Текст книги "Талисман"
Автор книги: Елена Акбальян
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
В школе у нас новый учитель физкультуры. «Достань воробышка», как и Вадим Петрович, только гимнастерка у него со спины раза в три шире директорского бессменного пиджака. И вместо лысины молодой, необмявшийся чуб. Он красиво встряхивает им, убирая со лба.
Новый учитель вообще-то не учитель. Он военный человек, солдат, которому не повезло. Заодно с гимнастеркой у него притянут ремнем к талии правый пустой рукав.
Нам грустно смотреть на него, но сам он человек веселый. Шутник.
Наши уроки в школьном дворе больше напоминают строевую муштру на плацу.
– Леввай, леввай! – Голос у учителя молодой, звонкий. – Кру-хом!
Всей колонной, на полном ходу, мы делаем лихой разворот на пятке и сбиваемся в кучу, как овцы.
– От, забодай тебя комар! – смеется учитель. Зубы у него крепкие, желтые от махры. – Хто ж вертается так – через правое плечо?
Он договорился с городским военным начальством и водит нас на стрельбище, стрелять из мелкокалиберки.
– На пле-ечо! – звонко, как полковая труба, поет он у школьных распахнутых ворот… – Шах-хом ырш! Зап-евай!
Мы идем тихими улицами, тронутыми зеленцой, как мохом. Мы лихо печатаем по булыжнику шаг. В ладонях у нас тяжело лежат приклады, над головами вразнобой колышутся стволы.
Грремя огнем!
Сверкая блеском стали…
Тетки с хлебными торбами останавливаются на тротуарах, смотрят из очередей. Провожают умильными взглядами, грустно качая головами в темных платках.
Я иду в первой шеренге. В летном кителе и пилотке я чувствую себя украшением строя. А стреляю – из рук вон. Долго выцеливаю, лежа в уставной позе – утвердившись на локтях, раскинув для упора ноги. Вот она, мушка, вон мишень. Я подвожу мушку точно под яблочко… командую рукам «не дрожать», пальцу на курке «мягче, мягче»… крепко зажмуриваюсь – пли!!
– Опять за молоком ушла, – махнув рукой, говорит учитель. – Марку не держишь, курсант в юбке!
Лучше всех стреляет Танька. Скосит на учителя левый глаз – гордо, как умеет только она. Потом прижмурится и начинает наводить на цель правый глазище – щупает им черное яблоко, как телескопом! Наставит свою оптику – и бах!
– Заббоддай тебя комар, – трясет в восторге чубом учитель. – Опять в десятку!
По-моему, Таньку вдохновляет на снайперские подвиги любовь. Да и все мы, кажется, немножко влюблены в нового учителя. Ирка лихо завивает ресницы и учит своему нехитрому искусству всех желающих. И снова в классе бушуют споры: кто лучше – штатские или военные? Споры, увы, не в пользу наших мальчишек…
И хотя с легкой руки учителя меня дразнят курсантом в юбке, я на него не сержусь. Пусть дразнят! Я тоже хочу, как он, жить весело, не поддаваться печалям!
… Эту весну в школах мода на физкультурные парады. Гороно издал приказ соревноваться за переходящее знамя.
Приказ зачитал нам Вадим Петрович на общешкольной линейке. Мальчишки всколыхнулись, зароптали: им-то зачем стараться, если осенью в новую школу (поговаривают, что есть уже и постановление – разделить школы на женские и мужские).
Но учитель будто не слышал их роптания.
– Забодай нас комар, если победа будет не наша! – заявил он.
В конце концов он заразил-таки всех! Теперь мы буквально бредим победой.
Целой школой (без малышей) репетируем вечерами на пыльном плацу бывшей городской крепости. Повторяем разводки, отрабатываем общие упражнения. Рядом с нами стараются в поте лица еще две или три школы.
Мне особенно по душе разводки.
Мы вступаем колонной по четыре – все седьмые, шестые, пятые. Впереди, лицом к строю, пятится учитель с воронкой рупора у рта.
– Носочки тянем, носочки! – В голос его впрессовано жестяное. – На меня, еще на меня, еще… В стороны, быстро, колоннами по два! Сто-ой! – кричит он на всю крепость, отняв от лица рупор. – Куда ж ты повел колонну, забодай тебя комар?!
С верхотуры свистят, кричат обидное чужие мальчишки. Непременная их семейка торчит каждый раз на крепостном дувале. Сегодня там громоздится еще и Марго. Беспомощно водит глазами, хохочет басом и колотит пятками по дувалу. Из-под пяток сыплется земляная труха – ручейками.
А мы начинаем сначала. Вступаем колонной все седьмые. Близко-близко я вижу Вовку. Он тоже смотрит, и я отвожу глаза. Как всегда теперь, рядом с ним замечаю Сережу – вон мелькнула кудрявая голова. А вокруг тесно от наших девчонок. Фитилем торчит впереди Танька. Плывут аккуратные плечики Маги. Из-за чьей-то спины мне подмигнула Тамарка Фарбер. Она, как всегда, наступает в следок Розе.
Где-то там, у меня за спиной, вразвалку шагает Римка. Как это кричат ей мальчишки? «Бортовая качка!» Я оглянулась. Римка будто ждала – встречает взглядом упорным, исподлобья. Она теперь всегда так смотрит. Или старается не замечать. И вдруг она улыбается, блеснув полоской зубов, как лезвием. И обещающе показывает кулак.
Я невольно сбиваюсь с шага.
– Колоннами по два… ырш!
Строй раскалывается, одна его половина все дальше относит от меня Таньку, Сережу, Магу… А с Вовкой нам идти вместе, и, похоже, мы оба захотели в том убедиться. Вовка смеется, и глаза у него прежние – синие-синие. Я опускаю голову – не хочу, чтобы он увидел мое задрожавшее вдруг лицо. Я еще и загадать успела: если он тут и посмотрит – мы помиримся. Теперь мне тревожно так, будто все должно случиться уже сегодня.
– … по одному… ырш!
Цепочка мальчишек уводит Вовку в сиреневые сумерки. Становится пусто, неинтересно. Я смотрю, как сзади меня дугой загибается длинный хвост. Там, у меня за спиной, Римка. Никак от нее не избавиться.
Если забраться повыше, хотя бы туда, где Марго, увидишь, наверное, весь наш огромный прямоугольник, живые его грани. Бегут к центру пунктиры, скрещиваются раз (я пропускаю Таньку) и другой (сталкиваюсь нос к носу с Сережей). А цепочка тянет меня, быстро движется в угол и меняет течение – сама становится ребром прямоугольника.
Сумерки лиловеют. Гасят лица, стирают знакомый рисунок фигур. Нет больше Римки, Вовки, Фарберушек – все мы звенья одной цепи. Цепь крутится, чертит сама по себе узор. Шаг и другой, шаг и другой… Бездумно-приятное входит в меня, словно бы убаюкивает.
– Сто-ой! – мелькнул неясно рупор учителя, будто скакнуло живое, смутно белеющее. – Все на сегодня, айда по домам…
Рупор внятно доносит усталость в голосе, кажется сам ее сгустком, медленно падающим к земле.
Цепь провисает, лишенная напряжения. В разных ее участках сшибаются звенья, охают в темноте, хохочут.
Я налетаю с размаху на вставшую впереди спину. А разбудивший меня толчок уходит внутрь: грудит вяло-сонные ощущения в быстро смерзающийся, леденящий ком волнения.
Вовка! Где он?
Темнота разорвана криками. Покатились, покатились звенышки кто куда. Сталкиваются. Сбегаются в небольшие, звенящие кучки.
– Колька-а!
– Витек, на выход!
– Девчонки, постойте, куда вы…
Кучки притягивают запоздавших и смутными комьями черноты как-то очень уж быстро подвигаются к краю. И сваливаются под уклон, к бегущей внизу улице.
– Ирка! А где Марго?
Римка кричит уже оттуда, собирает свою гопкомпанию.
Крепость пустеет, сыплются к выходу одиночки. Растерянно я ловлю их мельканье – тени неясны и все похожи на Вовку. Нет, так я скоро останусь одна. Я припускаю за всеми. И тут же осаживаю себя: «Не беги! Он подойдет сейчас. Ведь я загадала, я точно знаю!.. Подойди! Подойди!» – Я шлю свои заклинания в темноту.
– Лина, ау-у… – сжалилась темнота.
Меня подкинуло! Нет, это так, ничего, это сбоку подала свой голос Мага. Аккуратный такой, как и все у нее.
– Ли-на! Ли-на!
Ну, вот, теперь подключились Фарберушки – дуэтом.
Я молчу. Не хочу откликаться. Ступаю неслышно – в мягкое, перетолченное. А пахнет здесь вовсе не пылью – свежими огородными грядками. Бабушкиными, вчерашними, с посеянной киндзой, укропом, кутем.
Госпожи, ну о чем я?!
Кончено! Не подойдет… Вот уже и откос. Он кажется мне высоким, опасно срывающимся в глубину. Что-то неясное движется там, убегает вправо многими ногами. Будто сама улица, каменная сороконожка, привстала и крадется, погасив огни, мимо пустынной, угрюмо замкнувшейся крепости.
Глупости. Обыкновенная улица – скучная, с щербатыми тротуарами. Уходят по ней ребята, торопятся на бульвар. Там веселей. Фонари и тень от безлистых веток – как хворост. Ступаешь и ждешь: вот хрустнет!
Мне тоже хочется к свету, к ребятам. Выставив коленки (даже в темноте чувствую, до чего острые), я торможу подошвами и съезжаю по траве на уличные кирпичи.
Чинаровый бульвар старый – такой же, наверное, как и крепость. А может, древнее: годы ведь только на пользу чинарам. И если уж думать о крепости, скорее представится бульвар, чем эта пыльная развалюха. Сейчас, отсюда, он похож на крепостную стену – высокую, доброй кладки. Далеко-далеко уходит стена, вдоль нее фонари, как сторожевые костры.
– Сыз… сыз…
Кто-то еще и свистит там, будто сигналит. Опять! Знакомое, тревожное в свисте…
– Сыз… сыз…
Господи, что я – сплю?! Это же Вовка! Его свист, наш, условный! Он потерял меня в толкучке и ищет!
Я побежала на свист, обгоняя редких идущих и прямо-таки бешено прислушиваясь. В ушах заныли комарики.
– Сыз…
Как бы ответить ему? Дать знать? Свистнуть соловьем-разбойником, как учила Маня. На бегу, лихорадочно я повторяю ее уроки. Завернуть петлею конец языка, заправить четыре пальца попарно. Теперь растянуть губы, безжалостно, как тугую рогатку. И вытолкнуть из себя воздух!
Увы, как всегда, я исхожу лишь шипением. Во рту остается противный, кисло-соленый вкус грязных рук. На меня удивленно оглядываются две, спаренные в тихую парочку. Кажется, из шестого «А».
– Сыз… сыз…
Свист теперь ближе! Скорее, скорее ему навстречу…
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
– Вот она, девчонки, держи!
Они вывалились из-за ближней чинары скопом: Ирка, Марго, Римка… Радостно галдя, обступали меня в кольцо. Все дрогнуло во мне от догадки. Нет, ерунда. Вон позади них я вижу и Таньку.
– Ну, что я вам говорила? – торжествовала Ирка. – Она нарочно отстала. Чует кошка, чье мясо съела!
– Да куда бы она делась? – ухмыльнулась Римка. – Сказано было тогда – пожалеет.
– О чем это, интересно узнать? – Я еще храбрилась, но голос не слушался меня.
– Будто не знаешь, – подскочила на месте Ирка. – А складчины?! Болтать небось язык длинный, а отвечать – память короткая!
– Пусть объяснит, девчонки! Тебя пригласили, как человека, а ты… – Танькины глазищи горели, как у сердитой кошки.
– Я ведь и про себя рассказала. Думаешь, приятно такое… И что я сказала не так, что?!
– Ты опозорила мой дом! Теперь ответишь, – Римка обещающе кивнула. – Кровавыми слезами плакать будешь, предупреждаю.
Марго обернулась к ней, жутко блестя разъезжающимися глазами.
– Смотри, как договаривались: бить будем по-настоящему.
Римка и ей кивнула. И вдруг ударила меня – тычком, в ухо. У меня дернулась голова, звонко бахнуло внутри. Кажется, полетела пилотка.
Никто никогда еще не давал мне в ухо. Вообще меня ни разу не били. Я сжалась, покорно ожидая новых ударов.
Открыв удивленные рты, еще более тесной парочкой просеменили давешние девчонки. Группой прошли пятиклассники, присвистнули от восторга:
– Во дают!
И сейчас же чья-то рука вцепилась мне сзади в волосы, дернула, невыносимо заламывая голову.
– П-пусти-и… – Голос мой пресекся. – Больно…
– Больна-а? – пропела Марго. – Больн-а? А этого не хочешь?!
Я задохнулась от ее удара. Меня так и переломило пополам – сломало где-то под ложечкой.
– М-м… – У меня подогнулись колени.
Громко охнула Танька:
– Не надо! Марго, что ты делаешь?!
Танька вцепилась в Марго.
– П-пусти… – рвалась та, – не м-мешай!
Пальцы ее крючились, тянулись к моему лицу.
Кажется, я закричала.
Теперь Марго тащили все трое, а она вырывалась, стараясь достать меня ногтями.
– Гляделки я ей сковырну, п-пусти…
И тут я сама озверела, кинулась на нее, молотя кулаками по чему попало.
– Стойте, да стойте же… – урезонивал испуганный Танькин голос.
– П-пусти!
Выдравшись наконец из державших ее рук, Марго толкнула меня – всем весом. Я отлетела, больно ударилась о чинару.
Теперь я отбивалась ногами. А сама вжималась спиною в ствол, вжималась пальцами в корьевые складки. Пальцы срывались – вместе с кусками отжившей коры. Высоко надо мной подрагивали ветки, тянули книзу колкие окончания. Тени их царапали лица девчонкам.
– Думаете, заплачу?! Заплачу?! – твердила я.
В голосе у меня, отчетливые, звенели слезы.
И тут я увидела: из темноты бульвара выступила шеренга мальчишек. На одном ее краю шел Вовка. Шеренга растягивалась, крайние в ней нырнули в глубокую тень чинар. Трещали кустами живой изгороди.
Девчонки подались от меня, притихли. Одна лишь Марго махала руками и грозилась.
Шеренга накатила, фланги ее сомкнулись. Мальчишки загалдели, засвистели:
– Кончай базар!
– Вчетвером на одну… вояки!..
– Смотрите, Бортовая качка! А ну прибери грабли.
– И ты, Эскадроша, при деле?! Н-ну и лошади… – Маленький Борька Кессонов пнул Таньку в поджарый зад с подскока.
Она так и взвилась на дыбки.
Визжала Ирка: ее облепили двое и щекотали.
Римку таскали за юбку, она шипела, как кобра, и кидалась на мальчишек.
Вокруг Марго пыхтели и чертыхались несколько человек. Вовка пытался перехватить ее свободную, бешено молотящую по спинам руку. Но Марго рванулась, разорвала заслон. Побежала вбок, слепо ударилась о ветки изгороди.
– Держи ее!
– Полундра!
– Ату ее, ату!!
Топая нарочито, мальчишки бросились в погоню.
На меня не обращали внимания – забыли. Я все стояла, прижавшись к чинаре, у меня плясали ноги и неудержимо дергало пальцы, как бывает у больных стариков. Усмиряя пляску, я вдавливала пальцы в изломы коры, стискивала стучащие зубы.
Вокруг опустело, затихло. Девчонки разбежались кто куда, уводя на хвостах улюлюкающих мальчишек.
Я осталась одна.
Не было сил разнять руки, все еще сжимавшие чинару. Не было никаких сил сделать хотя бы шаг от нее – не держали ноги. Мне захотелось сползти вниз, не расцепляя рук, и так сидеть – долго.
Я разжала пальцы, откачнулась от ствола. Пошла опустевшим бульваром. Беззвучно плыли мимо прохожие, пропадали у меня за спиной. Они не интересовали меня.
Я ни о чем не думала. Даже о том, что могу опять наткнуться на Римку или косую Марго. Мне хотелось домой. И казалось, что я никогда не дойду, даже если буду идти всю ночь.
Бульвар кончился. Истончились, истаяли под ногами тени. Я свернула на мостовую, дошла до угла. И оглянулась.
Лохматой гусеницей уползал бульвар. В темной его утробе исчезали редкие прохожие. Мне было страшно представить их дорогу.
И только один человек вырвался следом за мной на свет. Человек этот был Вовка. Он выскочил, и остановился, и тихо стоял, прячась в тени последней чинары.
Я повернулась и пошла к центру. Оттуда тепло светили розовые огни. Мне хотелось плакать – громко, навзрыд, сотрясаясь всем телом. Долго и безутешно оплакивать себя, свою незадавшуюся, такую несчастливую жизнь.
Так я и шла, налитая до краев жалостью к себе, через людный центр, и по Фрунзе, и по тихой нашей Некрасовской.
Весь этот долгий путь шел за мной Вовка – перебегая, прятался в подворотнях и за деревьями.
Он никак не давал мне заплакать.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ
У Таньки в саду зацвел миндаль. Он всегда норовит зацвести первым – и самыми розовыми цветами. Он и место себе выбрал впереди остальных деревьев, под носом у хозяев. (Ирка вот так же торчит перед учительским столом и ест учителей глазами.)
Теперь сунешься в Танькину калитку – и лезет в глаза розовое, воздушное. А вокруг суета, охи, ахи. Поналетели пчелы (откуда только взялись?), толкучка, как в нашем распределителе. Одни подлетают понюхать, пощупать хоботком цветок, другие висят в сторонке, всплескивают крылышками: оценивают общий вид. А миндаль и веточкой не шелохнет, стоит, весь розовый от похвал…
За спиной у него толпятся яблони – голые, с некрасивыми сучьями. Обиженно надули почки, и те готовы лопнуть от возмущения. В черных ветках разоряются воробьи – тоже осуждают выскочку.
Еще несколько дней – и исчезли из наших садов крикливые воробьиные компании. Объявились вдруг на уличных карагачах и акациях. А сады стоят тихие-тихие, засыпанные цветом, как снегом. Дремлющие и свежие, как зимой. И так же медленно, невесомо роняют на землю белые хлопья лепестков.
В школе наконец-то открыли парадную дверь. Теперь, чуть звонок, из коридоров лавиной нарастает топот. У парадного давка – всем не терпится поскорее на волю. Мы с девчонками тоже толкаемся и пищим и хохочущим комом вываливаемся на крыльцо. На улице мы другие. Взявшись под руки, чинной шеренгой прогуливаемся под окнами. Мальчишки тоже цепляются под ручки и стенкой двигаются навстречу.
Идут в психическую атаку.
Я не выдерживаю, краснею под слишком уж откровенным Вовкиным взглядом. А Танька, холера такая, больно щиплет мне локоть и хохочет.
Не дойдя каких-нибудь двух шагов, мы расцепляемся и делаем разворот на пятке.
– Хто ж так вертается, забодай вас комар? – вопят одураченные мальчишки.
Глухо звенит в глубине звонок, слышнее – в открытые окна зала, наконец, во все горло – с крыльца. Ох, как не хочется заходить!..
У крыльца одиноко стоит Ирка – тихая, слинявшая. И опять я вспоминаю Танькин миндаль: он уже растерял цвет и торчит посреди общего праздника несчастный, раздетый. Улетели от него неверные пчелы, переметнулись к другим деревьями, им поют свои восторги.
Понурый Иркин вид будит во мне радость острую: Римки больше нет в нашем классе. Она забрала документы, ушла в другую школу. Мне кажется, я отлично вижу ее и там: вот, стоя на пороге нового класса, она окидывает его тяжелым взглядом и усмехается в черные усики. И мне становится жаль тех, незнакомых девчонок. Но от этого еще сильней во мне радостное чувство избавления.
Избавления… Откуда же тогда этот осадок в душе? Ведь все хорошо, Римка ушла из нашей школы.
Но не из моей жизни, не из моей памяти. Я все помню…
Тогда, на бульваре, струсила я ужасно. И жалко мне было себя.
И вдруг я крикнула Римке:
«Бей! Не бойся – жаловаться не побегу!»
А ведь думала я другое, если честно. Думала, как мама моя завтра же поднимет на ноги всю школу! Чтобы вызывали их матерей, разбирали, как было дело, чтоб наказали их, так наказали, так!
Но странно – крикнула я, что не скажу, и тут же поверила, что и на самом деле не скажу. И мне уже казалось, что с самого начала я так решила. Нет, не скажу, отплачу им благородством за то, что налетели тучей и бьют.
Но тут вдруг делалось так жалко себя. И я обещала Римке уже другое: что она ответит, за все ответит, и голос у меня дрожал – вот-вот разревусь.
Дома, с мамой, после всех моих слез и рассказов (я и про талисман ей сказала, и про складчину) мы окончательно решили, что жаловаться не стоит. И мама никуда не пойдет.
У нее в тот вечер тоже была для меня новость: она видела Тахиру.
… Мама пришла в один дом, где, по слухам, хранилось старинное сюзани.
Хозяйка проводила ее на женскую половину.
За щедрым по-праздничному дастарханом там сидели несколько женщин. Среди них-то и разглядела мама Тахиру. Разглядела не сразу: очень она изменилась – похудела на сытных хлебах и, главное, совсем разучилась улыбаться. А разве можно представить себе Тахиру без вечно смеющихся трех ее ямочек?
Тахира на маму не смотрела. Только глянула – опустила глаза и больше уже не подняла. Сидела покорная, чужая…
Старая хозяйка пошла, наконец, принести сюзани.
Вот тут-то и случилось.
Тахира вдруг повалилась ничком за спины сидящих женщин, забилась в страшном, без слез, рыдании. Ее привычно кинулись поднимать…
У меня от маминого рассказа сразу высохли глаза. А собственные беды показались сущими пустяками.
Но в школу явилась Танькина бабка. Будто ее просили!
Вовка, как пришел вечером, сразу к Таньке:
– За шо вы Линку сегодня били?
Бабка:
– Как били? Кого били?! Татьяна, отвечай!
– Заслужила… раз били.
Бабка:
– Ты мне, Татьяна, очки не втирай! Не такие старались. То-то смотрю: заявилась моя красавица – кровинки нет. С праведных дел так с лица не линяют!
– Та какое ж то дело – вчетвером на одну! В темноте, как бандюги, старались…
– Думаешь, мне легко… Я… может… до смерти… сама… – Танька всхлипнула, окончательно сдаваясь. – Я думала, мы так, немножко ее поучим, как язык держать за зубами. А Римка привела Марго. Ой, баба, что было, что было! Меня до сих пор трясет…
И вот в тот самый час, когда мы с мамой решили, что в школу она не пойдет и шума поднимать не станет, бабка распорядилась по-другому:
– Завтра же иду в школу! Пораспускали детей – дальше некуда!
Меня вызвали к завучу среди урока. Я стояла у доски и, водя карандашом по картинке, рассказывала про внутреннее строение лягушки.
Зоологию я не открывала: не пришлось вчера. Ладно, помнила кое-что с тех пор, как в шестом еще классе потрошила лягушек, к ужасу Таньки. Я тогда даже в музей ходила, в отдел природы, за консультацией. И было у меня собственное открытие: сердце мертвой препарированной лягушки продолжало биться еще два часа! И сейчас, у доски, я как раз собиралась поразить всех этим вполне научным фактом.
Но меня вызвали к завучу.
Ничего не понимая, я открыла двери кабинета. У порога стояла Танька. Вот она где! А мы-то понять не могли, куда она подевалась.
Танька имела вид понурый и несчастный, капала на пол слезами. Слезы разбивались кляксами, похожими на звезды. У Танькиных ног было уже целое созвездие.
А в уши мне лез возмущенный бабкин баритон:
– Уж про ее-то мать у нас в артели известно. Еле норму вытягивает. Зато на толкучке – первый человек: рванье скупает, перелицует, покрасит – и обратно на базар. Она ведь мастерица. Что ты! За новое идет! И когда-никогда пойди вещь какую последнюю с себя продать, она уже там толкется, со своим бессовестным товаром. Где ей на оборону работать – белье шить бойцам или рукавицы? А коли мать неладно живет, жди от детей чего похлеще. Это только говорится, что яблоко от яблони недалеко падает. Сама сад имею, знаю; да вот и Татьяна не даст соврать – из колодца даже вычерпывали!
Валентина Степановна согласно кивает бабке.
– А тут смотрю: и раз и второй Татьяна моя в гости к Саркисовым собирается. Какие сейчас гости, прости господи, при таких лишениях?! А у них вон как дело налажено! Ловко, ничего не скажешь. Последний раз я уж и не пускать, а Татьяна моя в слезы: «Линку небось пустили…» Ну, думаю, если Линочка идет… Они ведь с пеленок дружат. А тут ровно кошка меж них пробежала. Я-то всю дорогу Татьяне внушаю: держись за Линочку, она из такой культурной семьи! Мать у них ночи напролет книгу пишет, против шаманов. Известно, религия для науки – опиум. Матушке своей, покойнице, она, однако, не препятствовала. И схоронила по-христиански, с отпеванием! А что черепах они едят – при литерном пайке, – их дело. Может, это нужно так – для науки?
Я готова провалиться сквозь землю. У Валентины Степановны дрожит широкая крашеная бровь, но она закуривает и строго кивает бабке. А у бабки язык на шарнирах:
– Одного я понять не могу: как внученька меня круг пальца обвела? На базаре у нас хоть кого спроси – Шардониху на кривой не объедешь! А тут, срам подумать… – Бабка начинает загибать пальцы: – Рису четыре стакана отсыпала, да песку два, да денег по десятке три раза – из запертого ящика! И ведь было, теперь вспоминаю, мне подозрение. Мешок у меня в коридорчике, с миндалем. А тут в воскресенье на базар идти (мы честно торгуем, товар у нас свой, без обману), я за мешок, а узел вроде как не мой – слабый. Но завязан чин чином, моим секретом. Ох-х, думаю, старость знак дает, нет уж той силы в руках, узел затянуть. А это внученька моя старалась… Отблагодарила за все. За то, что бабка ее, сироту, без отца-матери растит, с хлеба на воду перебивается…
Бабка заплакала, трубно сморкаясь в большую белую салфетку (чистой этой тряпицей она прикрывает базарную корзину).
Танька заскулила в голос. Вздрагивали крендельки ее косичек, черные некрупные банты над розовыми ушами.
Бабка протрубила последний раз в тряпицу, отерла свободным краем лицо, как после тяжкой работы, и решительно скомандовала Таньке:
– Будет сырость-то разводить. Не маленькая! Раньше надо было думать, не пришлось бы сраму такого терпеть. А теперь помиритесь, девчонки, что вам делить. Татьяна, винись перед подругой! А ты, Линуша, не держи на нее зла. Татьяна, кому говорю!
Танька повернулась ко мне. Голову она так и не подняла.
– Эх, ты, безъязыкая! Что молчишь-то? – накинулась на нее бабка. – Повторяй за мной: «Прости меня, Лина, виновата я перед тобой».
– Прос-ти, Лин-на, – прошептала Танька, еще ниже опуская голову.
Я не знала, куда девать глаза. Я злилась на бабку и от всей души сочувствовала Таньке. А она вдруг глянула на меня исподлобья некрасивыми, покрасневшими от слез глазами и улыбнулась виновато. Я так и ткнулась ей в плечо.
– Ну, вот и ладно, – сказала, вставая, Валентина Степановна. – Вот и хорошо. Я рада за вас обеих. А теперь быстро в класс!
Мы шагнули и застряли в дверях, теснясь и уступая друг другу.
– Спасибо, что пришли, – говорила Валентина Степановна, прощаясь с бабкой. – Дело серьезное, очень. А насчет Саркисовой не беспокойтесь. Она давно у нас вот где сидит.
– Что вы, как можно! Такое дело… – Бабкин довольный баритон свободно проник сквозь прикрытые двери.
Мы на цыпочках побежали в класс. Друг на друга не смотрели – неловко было, стыдно, что ли.
– Ты после уроков сразу домой? – спросила меня Танька.
– Сразу. А ты?
Танька кивнула.
– Вместе пойдем, ага?
– Подождем только Вовку, он просил. Не возражаешь? – И Танька скосила на меня глаз – хитрый.
Мы снова втроем ходим в школу.
Дни стоят тихие. Притуманено в них голубое. Мне кажется, они специально такие, для меня. В душе у меня тоже тихо, по-доброму – и тоже с туманцем.
Мы идем старой нашей дорогой – я, Танька и Вовка. И повсюду – из-за дувалов, сквозь госпитальный штакетник, из глубин распахнувшихся дворов – ветки протягивают нам бело-розовые пригоршни цветов.
Танька с Вовкой этого не замечают. Вовка поддразнивает Таньку, а она строжится, косит глазом, как норовистая лошадка. Может, им и не надо замечать? И все эти цветы – мне? Почему-то от этой мысли делается не весело, а грустно. Меня будто торопятся утешить. Как Люську.
Сколько раз бывало: поманят ее чем-нибудь интересным, а когда она засияет и руки протянет, спохватятся, что давать ей этого нельзя. И уберут. Люська, конечно, зальется, а ей в десять рук суют одно, другое, третье, лишь бы забыла про отнятое. И она уже улыбается, глупышка, а на реснице дрожит слеза.
Но я ведь не Люська. Я все помню…
Главное, не могу забыть страх. Он сидит во мне, хотя это и незаметно. Да я и сама о нем не помню, пока мне не встретится Римка или Марго. Или кто-то, похожий издали.
Тогда все обрывается у меня внутри.
А если страх этот на всю жизнь? И я теперь никогда не вздохну, как раньше, легко и свободно, никого не боясь?
Мы идем, как прежде, втроем. Кружит по городу цветовая метель, стелет под ноги розовые хлопья.
Как же мне теперь? Как?