355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Акбальян » Талисман » Текст книги (страница 5)
Талисман
  • Текст добавлен: 26 марта 2017, 13:00

Текст книги "Талисман"


Автор книги: Елена Акбальян


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Дорогу эту я помню с детства. Когда-то с нее начиналось наше лето… Вперед и вперед несся грузовик. Ахала и повизгивала в ведрах посуда. Стукотали копытцами деревянные раскладушки. Мерно поталкивались тюки с постелью.

Дорога шла в горы. Их склоны – горячие ладони земли. Земля свела их горстью и подняла к солнцу. На дне ладоней – кишлак: серые камешки его мазанок, рассыпанные в зеленом.

Нашим домом на все лето становился сад, крышей – щедрая на лист орешина, печкой – глиняная подкова, обнимающая черное полушарие казана.

Но главное было – река.

Она бессонно ворочалась внизу, за садом, и ворчала. Ей не нравилось ее ложе, и она что-то двигала там и переставляла, в сердцах отвешивая кому-то гулкие, как выстрел, затрещины.

Помню, я ни за что не хотела идти к реке. А она оказалась похожей на голубую плясунью, что бежит, приплясывая, по солнечной дороге.

Подойдешь к ней и видишь: не зря река хлопочет – каждый камень в ее хозяйстве, большой ли, маленький, отмыт и играет природным цветом. Вода студеная, с ледяных вершин, прозрачная, как в роднике. Полощутся в ней водоросли – зеленые или с краснотцой. Мытые-перемытые.

И столько всякой живности водится по берегам – ящериц, кобылок с аквамариновыми подкрыльями, больших золотых бабочек, что отдыхают себе на мокрых камнях посреди грохочущей реки. Даже рыба живет в ее воде – простенькие маринки, любящие попрыгать в крутой волне, и редкая рыба форель.

Но бывают у реки особые, грозовые дни. Упадут в верховьях летние дожди, и проступит в реке дикое. К нам дождь придет ночью – уставший, изработанный. Мы сладко переспим его под орешиной, накрытые клеенками, снятыми со столов. А утром послушает мама реку и строго-настрого запретит спускаться к ней из сада.

Но по-настоящему страшной река, говорят, бывает во время весеннего силя. Ее мутные, обезумевшие воды подступают тогда к саду, а в них барахтаются каменные глыбы, сорванные с далеких вершин.

В обычные летние дни река бежит мимо сада легкими шагами плясуньи. И все поет свою песню. А песня ее – о дороге. Под нее трудно заснуть с непривычки, но так здорово просыпаться на рассвете, когда над деревьями, будто для тебя одной, светит зеленая звезда Венера и сильно, терпко пахнут шалфей, тысячелистник, мята, какие-то другие незнакомые травы.

Падает от сада тропинка, и как же хорошо бежать по ней с полотенцем на утренний голос реки!

Обжитые сидни – берега пытаются урезонить реку, наперерез ей бросают арканы тропинок. Но тропинки падают, не долетев, в сухие камни весеннего русла. Разве такую стреножишь?

… Скоро мы тоже носимся по камням русла – взапуски с рекой. А песня дороги начинает звучать у нас внутри и зудом отзываться в потресканных зароговевших пятках.

И тогда мы расстаемся с рекой. Мы уходим в горы.

Они начинаются за кишлаком. Круто уходит вверх Коровья гора. Царапаешься на нее в несколько приемов. А поднимешься – широкая ее макушка сплошь заминирована коровьими лепехами. И вдруг, как подарок, трава-бархатка, стопкой серебряных звезд, что уменьшаясь, точно повторили одна другую.

Я прокрадываюсь пальцами к самому корню и разнимаю нижнюю звезду на шесть ее лучей. Они в беловатой шерстке и похожи на мягкие кроличьи уши. Я прикладываю их к лицу и сожмуриваю глаза: две прохладные ладони гладят меня по щекам. А сверху, с гребня, подгоняют нетерпеливые крики. Я взглядываю: только головы круглеют на голубом и исчезают одна за другой. Хвостатой кометой уходит последняя, Занджиркина голова.

Я кладу листья бархатки на приметный камень – до обратного пути – и бегом поднимаюсь следом. Удивительно, думаю я, как быстро мы привыкли к этому имени – Занджир. Прошлым еще летом дочку наших хозяев звали Саодат. Но зимой она тяжело и долго болела, и ей дали новое имя – Занджир, что значит «цепь». Поможет ли ей не болеть ее железное имя?

… За хребтом седловина. Дальний рыжеватый склон ее круче нашего, по нему близко одна от другой белеют козьи тропы. Мы бежим седловиной наперегонки и взбираемся по тропам, как по ступенькам. Трава здесь грубее, суше. На ногах от нее остается белый узор из царапин. Скрежещут цикады, уже и в затылке работают их бойкие молоточки. А привал нескоро – во-он на той горе, в складке которой зеленым облачком держится сад.

Вместе с нами карабкаются к нему несколько деревьев. Нам веселее в их компании в наставшей вдруг огромной, солнечно-прозрачной тишине.

Мы нагоняем деревья одно за другим – боярку в длинных иголках, бесплодный грушевый дичок, еще что-то. Постояв вместе с ними в их крошечной, доброй тени, мы лезем дальше, и деревья начинают отставать, они отстают все больше. Мы вдруг оглядываемся: они стоят внизу, подняв к нам широкие лица, грустно помаргивая всеми своими зелеными глазками…

А сад вон он – рукой подать! Мы штурмуем последние метры и валимся в негустую, играющую жаркими пятнами тень. У самого носа светит мне малиновым огоньком горная гвоздика на полегшем, суставчатом стебле. Да и вся небогатая трава соломой раструшена по земле. Потянешь соломину, а она на корешке, она живая и гнучая. Жевать такую приятно и грустно: пахнет она осенью.

Сад этот никакой не сад. Просто выросли здесь чудом дикая алыча и шиповник. Да и чуда нет, если разобраться: их семена занесло сюда ветром.

Отдохнув, мы набрасываемся на горько-кислую алычу. Набиваем карманы шиповником. Он здесь длинный и лаковый – именно такой требуется для бус.

Надо идти. Совсем рядом вздымается скалами «наша» вершина. Снизу, от реки, кажется: у нее голова и палец хитро приставлен к губам. По этому каменному пальцу, вовсе не похожему теперь на палец, мы и узнаем ее, голубушку.

– Ур-ра!

Великая немота гор равнодушно глотает этот комариный писк. До меня вдруг доходит: наше путешествие больше не похоже на игру, оно становится серьезным. Я невольно оглядываюсь: там где-то мама, она не пустила бы нас, если б это было опасно.

Но позади только горы, они бредут за нами стадом слонов, сутуля исполинские спины. И это почему-то успокаивает меня. Что ж, решаю я, ведь это наши ручные, добрые слоны.

Правда, игра в слонов тут же и кончается: новый склон в злющих колючках, набитых саранчой с ятаганами. Шагнешь, а они – фр-р! – так и брызнут по сторонам, а с ними еще всякие, мирные и немирные.

Мы взбираемся выше, выше, пока не высунут шершавые спины камни – один, другой, третий, а там забугрится отрог. Разбойничьим свистом засвищет ветер, заговорят колокольцы горького миндаля, вспорхнут с мелколистых кустов неведомо откуда взявшиеся молчаливые птицы…

Вот, наконец, и вершина в узорчато-ржавых пятнах лишайника. Блаженно сидеть тут, на ветерке, повторяя глазами проделанный длиннющий путь. Дивно меняет все взгляд сверху!

Близкие скалы смотрятся сваленными в кучу дряхлыми камнями. Колючки враз убирают когти. А ниже легло яркое молодое пастбище. Зелеными мериносами разбрелись по нему деревья, привязанные длинными веревками тропинок. Неужто это к их тени царапались мы по крутизне?

Далеко-далеко внизу река. Нет, не река, отсюда она обыкновенный болтунишка-арык, который перешагиваешь, не замечая.

Так, посмеиваясь, смотришь вниз, пока не отдышишься, не уймешь дрожь в коленках. Потом поднимаешься (обязательно почему-то встаешь) и смотришь, смотришь, что там дальше? А дальше, насколько хватает глаз, горы. И вершины, вершины – намного выше нашей.

И гаснет короткое торжество – быстро, как и этот день в горах. Потянет вдруг вниз, к жилому теплу.

Спускаемся торопливо, потеряв интерес ко всему вокруг. И спиной чувствуем: холодно, отчужденно замыкаются за нами огромные немые пространства. А глаза льнут к кишлаку, к его вечерним дымам, и уши, горячея от натуги, ловят едва пробившийся уютный лай собак. И какая это радость – отыскать меж других садов свой квадратик с зелеными комочками деревьев и среди них черную орешину, распушившуюся клушкой. Различить пляшущий огонь, то и дело заслоняемый чем-то темным, неясным, и догадаться: это же бабушка готовит в казане ужин! А вон за столом еще фигурка с насекомьими лапками, высекающими белые искры. Неужели это видно, как мама, работая, переворачивает страницы?! А по тропе к саду быстро продвигается отец – ярким пятнышком желтеет его этюдник.

Я всматриваюсь в ожившую реку и вижу белые гребешки и среди них горошины камней. Почему-то мне приятно, что река безголосая. Но она все ближе и подает, наконец, голос – не сильнее пчелиного гудения. Оно растет, наливается силой, пока не ворвется в уши грохот бессонного движения. И это единственный звук, без которого я с удовольствием обошлась бы сегодня, как обхожусь без вечернего ледяного умывания с плоского камня, услужливо нависшего над струей…

Следующие дни мы проводим у сайчика. Слабенький, говорящий шепотом, он несмело приближается к реке. Пойдет и остановится, оробев, и копится в прозрачный омуток – смелости набирается, чтобы шагнуть дальше. Живут по берегам сайчика тихие существа. Редкой красоты стрекозы планируют с цветка на цветок, сами похожие на блуждающие цветы с изумрудными или синими, а то и коричневыми лепестками. Подставив солнцу лимонные животы, положив змеиные головы на камень, спят в вольных позах желтопузики. Мы тоже лениво греем бока на соседних камнях. И в пол сонного глаза наблюдаем кипучую жизнь омутка. Теплую, неторопливую воду сайчика обожает лягушечья мелкота. Они тут отращивают себе потихоньку ноги – сначала голенастые задние, потом передние, избавляются от тритоньих хвостов и, освоивши сухопутную жизнь на родных берегах, вприпрыжку отправляются дальше – искать лягушиного счастья по свету.

Этих мы ловим десятками и уносим в сад. Так что путешествие свое счастливчики начинают по воздуху. В саду, повыпрыгнув из банки, они колонистами заселяют новые места и шуршанием и прыганьем в вечерней траве отставляют от ума бабушку, до смерти боящуюся змей.

Что сделалось бы с ней там, в скалах, где жутко свищет ветер и все чудится за спиной чей-то подсматривающий глаз? Где круглую тень под камнем с готовностью принимаешь за свитое для броска змеиное тело (мы и вправду нашли там старую кожу змеи – прозрачную, распавшуюся в руках пленку).

Как хорошо, уютно думается мне в постели под вечернее «тпру-у-у» сверчков, как хорошо, что все уже позади: долгая вверх-вниз дорога, и тишина среди гор, и быстрые сумерки остывающего дня, уже безразличного ко всему.

Но где-то на грани сна вижу я горы, открывшиеся мне с вершины. В широких, неярких одеждах они толпятся мне навстречу. И я различаю их грубые, обветренные лица с бесформенными добрыми носами и губами…

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Вот и сегодня мы едем знакомой дорогой. Нет, не на дачу под орешину, а в степь – охотиться на черепах. Говорят, они под своими панцирями нежнее молодых курочек.

Ехать мы собирались с Танькой. Но Таньку не пустила бабка.

– Есть черепах?! Еще этой гадости, прости господи, не попробовали.

– А мама говорит: черепаховый суп королям подавали!

Бабка совсем обиделась.

– Твоя мама человек науки, ты меня с ней не ровняй. Она с узбеками общей ложкой из одной посудины шурпу хлебает, а мы к этому непривычные.

– Баба, пусти, а? – Танька тужилась выдавить хоть слезинку. – Я не за черепахами, я прокатиться…

– И не думай! Делов полон рот, некогда по степям прохлаждаться!

Бабка сновала взад-вперед (выстрелами били по ее пяткам шлепанцы) и ворчала:

– Тварь непотребную за курицу считать! Королям и тем спокою нет. Хоть в могиле, а разыщут, волоски последние, прости господи, повыщиплют, на сантиметры всего разметят. Тьфу!

Во-он чего приплела!

Ученые и правда сделали открытие во время недавней археологической экспедиции. Дома у нас только и было разговоров, что об этих их невероятных результатах. Была вскрыта усыпальница Гур-Эмира, там в самом деле покоился прах Тамерлана! Археологи доказали это, обнаружив на черепе несколько не истлевших еще рыжих волосков, а главное, потому, что одна нога у скелета оказалась короче другой.

Видно, это Танька просветила бабку после моих рассказов. Стоило стараться! И я пригласила ехать Вовку. Назло бабке и этой разбавленной француженке, которая не могла расстараться на одну-единственную натуральную слезу из своих прекрасных глаз. Вовка вспыхнул и засобирался, хотя Танька грозила, что мать его не пустит.

Она пустила! Пришла с дядей Мишей, веселая, в том открытом платье, и пустила. Сначала, правда, всполошилась:

– Та я ж черепах видеть боюся! А то у руки брать. Закусают! – И посмотрела на дядю Мишу глазами испуганной синеглазой девочки.

Дядя Миша засмеялся, а мы с Вовкой дружненько закричали:

– Не закусают! Они не кусачие, скажите ей, дядь Миш.

И она махнула на нас рукой. Только заставила Вовку поклясться, что в дом этой нечисти он не принесет.

Вот когда из Таньки полились слезы – полновесные, заметные и невооруженным глазом. Так пошутил про них дядя Миша.

Он живет у бабки, пока в командировке. По секрету мы знаем от Вовки: он военный инженер, специалист по минам и приехал в наш город на оборонный завод. Ночует дядя Миша в коридорчике, на сундуке. Ему вполне хватает сундука и приставленной в ноги табуретки. Платит он бабке сухим пайком.

В коридорчике теперь пахнет дорогими папиросами, ваксой и одеколоном. И вообще, в доме приятная суета: Танька с Вовкой по очереди драят мелом пуговицы на дяди Мишином кителе. Вовкина мать наглаживает ему рубашки, бабка без конца ставит самовар. Только свои узкие сапоги дядя Миша чистит собственноручно, никому не доверяет этого ответственного дела.

… Мы стоим с Вовкой в кузове, приклеившись пятернями к кабинной крыше. Солнце придерживает меня сверху, положив на плечи горячие ладони. И еще я все время чувствую Вовкин локоть и худое плечо, твердеющее, когда машину заносит и я валюсь в его сторону.

Дорогу эту я помню с детства.

Она бежит, убегает от города – к зеленым кишлакам, надежно упрятанным в глубины гор… Где-то там, за горами и долами, затерялся на годы и наш кишлак. Не доехать к нему, не дойти. Напрасно зовет дорога. Да и где они, горы? Плоско кругом, пусто. Только небо вырвалось на простор, скакнуло высоко, выгнуло песцовую с рыжей подпалиной спину. Голубыми шерстинками оставило на столбах птиц-сизоворонок.

Где они, горы?

Я смотрю вперед, а там выставился заборчик, легонький, беленный крепко подсиненной известкой.

– Горы! – кричу я. – Горы!

Вовка, чудак, хохочет, захлебываясь ветром:

– Придумаешь тоже! Какие ж то горы? То грозу натягивает.

– А вот и горы. Спорим!

Я-то давно привыкла: горы придвигаются хитрыми скачками, когда не смотришь. Раз – и на краю неба поднялся такой вот голубой заборчик. Два – у гор уже острые грани и ложатся тени, лиловые, резкие. И вдруг линия их снова плавная, будто кто-то обвел горы мягким рисовальным углем, а бока закрасил бархатно-коричневым или табачным. Хлоп – и по бархату пошли украшения: белый кант тропинок и горох. Зеленый горох – это деревья и кусты, а мелкий, как мак, – овцы, пасущиеся на склонах.

«Смотри, смотри! – крикнула бы я Вовке. – Во-он, видишь точки – черные и белые? Это овцы!»

И наверняка бы услышала:

«Тю, глупая! Какие ж то овцы? То камни».

«Смотри, камни твои ходят!» – уличила бы я Вовку.

Жаль, нам скоро сворачивать. Не покажут горы Вовке свои фокусы, останутся заборчиком на краю неба. Я смотрю на Вовку сбоку, сквозь волосы, залепившие мне лицо. Он сейчас блаженствует, как и я.

А сзади тесно нанизаны на скамейки мамины сотрудники. Солнце их поджаривает в кузове, как шашлыки. Одна только Стеша, вахтерша, не сдается, поет луженым деревенским голосом:

… тизан… лежит,

а над ним… ушка мать ево… сидит.

… лезы… ливая, сыну… говорит…

Помню, как до войны мы ездили в степь всем музеем за тюльпанами. Сколько было смеху! Как пели!

Степь была весенняя, свежая. И вдруг – вся в алых тюльпанах. Мы так и посыпались из кузова. Рвали и рвали, охапки не умещались в руках, а тюльпанов все не убывало.

Мы уезжали, а степь так и стояла – по колено в заре. День этот запомнился мне двухцветным, красно-голубым, может быть, потому, что отец так и написал наши тюльпаны: вихрастый сноп пламени в голубом ведре, поставленном на кирпичи кухонного пола.

Я смотрю и не верю, что это та самая степь. Она, как беженка, в рубище из жестких, изношенных трав. Она одичала, боится людей. Странно-беспокойное движение будит в ней наш грузовик. Она вся в вороватом броске вбок, словно прячется… И только вдалеке степь спокойна. Ей там все равно, есть мы или нет. Да и нам она не нужна, здесь нет ни одной черепахи.

Черепашья степь – уже полупустыня. Под ногами песок, еще не чистый, еще скованный почвенными примесями и травой. Но он обещает барханы: бугрится всюду правильными рифлеными холмиками. Степь из-за этого кажется голой, подставившей солнцу поросшую жесткой шерстью худую грудь.

Солнце печет, как летом. А черепах не видно.

Мы уходим все дальше, туда, где пляшет, коварно приманивая, марево. Пропала с глаз машина, да и людей не видно.

– Вовка, а мы не заблудимся? Я что-то боюсь.

– Тю, глупая, а солнце на что?

Вовка щурит глаз на слепящий круг и уверенно машет куда-то совсем не туда. И снова бредет, опустив лицо, а мешок, как рыбачья сеть, волочится за ним по земле.

В стороне, под кустом, шевельнулся серый комочек.

Фаланга! Прыгнет!

Обмерев, я смотрю краем глаза. Ф-фу! Это же черепашонок, завязший в песке.

– Есть! – кричу я Вовке и выхватываю черепашонка из зыбучего плена. Светлый его панцирь прогибается у меня под пальцами.

– Есть! – откликается и Вовка. Он бежит ко мне, размахивая тяжелым, отчаянно лягающимся трофеем.

– Вот это да-а! – ахаю я. – А ты посмотри моего! Подави, подави пальцами. Прелесть, правда? Отвезем Люське!

Вовка засовывает гуттаперчевого малыша в карман. Черепаха булыжником летит на дно мешка. Мы устремляемся вперед, почуяв добычу.

– Есть!

– Есть!

Скоро мы кричим свое «есть» поминутно.

Черепахи всюду. Они бредут, утопая в песке, – нет, плывут в его волнах медленными, неуклюжими саженками. Шевелятся тут и там, пугая близкими шорохами. Или доверчиво кажут из сыпучих нор роговые тылы.

К нам приходит сытость, спокойная, наглая. Ходим, как по базару, и не спеша выбираем товар – самый крупный, самый мясистый…

Но потом отчего-то становится не по себе.

Слишком уж открыто шевелится вокруг, дышит и хлопочет незащищенная чужая жизнь. Слишком упорно не замечает нашего хищного вторжения. Даже у змей, которых здесь неожиданно много, какие-то свои заботы и дела.

И пляшет, пляшет марево, заманивая нас все дальше…

Не-ет, пора уходить отсюда подобру-поздорову!

Да и мешок с живым уловом отмотал уже Вовке все руки.

Нам с Вовкой разонравилось у кабины. Холодно стало торчать на ветру, под огромным меркнущим небом. И так хорошо оказалось сползти на жесткий пол кузова и укрыться за теплыми досками бортов. Греющей плечи недостающей досочкой легла у меня за спиной Вовкина рука.

На прямую дорогу выехали, когда солнце скатилось к краю степи. Оно глядело оттуда жутким глазом циклопа и все тянулось достать нас длинными холодеющими руками. А мы удирали во все лопатки. Вслед за тенью своей, распластанно летящей по дороге, мчался к городу грузовик. Мы бежали из здешних мест, как бегут, сообща сделав что-то дурное. И теперь виноватые (и довольные!) отводили глаза от завязанных крепко-накрепко шевелящихся мешков. А в спину нам, хмурясь, темнея, смотрела степь…

И тут я вспомнила про черепашонка.

Вовка держал его на весу, а тот уморительно дрыгал лапками и тянул вниз головенку с испуганными глазами. Совсем как Люська, когда, крохотную, отец поднимал ее к потолку, уложив в большую ладонь.

Пальцем я погладила его шейку. Шея была сухая и морщинистая, как у старичка лилипутика. Он и был, наверное, старичком, если мерить человеческим, таким коротким для черепах, веком. Но панцирь его оставался мягким, как темечко ребенка.

Когда мы рассмотрели его со всех сторон, я забрала черепашонка у Вовки. Положила его в колени и накрыла ладонью, чтобы получилось похоже на нору. Он там сразу успокоился, пригрелся. Чтобы было ему теплее, Вовка сделал вторую крышу – положил сверху еще и свою ладонь.

Она была горячая, и пальцы слегка дрожали, словно Вовка боялся, что первая крыша не выдержит тяжести второй. Он даже спросил меня об этом – глазами. И эти спрашивающие, робкие глаза оказались вдруг так страшно близко, что я невольно отпрянула.

Вовка убрал руку и сидел, отвернувшись к дороге.

Но теперь я услышала другую его руку. Вовка держал ее все так же, досочкой. Но досочка эта была не как все. Те давно остыли, и теперь я, наоборот, нагревала их спиной. А эта одна сохраняла тепло, она даже делалась почему-то все горячей и горячей.

Было стыдно, но я сидела, боясь шелохнуться. Я вся обратилась в слух. Я слушала Вовку плечами, кожей, и это был какой-то новый, другой, незнакомый Вовка. И мне ничего сейчас не хотелось, а только слушать его и слушать…

Люська была счастлива. С малышом в руке она прыгала под только что сочиненную песенку:

Черрепаха, черрепаха, у ней кррепкая ррубаха!

Были и варианты:

Черрепаха, черрепаха, у ней в клеточку ррубаха…

Больших черепах она боялась. Их было столько, что пришлось вытаскивать из сарая огромную плетеную корзину. Мы поставили ее на открытом месте и высыпали черепах из мешка. Крышку придавили тяжелыми сырцовыми половинками: черепахи рвались на волю по спинам и головам друг друга.

После ужина мама торжественно, при общем стечении народа, раскрыла старинную поваренную книгу.

– «Суп черепаховый, – громко прочла она и значительно поглядела на нас. – Для того, чтобы отведать знаменитого королевского супа, вовсе не надо снаряжать экспедицию в Сахару. Нежное и вкусное черепашье мясо… – мама снова посмотрела на нас, чтобы мы прочувствовали, – с успехом могут заменить… – мамин голос резко пошел на убыль, – 500 граммов телятины, вымоченной в горчичном соусе с яйцами. В бульон добавить, – мама читала все тише, – масла сливочного по вкусу, сто грамм маслин и специи…»

Про специи мы не узнали. Мама сердито захлопнула вкусную книгу, пустившую тучу пыли, подошла и, встав на цыпочки, закинула ее на шкаф, где у нас пылились разные ненужные предметы. Закинула, отряхнула ладони и бодро сказала:

– И все-таки, дети, у нас будет завтра королевский обед! А сейчас спать…

Но Люська ни за что не отдавала малыша. Она твердила, захлебываясь от слез:

– Хочу черрепашку в крроватку! Обеи спать будем…

Кое-как ее уговорили: положили черепашонка в коробку и поставили под кровать.

Увы! Ни мама, ни бабушка не знали, как короли разделывали черепах. Наконец, за них решительно взялась Фрося. Сказала, что санинструктору надо привыкать к виду крови.

Но то, что ей пришлось сделать, было ужасно! Она рубила пополам живых черепах…

Наш обед проходил в подавленном молчании. У Фроси были красные глаза. Только Люська, не ведавшая ни о чем, с хрустом обгладывала черепашьи косточки и громко тянула прозрачный бульон. И бабушка не делала ей замечаний…

Мы еще дважды ели черепах. Рядом с машевыми супами и постным пловом из джугары они были потрясающе, неправдоподобно вкусны, они имели вкус еще той, довоенной жизни.

И мы не могли отказаться.

Но добрая половина черепах вырвалась на свободу. Каждый в отдельности, мы все способствовали этому, сбрасывая с корзины одну за другой тяжелые кирпичные половинки.

Черепахи разбежались по саду. И скоро мы стали натыкаться на них чуть не в каждой ямке под забором (раньше оттуда скакали, пугая, сухие и теплые земляные лягушки).

Но было совершенно непонятно, как черепахи пробрались в Танькин сад. Тоже, видно, нашли лаз.

Мы все трое держали это событие в строжайшей тайне от бабки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю