиенции у Бенкендорфа готовился к экзаменам в Школу гвардейских прапорщиков, но уже на первых же каникулах в Тифлисе только и разговоров было о том, какой грозный наиб служит Шамилю и треплет наши войска. А в знаменитом Даргинском сражении именно Хаджи-Мурат разбил наш отряд с обозом продовольствия и подбирался к осажденному лагерю главнокомандующего, пока не подоспела подмога и спасла наместника от гибели в его первом же деле на новой должности. Сам же Лорис-Меликов увидел впервые этого героя под Гергебилем, когда этот мощно укрепленный аул вроде бы был уже взят, но тут из садов налетела горская конница во главе с Хаджи-Муратом, и князь Аргутинский послал поручика с авангардом отражать дерзкий натиск не ведающих страха мюридов. Лорис участвовал и в последующих стычках с грозой Дагестана и Чечни и многое знал о наибе Шамиля.
В зимнюю экспедицию 1851 года при стычках с горцами во время рубки леса у Шалинского лагеря был взят в плен сотник шамилевского наиба Даниел-бека. Вел допрос пленного штабе-ротмистр Лорис-Меликов. Аслан был сотник не из простых. Даниел-беку он приходился племянником, притом любимым, а потому был посвящен во многие тайны при дворе имама. По молодости Аслан был хвастлив, он всячески подчеркивал, что не хочет иметь дело с прочими пленными, и требовал особого к себе отношения. Что и получил в полной мере. По распоряжению штабс-ротмистра Аслана стали содержать в отдельной палатке и конвой ему предоставили отдельный. Увидя, что приказы всего лишь штабс-ротмистра исполнил сам полковник, Аслан понял, что имеет дело не с простым офицером, а очень важною птицею, и проникся к Лорис-Меликову самым угодливым почитанием. Случилось это как-то невольно, само собой.
Аслан был мужественный воин, в боях был дерзок, да и в плен попал из дерзости и азарта, слишком глубоко врубившись в казачий эскадрон и безоглядно оторвавшись от мюридов. И в плену он решил держать себя мужественно, гордо и независимо. Но этот ротмистр с манерами ласковыми, но с видимым влиянием и силой стоящей за ним власти будто и не допрашивал государственного преступника, каковым чувствовал себя всякий горец, угодивший в русскую неволю, а втянул пленника в дружескую, почти родственную беседу.
Разговор зашел о видах на будущее, о том, смог ли бы Аслан, не попади в плен, стать наибом, о том, кто из наибов может стать имамом, если что случится с Шамилем, он ведь тоже не вечен, тоже ходит под Аллахом… Оказалось вдруг, что самого Шамиля в последнее время стали беспокоить те же мысли и он заявил своим приближенным, что хочет провозгласить имамом старшего сына своего, Кази-Магому. Но не всем наибам это может понравиться. Едва ли Хаджи-Мурат, который и Шамиля-то над собой едва терпит, захочет подчиниться Кази-Магоме. А без Хаджи-Мурата и сам Шамиль обойтись не может. Вы, русские, стали лучше воевать, стоит Шамилю одному, без Хаджи-Мурата, затеять операцию, вы побеждаете.
– Скажи, Аслан, а что, твой дядя Даниел-бек тоже считает, что лучше пусть будет Хаджи-Мурат имамом, чем Кази-Магома?
– Наш род имеет счеты с Хаджи-Муратом. Но Шамиль приказал быть в мире с Хаджи-Муратом. Имам – наместник Аллаха на земле, его слово – закон для правоверного мусульманина. Даниел-бек – правоверный мусульманин, он не нарушит слова, данного имаму Шамилю.
Слова, конечно, не нарушит, а пакость, если представится случай, сделает с удовольствием.
Тут было над чем задуматься. В голове у штабс-ротмистра созревала очень интересная комбинация. Он прервал допрос, тепло, как с новым верным другом, распрощался до завтра с Асланом, а сам направился в Темир-Хан-Шуру к генералу Аргутинскому.
– Ну ты хитрец! – Генерал не счел нужным скрывать своего восхищения остроумным планом молодого офицера. Он был прям и по-старокавказски откровенен. – Только ты подумал, что план твой, а отвечать мне?
– Почему ж вам? Моя голова для плахи ближе.
– Ну хорошо, вот отпустим мы этого Аслана, а если обманет?
– Так он же не для нас будет стараться, а для себя и любимого дяди своего. Нам только надо побег ему так устроить, чтобы он даже и не подумал, будто это мы с вами затеяли его освобождение. А там уж – как Бог повелит.
– В конце-то концов, что мы теряем, если сбежит этот сотник? Не он первый, не он последний. А если твой Аслан сумеет, как ты внушишь ему, рассорить Шамиля с Хаджи-Муратом, в Ведено он окажется полезнее, чем в тифлисской тюрьме.
Штабс-ротмистр давно уже был в обратном пути, а князь Аргутинский-Долгорукий мерял кабинет шагами, довольный, потирал сухонькие руки свои и прицокивал языком: «Ну хитрец!» В тот же день он написал реляцию наместнику о производстве штабс-ротмистра Михаила Лорис-Меликова в следующий чин.
Летом Лорис-Меликов, уже ротмистр, воевал на правом фланге между реками Лабой и Белой против черкесов, рубил просеки, отражал налеты горцев и, естественно, думать забыл о своих зимних интригах против Шамиля, а они уже дали свои плоды, уже взошло посеянное недоверие подозрительного имама к лучшему своему наибу, и тот чувствовал большой неуют от внезапной алчности своего начальника, от явно выражающегося недовольства и ревности. Богатые подарки, высланные Хаджи-Муратом Шамилю, как и предполагали мудрые люди из хаджи-муратовского окружения, только разожгли алчность и недоверие Шамиля. Он сместил Хаджи-Мурата с наибства, назначив на его место Али Табасаранского, а потом и направил в ставку Хаджи-Мурата войска. Мюридов Шамилевых Хаджи-Мурат отогнал, и дело могло зайти очень далеко, но тут муллы уговорили имама прекратить войну со своим подданным, вернуть ему звание наиба, и Шамиль внешне смирился с такими обстоятельствам и.
В июле князь Аргутинский, пристально следивший за тем, что делается в стане неприятеля, вдруг с надежными людьми прислал Хаджи-Мурату письмо, где предлагал свою помощь в борьбе с Шамилем. Но поскольку Хаджи-Мурат живет в самом центре Дагестана, князь предлагал дать сражение Шамилю на русской границе, откуда было бы удобнее Хаджи-Мурату вместе с семейством своим бежать.
План этот был неисполним: по всему Дагестану Шамилем были расставлены караулы, и самовольное движение Хаджи-Мурата к русским границам тотчас же было бы истолковано как измена. Хаджи-Мурат ответил Аргутинскому отказом, но сказал, что будет проситься в Чечню к родне своей жены Патимат, откуда ему легче будет перейти к русским.
В конце сентября 1851 года Лорис-Меликов вернулся в Тифлис после летней экспедиции. Каждый раз он возвращался будто бы в другой город – так столица Кавказа преображалась в годы правления князя Воронцова. Его изысканный европейский вкус легко передался артистичным грузинским и армянским аристократическим семействам. Головинский проспект окончательно утратил азиатские черты, театр на Эриванской площади диктовал эстетическую волю всему городскому центру. Веяния Лондона и Парижа в этой горной глуши стали в каких-то отношениях ощутимее холодных бюрократических петербургских ветров. Может быть, это частное ощущение и были ему иные причины, но именно в тот год Лорис-Меликов почувствовал себя европейцем.
Образ жизни его вошел в свою колею, то есть вечерами собирались вокруг того же Дондукова-Корсакова и по-гвардейски шалопайствовали. Старший из всех, Михаил Павлович Щербинин, уже дослужившийся до первого генеральского чина и носивший новенькое пальто на красной подкладке, еще недостаточно остепенился и был большой не дурак выпить.
– Главное, – поучал он строгим голосом, но уже со сдвинутыми, чуть растянутыми интонациями, – дело помнить. И его светлость… его светлость не забудет. Его светлость отметит и отличит. Да-с, отличит.
А далее следовал выученный в канцелярии наместника наизусть рассказ о том, как в Севастополе после усмирения матросского бунта в 1831 году Воронцов диктовал Щербинину доклад на высочайшее имя. А перед тем Михаил Павлович братался с морскими офицерами и добратался до степени того полета чувств, который ногам и разуму удержать затруднительно. Граф, озабоченный мыслью, как-то не заметил, что верный чиновник его находится, как бы это сказать, в состоянии невнятном, и диктовал фразу за фразою. И только кончив диктовать, обнаружил, что Щербинин пьян до потери сознания, а из-под пера его вышли какие-то каракули, с алфавитом латинским не имеющие ничего общего, как и с кириллицей, впрочем.
– Распекать его сиятельство меня не стал, не-ет-с. Он посетовал мне горькими словами: как же ты, Миша, говорит, подвел меня. Это ж самому царю доклад, его величеству. А утром фельдъегеря ждут. Махнул рукою и вышел. Да-с. Тут-то я и протрезвел, господа. Вмиг протрезвел. И уж не знаю, что на меня нашло, а напрягся весь, натужился – и все-все до последнего словечка вспомнил-с. Утром граф только с постели поднялся, а я ему готовый, набело переписанный доклад несу. И ни в одной запятой не спутался!
Ну и как тут не поднять бокала за Михаила Павловича! А потом за подвиги в летней экспедиции князя Дондукова, ротмистра Лорис-Меликова, – в общем, поводы найдутся.
А утра были невозможные. Голова трещала, во рту – конюшня, на душе не то стыд, не то тревога, а добрый доктор Юра осуждающе смотрит и качает головой. В одно такое тяжкое утро, когда за окном стояла слякоть, туман и снег с дождем – и это в воскресенье-то, в свободный день, которого ждал с нетерпением всю неделю, – было как-то особенно невыносимо… Тоска и скука. Скука и тоска. И голова трещит.
А доктор Юра читает какую-то французскую книжку, читает и похмыкивает. Чему там хмыкать, Господи!
Злой на весь мир и самого себя, Михаил с трудом поднялся, попросил заварить кофе покрепче.
С первым глотком кофе головная боль вроде бы усилилась, но он знал, это скоро пройдет. Вот она, давившая весь мозг, сбилась к вискам, ударили молоточки, сильно, еще сильнее, а вот уже и потише и отступают, отступают, как бы на цыпочках, и вот весь освободился от боли!
Чему он там хмыкает, право? Может, попросить почитать, что-то никуда в эту слякоть тащиться не хочется, да и сколько можно. В общем-то, все эти гвардейские кутежи стали совершенно неразличимы, так, зауряд-пьянки. И даже остроты приелись.
Книгу Юрий дал с удовольствием, хотя сам еще не дочитал десятка два страниц.
«Жизнь Витторио Альфиери из Асти, рассказанная им самим». Итальянский поэт конца прошлого века, пояснил Ахвердов. Гм-м, что может быть общего у полузабытого итальянского поэта с гвардейским офицером русской армии?
Общее нашлось с первых же глав. Воспоминания детства, очень поначалу тонкие и поэтичные, отрывали глаза от книги и погружали в задумчивость, из которой, как со дна глубокого озера, поднимались мгновения собственного детства, казалось, давно позабытые. Вкус чурчхелы, впервые попробованной, когда дядя Анют протянул ему этот гостинец пухлой рукой в белоснежной манжете. И навсегда вкус чурчхелы связался с ослепительным блеском накрахмаленного кружева и чуть слышным запахом и хрустом крахмала. Дядя Ашот болен, и болен тяжело, неузнаваемо исхудали его пухлые ладони… Потом память перекинула его в тот день, когда он сбежал от дяди Ашота в дороге и, пойманный, ждал наказания, которого, однако, не последовало. И уже через ком в горле читал дальше про то, как Витторио, видя квадратные носы чьих-либо ботинок, вновь ощущал вкус детских угощений от доброго своего дядюшки.
Но потом воспоминания становились все жестче и беспощаднее. Поэт вытаскивал наружу все детские грехи свои и печали, и не всегда ирония его над собой была беззлобной. Читая, Лорис-Меликов погружался в стыд – чувство болезненное, но чем-то даже и приятное. Странное наслаждение испытываешь, когда вытаскиваешь из памяти не только проказы, но даже помыслы о них. Сам себя запоздало казнишь, потому что Альфиери своей яростной честностью заставил увидеть несчастного Степана Суреновича, из-за которого Лориса вышибли из Лазаревского института. Весь его позор в тот момент, когда он прилип к стулу, ужас, что положение безвыходно, и этот мерзкий холодный клей, навсегда приставший к панталонам, а через них к телу. И так жалко стало несчастного человека. И так стыдно за вчерашнюю еще гордость свою.
Его стали душить слезы, и не свои – слезы всех им обиженных, особенно обиженных бездумно, в силу своего старшинства, физической силы с ее идиотским правом унижать маленьких. И хотя правом этим он уже в Школе гвардейских юнкеров не пользовался, обиды забытых малышей истерзали совесть.
Образование Альфиери тоже получил вдали от дома и тоже не так чтобы основательное. В Туринской академии было много общего с их гвардейской Школой, разве что муштрой не мучили. Но вырвался поэт из академии с той же мечтой, что и Лорис из Школы, – свобода! Правда, Лорис угодил на каторгу – муштра в Гродненском оказалась еще тяжелее школьной. Но вот что интересно – этот аристократ возненавидел всякую службу, а военную и придворную в особенности. «Я заключил, что все короли на одно лицо, а все дворы – одна лакейская». Мысль эту Лорис-Меликов не поленился выписать. И весь вечер сей парадокс не выходил у него из головы.
В общем-то, дворец светлейшего князя Воронцова, наместника императора российского на Кавказе, – тот же двор. И тем более двор, что Воронцов свободою и самостоятельностью своих действий почти демонстрировал свою независимость от двора петербургского. Лакейство здесь перед ним, пожалуй, более откровенное, чем в Зимнем дворце и Царском Селе, – попровинциальнее. Но та же лесть, благосклонно принимаемая светлейшим князем. Ему приятен его новый титул, но не дай Бог вспомнить, за что именно он пожалован. Дарго – тема во дворце наместника нежелательная. Князь – большой эрудит, а в последнее время стал даже выписывать из Петербурга русские журналы, как-то: «Современник», «Отечественные записки», «Библиотеку для чтения», хотя едва ли усердно их читает. Но имя Пушкина во дворце не произносится. Уж столько лет прошло, как нет его в живых, но обиды «этого вертопраха» не прощены до сих пор. Хотя вдруг старый князь возьмет и процитирует:
Кто жил и мыслил, тот не может В душе не презирать людей. Очень Михаил Семенович любил эту мысль. Только в ответ никому не рекомендуется развивать рискованную тему и вспоминать автора сих мудрых строк.
И опять стыд. Лорис-Меликов вспомнил страдания свои в первые полтора года службы, как остро он переживал, что Воронцов как бы не замечает его, и пришел к заключению, что все страдания его – холуйские. Слава Богу, хоть не унизился до прямого искательства, не понял намеков доктора Андреевского, которому ничего не стоило «все уладить для честолюбивого молодого человека», но пришлось бы потом быть навек благодарным доброму Эдуарду Степановичу с материальными доказательствами своего пылкого к нему чувства.
А как клянет себя Альфиери за собственную лень и невежество! А сам-то я тоже хорош – десятки раз видел великолепную коллекцию Эрмитажа, а ведь, пожалуй, и не отличу Веронезе от Веласкеса. И даже раздражение свое помню – злость невежды, не понимающего, чем восхищаются, глядя на сотни картин, написанных на полтора десятка античных или евангельских сюжетов. Он переживает, что прожил все лето в Вене и ничему не научился, а я в Петербурге и у Царского Села вон сколько времени – целых восемь лет потерял даром. Жил с самим Некрасовым – и ничего не вынес из дружбы с таким человеком!
Как бы ни увлекала нас книга, а читать ее сосредоточенно от начала до конца редко дается. Егозливое любопытство норовит с середины заглянуть в конец, просмотреть содержание… В него-то, утомившись, Лорис заглянул. Оказывается, в путешествиях своих не миновал Альфиери и Петербурга. Ну-ка, ну-ка, посмотрим, что он там увидел? Ага, вот оно:
«Высадившись, наконец, в Або, столице шведской Финляндии, я продолжал путешествие по прекрасным дорогам на отличных лошадях до Петербурга, куда приехал в конце мая. Не сумею сказать, днем или ночью приехал я туда, так как, с одной стороны, ночей почти не существует на севере в это время года, а с другой, благодаря множеству бессонных ночей в путешествии у меня все в голове путалось; я чувствовал тоску от этого постоянного печального дневного света и совершенно не помнил, какой был день недели, в котором часу и в какой части света я находился в тот момент (впечатления, схожие с теми, что получил Лорис от столицы в первое лето пребывания там в 1839 году). Тем более что нравы, одежды и московские бороды заставляли меня чувствовать себя, скорее, среди татар, чем европейцев (ну это вы напрасно, сударь, Петербург и в век Екатерины был вполне европейский город, обиделся Лорис).
Я читал „Историю Петра“ Вольтера; был знаком с некоторыми русскими в Туринской академии и слыхал много восторженных рассказов об этой нарождающейся нации. Таким образом, все то, что я видел, приехав в Петербург, при моем пламенном воображении, часто приводившем к разочарованию, заставляло меня сильно волноваться и ждать каких-то чудес. Но увы, едва я оказался в этом азиатском лагере с правильно расположенными бараками (ну уж и бараками!), как мне живо вспомнились Рим, Генуя, Венеция, Флоренция, и я не мог удержаться от смеха. (Лорис-Меликов, за границею никогда еще не бывавший, на этом месте горько вздохнул. Но все равно – Петербург никакие не бараки, это европейское чванство в нем говорит.) Все, что я узнал затем здесь, лишь подтверждало мое первое впечатление, и я пришел к тому важному заключению, что эта страна вовсе недостойна посещения. Все в ней, кроме лошадей и бород, так противоречило моим вкусам, что в продолжение шести недель, проведенных среди этих варваров, наряженных европейцами, я ни с кем не познакомился и даже не захотел повидаться с двумя или тремя молодыми людьми из высшего общества, моими товарищами по Туринской академии. Я отказался быть представленным знаменитой императрице Екатерине II; не поинтересовался и взглянуть на эту государыню, которая в наши дни заставила так много говорить о себе. Когда впоследствии я старался открыть причину такого бесцельного, дикого поведения (а-а, понял-таки, что дико так смотреть на Россию и так высокомерно держаться!), то пришел к заключению, что это была явная нетерпимость непреклонного характера и естественное отвращение к тирании вообще, вдобавок воплощенной в женщине, справедливо обвиняемой в самом ужасном преступлении – измене и убийстве безоружного мужа. Я отлично помню, как говорили, что среди смягчающих обстоятельств, выдвигаемых защитниками этого преступления, были следующие: будто бы Екатерина, насильственно захватив власть, хотела дарованием справедливой конституции хотя бы отчасти восстановить человеческие права, так жестоко попираемые всеобщим и полным рабством, тяготевшим над русским народом. И, несмотря на это, после пяти-шести лет правления этой Клитемнестры-философа[21]21
Клитемнестра – в греческой мифологии жена Агамемнона, предводителя греческого войска во время Троянской войны. Когда Агамемнон возвратился из-под Трои, Клитемнестра и ее возлюбленный Эгисф убили его. Сама Клитемнестра была убита сыном Орестом, отомстившим за отца.
[Закрыть] (тут ноготь Юрин заметен) я нашел народ в прежнем рабском состоянии; кроме того, я убедился, что петербургский трон был еще большей поддержкой милитаризма, чем берлинский. Вот, без сомнения, в чем была причина, заставившая меня презирать эти народы и возбуждавшая мою бешеную ненависть к их правителям.