Текст книги "Талисман"
Автор книги: Елена Акбальян
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Мы играли «в магазин» и не думали, что к нам пожалуют гости.
Я сидела на крыльце, стул, повернутый к Люське спинкой, был мой прилавок с окошечком. На прилавке ножницы, нож и несколько буханок из глины.
Я учила Люську покупать хлеб.
Она протянула в окошечко сшитые карточки, я чикнула ножницами, и четыре белых квадратика упали на прилавок. Я уже взялась за нож, чтобы отрезать ей хлеба, но Люська все испортила.
– Дайте сахар-ру. Трри кусочка. Пожар-руйста…
Она сделала самые хорошие свои глазки и протягивала в окошко грязную ладонь. Нетерпеливо шевелились пальцы, готовые захлопнуться в крепчайший кулачок.
– Ли-и-на! – кто-то позвал меня сдавленным голосом.
Мы с Люськой разом обернулись: всклокоченная рыжая голова торчала из виноградника, воровато шмыгала глазами. Люська, бедняга, заревела. А я обрадовалась Мане.
Успокоив Люську – Маня дала ей потрогать сережки, – я потащила гостью смотреть дом для кукол. Люська, конечно, сразу поняла, куда мы идем, и увязалась следом. Дом каменный, вход в него загорожен двумя кирпичами. Отнимешь кирпичи, и откроется комната – с кроватью, столом и стульями, на которых чинно сидят обе мои разодетые куклы (мы с Танькой шьем куклам из довоенных лоскутов потрясающие наряды).
Но Маня подняла меня на смех:
– Тю, недоразвитая! Война, а она с куклами лялькается.
И презрительно, далеко цыкнула слюной.
Я испугалась, что она уйдет. И разозлилась на Таньку, будто это она заставляла меня играть в куклы, как маленькую. Но Маня не ушла. Ее восхитила наша «крепостная» стена.
С улицы у нас не дувал, как у всех, а вздымается отвесная стена – в трещинах, земляных чешуйках. Весной по ее крутизне бесстрашно карабкаются маки. Зайдешь в калитку, поднимешься по ступенькам – откроется обыкновенный зеленый двор с домом посередине. Со двора заборчик невысокий, а посмотришь вниз – дух захватывает.
Маня свесилась, присвистнула от восторга, перемахнула через заборчик на рыхлый, осыпающийся карниз стены, прошлась до карагачевого куста, шаром нависшего над улицей, и картинно развалилась на его проволочных ветках.
– Не надо, Мань, упадешь, – не выдержала я.
– От где засаду на фрицев устраивать. Та-та-та-та! – повела она воображаемым автоматом. Но все же перелезла обратно. И тут обнаружила куст с каперсами – рядом со ступеньками, сбегающими к калитке.
Мы берегли этот сорняк. Упрямый, цепкий, он в одиночку, без союзников, вел свою ежегодную войну: распластывался на пыльном, совсем безнадежном бугре и выдаивал-таки из него соки. Каждое лето колючие головатые стебли были унизаны плодами полосатыми арбузиками с красной мякотью, которую так любят мураши.
– Глянь-ка, шо у вас растет! Кавунчики! Надо ж, и семечки у них е!
Маня накинулась на каперсы, топча и обдирая куст. По бугру в панике разбегались мураши-сладкоежки.
– Не надо, Мань, пусть растет.
– Глупая! Это ж самое то, шо нам надо.
Ссыпав каперсы у заборчика, Маня свесилась и с такой нетерпеливой досадой рассматривала пустынный тротуар, что мне сделалось стыдно за нашу сонную улицу. Но вот, наконец, из-за угла вывернулась компания мальчишек с сачком и ведерком – шли на арык ловить мальков.
– Бей гадов! – скомандовала Маня, и мы одновременно запустили каперсы. И, хохоча, припали к земле.
Внизу свистели, орали что-то, но мы вытерпели, выждали время и дали второй залп по выгоревшим, заросшим затылкам.
Когда снова высунули носы, мальчишки были уже далеко. Самый маленький из них вдруг обернулся и сделал непристойный жест. Грубо выругавшись, Маня немедленно ответила ему тем же.
Я смотрела на нее, открыв рот. И прозевала новую цель – две тетки шли с базара и так заговорились, что не заметили Маниного одиночного выстрела.
Вслед за ними показался узбек в черно-белой тюбетейке – важный, с портфелем, в военных галифе. И в тапочках на босу ногу. Тапочки и решили наши колебания.
– Бей пузанов в чеплашках! – прошипела Маня, и мы дружно послали снаряды.
И нарвались! Бабай завопил, забарабанил в калитку. Мы, пригнувшись, побежали за дом. А бояться-то было нечего. Калитка наша запиралась на кованную кустарным способом цепь с гранеными звеньями. Попробуй разорви!
Мы развеселились. Влезли по приставной лестнице на балахану. Стали таскать сливу, которая сушилась на горячих подоконниках.
Жуя, Маня деловито обследовала помещение.
Балахана у нас большая – комната на втором этаже. Есть и обстановка – раскладушка, пронзительно заскрипевшая под Маней, столик на трех ногах и табуретка, больно щиплющая зад.
Подскочив, Маня пнула табуретку в угол. Зло спросила:
– Шо ж вы пожмотились, не вставили стекла?
Она вцепилась в переплет и трясла, словно хотела высадить раму.
Оконные рамы на балахане с трех сторон. А стекол нет. Без них даже лучше. Ранней весной здесь, на сквознячке, любит спать и работать отец.
– Это шо за мьячики? – удивляется Маня.
Она распахивает боковую раму и спрыгивает на кухонную крышу.
– Кизяки. Ох и горят!
Я вылезаю следом и переворачиваю кизяки вверх непросохшим боком, Маня помогает мне.
– А навоз откуда? Коровы ж у вас нема?
– Собираем. Ходим по улицам и собираем – конский и ишачиный. А на полянке коров пасут.
– От то да! – восхищается Маня. – Надо ж, сколько их у тебя понаделано.
– Это новые. У меня в сарае их полторы тысячи. А у Таньки тысяча шестьсот.
Манины конопушки стали под цвет жженого кирпича. Подумаешь, полторы тысячи. Она наделает мильен! Угольную пыль им уже выдали. А сейчас надо идти за навозом. Она мигом – только слетает за ведром, одна нога здесь, другая там!
Но мне нужно было бежать к бабушке. А прежде хитренько отделаться от Люськи.
Она уже кончила разорять кукольный дом и теперь хныкала под лестницей, держа за малиновый подол куклу Наташу и пытаясь влезть на вторую ступеньку (первую сняли специально из-за нее).
– Ли-ин, я к тебе…
Ми с Маней скатились с лестницы и, не слушая Люськиных воплей, пустились вокруг дома, а там нырнули к калитке.
Все! Свободны!
До угла бежали вперегонки, а вырвавшись из-за него, разом остановились.
За углом, вокруг старой акации, толпился народ.
У меня екнуло от догадки сердце.
– Бежим скорее! Ее рубят!
… В незапамятные времена кто-то засадил улицы нашего города белой акацией. Когда весной деревья зацветают, их мелколистые кроны тучнеют, тяжело разбухают белыми гроздьями. А городской воздух, ничем, кроме пыли, не примечательный, становится свежим и сладким. Будто в руках у тебя букет и ты так и ходишь, уткнув в него лицо. И дышишь, дышишь… А еще жуешь, пока не объешься приторными цветами, похожими на львиный зев.
Акация, что росла возле углового двора, славилась цветами особенной сладости.
Но теперь ее выдали на дрова какой-то чужой тетке.
Верно, акация была старая, и одна ветка у нее засохла, но дерево жило себе, давало летом тень, а весной свои медовые цветы. И мне даже думать не хотелось про плешь, которая теперь появится. Еще одна пыльная плешь на такой зеленой до войны улице… Но тетка с ордером на живую акацию была не с нашей улицы. Ей плевать было на то, что здесь останется. Без ума от радости, что зимой теперь будет с дровами, она лезла к пильщикам под пилу, толкала плечом ствол или, раскинув руки, как милиционер, раздвигала сбежавшихся ребят.
Пильщики не обращали на нее внимания. Пилу заедало, и они с остервенением рвали ее каждый в свою сторону. Мне показалось: им тошно пилить живое дерево.
Заскрипело, застонало в акации. Прощально махнув легкой кроной и чиркнув по небу негнущейся веткой, дерево рухнуло на булыжник.
– Пол-лундра! – завопила среди общего крика Маня и потащила меня через арык, в самую пыль. Та кинулась садиться на голову и плечи. Стали видны сучья, далеко разлетевшиеся по мостовой.
– Налетай, подешевело! – скомандовала Маня.
Нагибаясь и перебегая, она подбирала хворост.
Я тоже схватила несколько обломков: акация-то была наша!
– Не трожь! Ордер заимей, тогда хапай! – метнулась за нами тетка.
Мы удирали, крепко прижав добычу. Тетка не погналась, переключилась на кого-то еще. Маня шмыгнула к себе, в угловой двор. Я, отбежав, остановилась, сплевывала пыль, хрустящую на зубах.
Пильщики уже распиливали ствол.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Так, с дровами под мышкой, я и пошла к бабушке.
Собственно, у нас с Люськой их две. Армянскую, Маленькую бабушку мы видим редко. Она приходит разряженная по-старинному – в сине-красных одеждах, в черном платке, со свисающими на лоб серебряными монетами.
Пальцами, искореженными ревматизмом, она больно хватает меня за шею и, так и не дотянувшись до щеки запавшим ртом, быстро чмокает воздух, ласково приговаривая: «Кум матаханнум, кум матаханнум». По-русски Маленькая бабушка не говорит. Они бойко тараторят с мамой – мама у нас полиглот, – а мне остается догадываться, о чем речь, по отдельным немыслимо перекроенным русским словам, которые произносит бабушка из уважения к нашему с Люськой присутствию. Люська и не пытается понять бабушку. Забирается в колени и, утонув в широченных юбках, позванивает ее монистами.
Я тоже рассматриваю монеты. Сколько денег пропадает зря! Были бы монеты теперешние и без дырочек, хватило бы, наверное, на буханку. Ну, на полбуханки…
Большая бабушка живет недалеко от нас, в собственном доме. Много лет она учит музыке детдомовских ребят, а теперь дает и частные уроки. Но все остальное время бабушка занимается нашим воспитанием. Оно, как земля у древних, покоится у нее на трех китах: режим, режим и еще раз режим. Аппетиты у бабушкиных китов большие, и они проглатывают все мое время. Да еще обдают фонтанами ледяных строгостей. Зато Большая бабушка обшивает нас, начиная с шапок и кончая туфлями. Сейчас она шьет мне из старого отцовского пальто летный китель и пилотку.
Еще до войны, когда я окончательно решила, что буду летчицей, отец подарил мне голубые петлицы с эмблемами, большую звезду для пилотки и нашивки на рукава – серебряные крылья. Теперь я не уверена, что буду летчицей. Может, стану археологом, как дядя Ваня. Но пока война, я решила носить форму, а не девчачье пальто!
… Бабушка занималась в своей комнате с Сережей – это тот самый Сережа. Она считает, что у него абсолютный слух. Не знаю, какой у него слух, но всем известно, что он лучший ученик нашей школы.
В проходной комнате у бабушки, где живут Сережа с матерью, висит карта военных действий – во всю стену. Сережа переставляет на ней флажки. Послушает сводку и идет переставлять. Тогда, когда было тяжко, переставлял, и теперь, когда мы наступаем. Я открываю дверь и прокрадываюсь к карте. Все точно, вот они уже где, флажки: Орел! Карачев! Харьков!
Но самый большой флажок Сережа сделал для своего Ленинграда. Он воткнул его в кружок на карте, когда в Ленинграде началась блокада. И потом, когда блокаду, наконец, прорвали, флажок так и остался на своем месте. Но теперь от него уходят на запад и на север новые флажки…
А Сережа по-прежнему живет у бабушки: его маму, инженера, не может отпустить в Ленинград завод.
Я рада, что им нельзя уехать. Одного никак не пойму: знакомы мы с Сережей или нет? Здороваемся, конечно. Случается, и поговорим, когда он что-нибудь мастерит на террасе, за большим столом.
«Вам много задают? У вас была уже контрольная по алгебре?» Вот и весь разговор.
Не знаю почему, но у меня язык делается деревянным, хоть плачь! А смотреть на Сережу я люблю. Иду через комнату, он сидит за уроками или читает, а я на него смотрю украдкой.
Прошлой зимой, готовя для Таньки новогоднее пожелание, я откопала у бабушки старинную открытку с ангелом в голубом платье. Так вот у Сережи глаза этого ангела и светлые, из кольца в кольцо волосы. Про таких, наверное, и говорят: «Красив, как херувим».
Я послушала через стенку, как он наяривает гаммы. Бабушки будто там и нет. Опять поставит ему пятерку с плюсом. На прочих уроках бабушку всегда слышно. «Си… ля… ми… ми», – плачущим голосом поет бабушка и сильно долбит нужную клавишу.
Я вернулась на террасу. Она широкая, как улица, и на нее, как на улицу, выходят все окна и двери. В доме темновато, хотя терраса застеклена от потолка до низкого деревянного барьера (одна половина стеклянной стены свободно ходит в его пазах).
Я взялась за край, двинула стену.
В меня толкнулся резиновым боком жаркий воздух, спрессованный с запахами и шумами двора: застучали по железу, зафукал рядом заводской маневровый паровозик, дохнуло мазутом, ржавчиной. Отдельно запахло дымом, вкусным, домашним.
Я легла животом на барьер и свесилась, болтая ногами.
Летняя печка еще курилась. На ней, заботливо прикрытый, пузатился чугунок. Я вдруг почувствовала, что страшно хочу есть. Спрыгнула во двор, побежала к печке.
Золотые зерна в чугунке разморило жаром, и они отпыхивали хлебный парок. У меня потекли слюнки. Ну как бабушка догадалась, что я умираю – хочу пареной пшеницы! Впрочем, кто ее теперь не хочет?..
Крепко сжимая пузатые бока и чувствуя сквозь тряпку стремительно нарастающий жар, я бегом отнесла чугунок на террасу. Нырнула в просторные глуби буфета, где праздными стопками белели тарелки, в боковом ящике нащупала деревянную ложку.
И уселась за стол, с краю. Дальше широко размахнулась пустынная площадь столешницы. Клеенка на ней вытерлась добела, но по свисающим краям еще сохранилась веселая красно-синяя клетка.
На какой-то миг я перестаю жевать. Вижу прежнее: близкую и дальнюю нашу родню, тесно обсевшую стол, накрытый новой клеенкой. Вижу пасхальные куличи на столе – боярскими шапками, груды яиц – чернильных и крашенных луковой шелухой в цвет зари. Вижу довольную, говорливую бабушку во главе семьи, дядю Ваню, с картинным кряхтением несущего со двора медный, сверкающий, кудрявый от пара самовар…
И будто в первый раз замечаю нежилую заброшенность террасы, темные, покоробленные дождями заплаты в стеклянной стене. А животом чую голодную пустоту полок в исполинском буфете.
Но из тарелки пахнет мне свежим хлебом…
Я высыпаю в рот полную ложку пшеницы и жую так долго, что от сладкой усталости немеют челюсти. И спохватываюсь: за едой я совсем забыла про Сережу.
Что-то бабушка сегодня свирепствует! Интересно, думаю я, отправляя в рот очередную порцию, ел ли когда-нибудь пареную пшеницу Сережа? Наверное, и ложки-то деревянной не держал в руках.
Я вдруг решаю: выйдет Сережа, и мы с бабушкой усадим его за стол и дадим полную тарелку. Жевать пареную пшеницу – долгая история, и мы, наконец, разговоримся, как все нормальные люди.
О чем бы таком умном завести разговор?
Но я не успеваю придумать. Сережа появляется в дверях и быстро проходит к выходу.
Меня он, по-моему, и не заметил.
Нашла, чем удивить – пареной пшеницей! «Разговоримся… как люди…» Ну чего я набиваюсь к нему? А главное – чего боюсь?
Я увидела себя со стороны – за пустынным столом, над пустой тарелкой, с обтянутым лицом, по которому расползаются некрасивые, знобкие пятна. А уши… Они толстые, и в них часто и тупо ударяет что-то. Звук такой, будто во дворе выбивают ватное одеяло.
Нестерпимо!
Все во мне рванулось – прочь от стола, от этой минуты, от ватных ушей!
Я вскочила, уронив стул.
– Куда ты? – услышала удивленный бабушкин голос.
Но за мной уже с треском захлопнулась дверь.
За калиткой я постояла, посмотрела по сторонам. Медленно, стараясь освободиться, перевела дыхание. Нет, тошно, тошно…
«Танька!» – вдруг подумала я. Вот кто мне был нужен сейчас – моя Танька, верная, надежная душа.
Я поняла, что соскучилась до смерти и не могу, не хочу больше дуться на нее.
И я побежала к Таньке.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Я вошла через калитку, и это было непривычно и ново, как будто все у нас должно начаться по-новому. Я даже растерялась немного и почувствовала, что не знаю, как себя держать. Огибая дом, и хотела и боялась увидеть Таньку на террасе (где-то рядом будет и этот Вовка).
Слава богу, никого.
Я поднялась по ступенькам. Дверь на кухню была раскрыта. Я постояла, решая, стучать или идти, как раньше. И шагнула на порог.
Танька с Вовкой сидели у стола – два притихших голубка, уткнувших клювики в толстенную растрепанную книгу. Вот как! Уже «Ниву» смотрят! Нашу «Ниву», любую страницу которой мы с Танькой помнили наизусть!
Мне хотелось закричать на Таньку, топать ногами, вытолкать в шею этого Вовку. А еще больше – зареветь и так, ревя и захлебываясь, убежать неизвестно куда.
– Гляньте, кто пришел! Шо ж ты стоишь у дверях? Бери стуло, садись до стола. Вовка, устречай гостью!
Я не сразу поняла, что это Вовкина мать. Полураздетая, она сидела на кровати и шила. Мощно белели ее плечи, лямки лифа глубоко врезались в них.
Танька взметнулась из-за стола с радостным воплем, встал и Вовка, а я все не могла отвести глаз от белого, простодушного выпирающего из одежек тела. Дома у нас не было принято так ходить. Я стыдливо вильнула взглядом и наскочила на Вовкины глаза. В них плеснулась яркая, расплавленная синева. Малиновый жар опалил ему лицо.
Вовка вдруг подмигнул мне лихо.
У меня вспотели ладони. Спешно я отвернулась за табуреткой.
– Ну как ты догадалась, Лин? Я как раз собиралась к тебе, – тараторила Четверть француженки, а сама быстренько захлопнула «Ниву».
Вовкина мать откусила нитку, воткнула иголку в стол. Вывернула и надела кофту. Поискала глазами и, не глядя, переколола иглу на себя, мгновенным движением намотав восьмеркой оставшуюся нитку. Руки у нее маленькие, ловкие. Теперь она ходит по кухне легкими шагами и тоненько напевает: «Гандзя рыбка, Гандзя птичка…» И видно, что нисколько не тяготится своими телесами.
Что ж, она и в самом деле приятная, Вовкина мать.
Танька уже присохла, так и караулит ее глазами. Да еще ухитряется повести горделивым оком в мою сторону. Впрочем, тут же она говорит мне подчеркнуто деловито:
– Айда завтра на барахолку? Надо же что-то предпринимать. У Вовки вообще ни одного учебника!
– То дело, забирайте и Вовку. Где ж я денег тебе на книжки найду, сына? – И Вовкина мать посмотрела на него глазами виноватой синеглазой девочки.
– Марь Ефимна, пусть он мои старые продаст.
– Не, я продешевлю…
– От горе! Его на толкучку и галушками не приманишь!
– С нами он пойдет. Правда, Вовка?
Вовка неуверенно кивнул круглой головой.
А мне интересно ходить на барахолку. Как все важное в жизни города, она разместилась на центральной улице: сначала горсовет и кинотеатр, потом крытый рынок и главный военный госпиталь – бывшая гостиница «Уртак», дальше распределители (и наш – с высоким крыльцом) и, наконец, толкучка – уличный тупик, забитый шевелящейся толпой.
Подходить страшновато, но юркнешь в первую щель – и готово, тебя уже несет неторопливо живая река.
Самое популярное место толкучки – обувной пятачок. Тут полно самодельной обуви: вязаных босоножек на деревянной подошве, тапок и шлепанцев на бесшумном войлоке и шаркающей стежке. Есть даже тряпичные аристократки: с фигурной отделочной строчкой и узким ремешком, застегивающимся на пуговку. Но не эта обувная самодеятельность привлекает меня. И не крепкие, фабричного производства ботинки, какие дают по ордерам семьям погибших фронтовиков.
Я легко отыскиваю в толпе юрких, неприметных людей. Чаще всего это инвалиды, но давнишние, еще довоенные: их колченогость ловкая, пригнанная, такая же привычная им, как крепко поношенные пиджаки и кепки. Но у всех прямо-таки молодецкая, колесом грудь. Можно подумать, что и явились они на народ с единственной целью – покрасоваться. С готовностью отгибают они захватанные борта пиджаков перед каждым, кто желает полюбопытствовать. Но если заглянуть, увидишь: в оба внутренних кармана у них засунуто по паре женских туфель. Настоящих, кожаных, модельных. Одни такие помнятся мне до сих пор: красные, блестящие, с небольшим каблучком. У меня тогда даже подошвы заныли. Оказывается, наше тело тоже имеет воображение: босые мои ноги мигом юркнули в туфельки и стыдливо поежились там всеми летними цыпками.
Однако сейчас, в последние недели августа, главный товар на барахолке другой – школьные учебники. Больше меняемся – кто на что. Прошлый раз мне повезло: за новую почти географию я отдала учебник истории для четвертого класса. Но мне еще нужны физика, немецкий, литература…
– Во сколько пойдем? – спрашиваю я Таньку. – Надо бы пораньше, пока все не расхватали.
– Татьяна! Где ты, Татьяна?
Стукнула дверь комнаты, прострочили шаги по коридорчику. Бабка, как гусыня, быстро перевалила себя со ступеньки на ступеньку и остановилась у стола – руки в боки.
– Что ж ты, матушка моя, прохлаждаешься? С каких пор лясы точишь? Миндаль осыпается, а тебе бара-бир.
– Шо вы дома, как на базаре, бабуся? – Вовкина мать поморщилась. – Уж девчонке и посидеть нельзя. Было бы с чего расстраиваться. Гляньте, сколько у вас помощников.
– Есть они помощники, а не работать, – проворчала бабка. И распорядилась: – Татьяна, неси скалку и таз!
И мы стали собирать миндаль.
По очереди запускали в дерево скалку, и, если удар был меткий, с веток дождем сыпались миндалины. Они светлые, в татуировке и каждая в халатике нараспашку – из высохшей кожуры. Раздеваются миндалины, ударясь о землю.
Лучшей метальщицей, как ни странно, оказалась бабка. Вот бы кого нам играть в лапту!
Охая от уколов остроносых миндалин, мы на коленях ползали под деревом и в бешеном темпе, сталкиваясь руками, собирали миндалины в таз. Под конец я уже ничего не соображала, с воплем кидалась под колющий дождь, шлепалась и, обессилевая от смеха, хватала и хватала миндалины.
Я даже и не поняла, что случилось.
Взорвалось что-то близко. У меня от звона лопнула голова. Стало темно, как во время учебной тревоги. Только сирены почему-то молчали. Но тут заорала бабка:
– Убила, батюшки, убила!
В меня вцепились и начали поднимать. Я шарила руками, ища, на что опереться, и нащупала гладкое, круглое. Так и поднялась, держа скалку. Перед носом у меня прыгали бабкины губы.
– Бба-тюшки светы! Ббатюш-ки светы! – срывались с них одни и те же слова. Пальцы ее шныряли в моих волосах.
Меня вдруг дернуло от боли.
– Пустите, я сама, – крадучись, я забиралась в волосы.
– Слава богу, крови нет! Нету крови, Линуша, не бойся.
– Шишка тут у меня… – Пальцы удивленно ощупывали ее, огромную и мягкую. – Больно, не притронешься, – пожаловалась я Таньке.
– Ложку скорее! – закричала бабка.
Вовка взвился на террасу, минуя ступени. И тут же вернулся с ложкой в кулаке.
Нащупав шишку (я загордилась, морщась), бабка приложила к ней холодную ложку. Вовка смотрел на меня странно посветлевшими глазами, а над его головой стыли Танькины французские гляделки.
– Ну чего вы таращитесь? – разозлилась я (от ложки стало больнее). – Шишек не получали? Могу устроить по блату.
Держа голову набок, я неловко замахнулась скалкой.
Они, чудаки, просияли.
… Последние миндалины мы собирали в сумерках, ощупью находя их в толстом слое кожуры. В нашем дворе заревела Люська. Я всегда слышу, когда она ревет, и пугаюсь, хотя для слез ей довольно пустяка. Я заторопилась домой. Бабка насыпала мне кулек миндаля, целое состояние по базарным ценам, и попросила:
– Ты уж матери не говори, что это я, старая, отчудила. А до свадьбы тебе далеко, заживет.
– Мы ее и с бульбой возьмем, правда, сына? – и Мария Ефимовна лукаво глянула на Вовку.