Текст книги "Талисман"
Автор книги: Елена Акбальян
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Третий урок в тот день был сводный: на опыты по химии нас вдруг отправили в седьмой «Б».
Мальчишки освободили нам полтора ряда, спрессовавшись по трое-четверо на партах. И многолико глядели на дверь. Мы застеснялись непонятно чего. Сгрудились у входа, шепотом торговались и переругивались.
Мальчишки уже начали посмеиваться.
Но тут явилась Антонинушка, а за ней Борька Кессонов с колбами и голенастым штативом.
– Что же вы, барышни? Особого приглашения ждете? Быстренько по местам, на реверансы у нас нет времени.
Мы затиснулись в угол – я, Танька и тощие Фарберушки. Сплошные спины-головы надежно отгородили от нас учительский стол, где Антонинушка с ассистентом развертывали таинственные действия. Мне стало смешно: Антонинушка и Борька были похожи на фокусников, готовящих свой коронный номер. Сейчас у них там пыхнет эффектное облако, невидимый оркестр заиграет марш, и Антонинушка в бодром темпе начнет тянуть из Борьки серпантин – красный, потом желтый, зеленый…
Но фокус отчего-то задерживался. Я стала искать среди мальчишек Сережу. Я давно не была у бабушки, а в школьном зале он появляется редко. Подумалось: «Что, если он тоже отыскивает меня?» Мне стало вдруг беспокойно-радостно: я в самом деле почувствовала его взгляд. Незаметно, из-за Танькиной спины, повернула голову.
На меня смотрел Вовка.
Вечно я на него натыкаюсь! После ссоры в Зорькиной сараюшке Вовка не стал строить обиженного, и все забылось. Но мне неловко встречаться с его глазами. А они, как назло, заметные – синие-синие на загоревшем лице.
И тут же я увидела Сережу. Он сидел рядом с Вовкой и что-то рисовал на листке. Светлый завиток покойно лежал у него на лбу.
Я давно отвернулась, но все еще видела Сережино лицо, его спокойную красоту – неприступную. Потому и неприступную, что он о ней вовсе не помнил… Я смотрела на доску и не могла понять, что за мудреные письмена выводит на ней Антонинушка. Четко постукивает мелом и потряхивает в такт каждым своим хитро завернутым локончиком. С неожиданной, подлой какой-то радостью я вспомнила: такие локончики Маня обзывает гнездами для вшей.
Ну почему, почему я такая невезучая?
Не мигая, я смотрела на доску, пока на месте формул не заплясало огненное пятно. И тут до меня стало доходить: Вовка-то сидит с Сережей! За какие такие достоинства? Я еще оглянулась: вон, наклонился, шепчет Сереже в самое ухо. А тот кивает его словам, не отрывая глаз от листка.
– И получаем активную реакцию. – Подняв над столом руки, Антонинушка переливала что-то в колбу из мензурки, протянутой Борькой. – Следите, следите все, как изменится цвет содержимого в колбе. Становится розоватым… розовым. Наконец… наконец… малиновым!
Передние головы, как по команде, стали бурно тянуться в рост на удлиняющихся шеях. Мы сзади еще и привстали.
И тут распахнулась классная дверь. На порог шагнул Вадим Петрович, наш директор.
– Салиходжаева… Здесь Салиходжаева?
В нашем ряду выстрелом грохнула крышка парты.
Затеснились, поднялись несколько фигур и выпустили одну, крепенькую, покатившуюся по проходу. Вадим Петрович ждал с обычным своим строгим лицом. Пропустив Тахиру, кивнул Антонинушке, прикрыл дверь. Мы понимающе запереглядывались: известно, зачем Тахиру зовут к директору!
В прошлом году к нам в школу явился корреспондент из газеты – длинный как жердь седой человек, страшно спешащий. На груди у него висел расчехленный фотоаппарат – трофейный, немецкий! Ребята окружили его почтительной толпой, а он, торопливо меряя коридор тощими ногами и взглядывая поверх голов на дверные таблички, безошибочным чутьем нашел закуток, где у нас прячется кабинет директора. Дверь кабинета захлопнулась за ним, но тут же распахнулась снова. Окинув ребят строгим взглядом, Вадим Петрович велел прислать к нему Тахиру…
Она возвратилась в класс к концу урока, красная, с бисерными капельками на широких бровях и верхней губе, и, отмахиваясь от расспросов, сидела нахохленная, как воробей после купанья. А в розовых, с капризными уголками губах ее нет-нет и проскальзывала улыбка, чем-то похожая на крохотную ядовитую змейку-стрелку.
Много позже, когда мы забыли про корреспондента, в областной газете была напечатана фотография, отдаленно напоминающая Тахиру, а под ней восторженная статейка о том, что в такой-то русской школе учится скромная узбекская девушка Тахира Салиходжаева, дочь погибшего фронтовика, отличница учебы, исполнительница главной роли в детской опере «Саодат», способная ученица изостудии при Дворце пионеров. В газете прямо говорилось, что из Тахиры растет первая узбекская женщина-художник…
Мы, разумеется, были горды, что именно среди нас воспитывается будущий национальный талант. Но зачем же врать про отличницу? Лучше бы корреспондент написал, какая Тахира сестра. И вообще про их семью – что, кроме старшей, знаменитой дочки, Тахиркина мать растит еще четверых детей, может, и не таких талантливых, зато вечно хотящих есть; что пенсию за погибшего отца и всякие там ордера они получают, но живется им ой-ой как несладко.
… В этот раз Тахиру продержали недолго. Она пушечным ядром влетела в класс, и вид у нее был такой, что все поняли: случилось невероятное! Может, они получили письмо от отца? Я-то знаю, Тахирка ждет, несмотря ни на что. Говорят, случается иногда такое – приходит письмо.
В руках у Тахиры в самом деле бумаги, они скатаны толстой трубкой. Нет, это не письмо. За спиной соседки она раскатывает белую трубку и показывает нам… журнал.
И вдруг я узнала – там же Тахиркин рисунок! Вон он, первый сверху. Ур-ра, напечатали!
… Два трубача в полосатых халатах, с длиннющими, выше тополей, карнаями, приставленными к губам; пляшущие под звуки труб и бубна фигурки. И невеста – едет на лошади, как и положено, с братом. Она в белом платье, еще не наряжена: ее оденут позже, в доме жениха… Рисунок так и назывался: «Свадьба». Тахира готовила его на республиканскую выставку. Помню, рисунок хвалил отец, он был в отборочной комиссии. Хвалил не очень понятно – за цвет и перспективу. Еще говорил, что в комиссии были споры, давать ли рисунок на такую случайную тему.
Мне «Свадьба» сразу понравилась. И на выставке во Дворце пионеров возле нее все останавливались. На рисунке что было здорово? Лошадь с невестой была сзади, на первом плане двигались совсем живые музыканты и плясуны, а все равно в центре выходила она, невеста. Белое ее платьице так и притягивало глаз.
Зазвенел звонок. Мы ринулись к Тахире, не слушая отчаянных призывов Антонинушки, диктующей задание на дом.
Тахира стояла, прижав к груди журнал, и неудержимо сияла нам навстречу блестящими кружочками глаз, мелкими и чистыми зернами зубов и всеми тремя ямочками, включая и ту, обычно незаметную, на подбородке.
– Ой, не могу, совсем не могу… С ума, наверно, буду сходить…
Мы пробовали вытянуть у нее журнал. Но она только крепче прижимала его и, сияя, мотала головой:
– Не могу, не могу…
Подошла Римка, раздвинула плечом девчонок. Хозяйской рукой забрала у Тахиры журнал. Даже не взглянув на рисунок, стала нехотя переворачивать листы. У Тахиры от страницы к странице пропадали ямочки – сначала на подбородке, потом на щеках.
– Художник от слова «худо», – ленивым голосом сказала наконец Римка. И не глядя, через плечо передала журнал дальше.
Мы стали рвать его друг у друга.
Но журнал взял Сережа. Нашел рисунок, минуту всматривался в него, потом с интересом взглянул на Тахиру.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Хитрая штука время. Ему то просторно в сутках, то тесно. И, совсем как у людей, у него бывают настроения. Нынешний день, например, какой-то ломаный, пестрый. И кажется, он никогда не кончится…
Танька с Вовкой давно сидят за уроками, а я только иду домой. Иду с трофеем – после смертного боя в распределителе. Трофеи хоронится у меня в сумке, на самом дне, подальше от лихого глаза. И пахнет от него на всю улицу счастливыми временами, когда мы ели колбасу каждый день. Если хотели. Теперь мы ее не едим. Только Люське будет кусочек, а то вырастет и слова такого не узнает: «кол-ба-са». Все остальное я утром, еще до школы, отнесу на центральный рынок знакомой торговке в мясном ряду. Мне неприятно идти к ней. Красномордая, перетянутая халатом, она сама издали похожа на колбасу – из дорогих, довоенных, сплошь облитых салом.
«Что принесла?» – быстро спросит она.
И все остальное сделает быстро: запустит в сумку толстую руку, метнет на весы пару гирь и, ловко вертя короткими пальцами, отсчитает деньги.
О цене разговора нет, цена на товар известная. Сколько она дерет потом за ломтики, я не знаю и знать не хочу. Я обрадуюсь, что быстро отделалась, и припущу пустынной рыночной площадью к выходу. Противогазная сумка с учебниками будет подталкивать меня, радостно затарахтят порожние судки. А в голове станут прокручиваться расчеты, сколько муки или картошки даст нам проданная колбаса.
Вот и Танькина калитка. Теперь я дома – только махнуть через забор.
Но сперва распугаю-ка этих зубрил. Я высовываюсь из-за угла, готовая взвиться над террасой с Маниным боевым кличем: «Пол-лундра!»
А у Таньки гости! Какой-то военный, капитан… Стол накрыт парадно, белой скатертью. Бутылка на столе, консервы, конфеты в синей вазочке! Бабка в шелковой косынке села командовать самоваром. И что удивительно – молчит. Губы у нее вытянулись, нижняя отвисла, и видны старые, неопрятные зубы.
Гость им давно, наверное, рассказывает. Все за столом пооткрывали рты: и Танька, и Мария Ефимовна, и Вовка.
Вовка с матерью (что это за платье на ней такое, с вырезом?) сидят рядом и одинаково синеют на капитана глазами, только у Вовки синева жжется, а у матери она грустная и ласковая, как волна.
А гость-то уже красный и руками водит, как черепаха лапами. Нет, руки его не похожи на черепашьи роговые лапы, они маленькие, красивые, и сам он до удивления маленький и красивый – с черными усиками на захмелевшем лице, в расстегнутом кителе с золотыми пуговицами и погонами.
И все подливает себе из бутылки.
– Миша, шо ж ты не кушаешь? Зьишь хучь яблуко, глянь, какие тут растут, у этой Азии…
– Дядь Миш, а на Украинский вы давно летали? (Вовкин отец где-то там, на Украинском фронте.)
Капитан-то, выходит, к ним приехал? А бабка нарядилась, как своя. Скатерть постелила, вазочку дала. Правильная вообще-то бабка! Ничего не жалко, когда кто-нибудь приезжает с фронта. Он, может, забыл там, в крови и пороховом дыму (кровь и порох странно не вязались с дядей Мишей), какие они бывают, праздничные скатерти. Хрусткие, блестящие, как обтаявший снежок. И пахнут так же – свежестью и солнцем.
Мне вдруг представилось: на дне опустевших за войну сундуков, в прижимистых комодных ящиках лежат белые скатерти, ждут часа. Кончится война, вернутся с победой фронтовики, и в каждом доме заплещется белая скатерть и без морщинки уляжется на стол. Нет, не в каждом, не в каждом…
Я пошла назад, к калитке.
Не хотела, чтобы меня заметили с колбасой, которую я все равно не могу выложить им на праздничный стол.
– Лина прришла! Лина прришла!
Люськина головенка запрыгала над стеной. Легкие волосы подскакивают, вспыхивают на солнце. Выше бабушкина седая голова – спелый одуванчик, на который так и тянет подуть. Бабушка смотрит на меня молча, без улыбки: она теперь редко улыбается. Голова ее заметно трясется.
Я поднимаюсь по ступенькам, и мне привычно открываются: острый гребень крыши; заколоченное, как заколдованное, чердачное окно; серая плоскость небеленой стены; забранное решеткой окно нашей комнаты с зеленой коробкой для штопки; нарисованный мелом человечек-огуречик и нацарапанное под ним «Люська». И разом возникающая справа кудрявая клеверная поляна (скоро Фрося в третий раз срежет клевер маленьким узбекским серпом).
Разведя руки с грузом, я коленками принимаю Люськины объятия.
– Что прринесла? – Люська уже деловито щупает сумку. – Дррова у тебя? Да?
– Секрет на сто лет! – сплескивая из кастрюльки суп, я бегу к дому.
– Лина, льешь! – кричит мне вдогонку бабушка, но я уже сворачиваю за угол.
– Покажи секрет! – Люська висит у меня на хвосте и канючит громким, отработанным голосом.
– Закрывай глаза, – командую я в комнате, торопливо шурша бумагой. – Не смотри, не смотри. Еще не смотри. Открой рот. Шире! Ап!
Люськин рот захлопывается, и одновременно широко распахиваются глаза. Вопрос и опасение в них растут с началом жевания. И тут же она прижмуривается и часто-часто благодарно кивает мне. Смотреть на ее рожицу в такие минуты – праздник.
– Ли-ина, грязными руками, перед обедом… – Бабушка качает головой, но слабая улыбка морщит губы, когда она смотрит на громко чавкающую Люську. – Не чавкать! – тут же строго говорит бабушка.
– Карр-рбаса! У-у, какая… – Люська берет ее на руки и носит, укачивая: – Баю-бай, баю-бай!
– Что-то нашей матери нет, – говорит бабушка и застывает взглядом на часах.
Они старинные, буквой «ф»; в одном кружке циферблат с фигурными стрелками, в другом барометр (синяя стрелка опять ползет вверх). Посредине, где у буквы палочка, термометр Реомюра. Это были любимые дедушкины часы. Он возил их за собой в Скобелев, и в Уфу, и всюду. И так же, из города в город, переезжала за ним бабушка с детьми. На тогдашних фотографиях, твердых картонках с затейливой росписью фотографа в углу, она с пышной прической, в платьях с высокими, глухими воротниками. И пенсне в кармашке, на ленточке. Только на одной с ней дедушка – смотрит на меня мамиными глазами. Сам в погонах строительного инженера, с пребольшими усами, ужасно, наверно, щекотными. Вместо левой ноги у него от колена деревянная култышка.
Дедушка умер тридцати восьми лет. Маме было тогда четырнадцать, как мне сейчас.
– Бабуль, ты ведь еще не старая была, когда дедушка умер?
– А? – Бабушка с трудом отрывается от часов и медленно переводит глаза на меня. Взгляд у нее отсутствующий.
Она теперь часто так смотрит.
Приходит мама – неслышно возникает на пороге.
– Будем обедать? – говорит она и тихонько треплет Люськины волосы.
Скоро мы усердно работаем ложками. Но странное молчание повисло над столом.
– Что с тобой, Аннеточка? У тебя неприятности? – Бабушкины ожившие, встревоженные глаза прямо-таки щупают мамино лицо.
Мама не отвечает. Мы работаем ложками.
– Густой сегодня дали, ага? – Я не терплю, когда не замечают моих удач.
– Собрание сегодня было, – говорит вдруг мама. – Из обкома трое явились: Захидов, Шарков из отдела культуры, еще какой-то, я его первый раз вижу. К чему бы, думаю, такое паломничество? Тут Ахунова берет слово и заявляет: «Музей готов сделать пожертвование на оборону – из своих золотых фондов. Пора, говорит, пересмотреть критически наши коллекции монет и украшений».
– Пересмотреть? – бабушка застыла с ложкой у рта. – Ванюшину коллекцию?!
– Вот и я спросила Ахунову, что она, собственно, имеет в виду. «Очень плохо, говорит, что вы не понимаете. Вам лучше других известны наши фонды. Вы и меня недавно убедили: музей располагает отличными фондами! Думаю, однако, они даже слишком богатые – в условиях войны. Кто дал нам право держать в запасниках без пользы столько ценностей – сейчас, когда страна напрягает все силы и средства на разгром врага? Надо сдать в фонд обороны излишки: дубликаты, все малоценные экземпляры…»
– А вы что? А ты?
– Я сказала, что не дам разбазаривать фонды. Мы их не для того сорок лет – сорок! – собирали. Покойный Селихов еще начинал. «Там нет, – говорю я ей, – ни одного малоценного экземпляра. Настолько малоценного для науки, чтоб им можно было пожертвовать – даже для обороны».
– Так и сказала?!
– Угу. А Захидов: «Мы вас вызовем на бюро!» Но и я не промах: «Немедленно посылаю телеграмму министру культуры. С уведомлением о вручении!» Ох и физиономия была у Захидова. – Мама невесело засмеялась.
– Аннета, Аннета… – Бабушка качает головой. – Вечно тебе больше всех надо. Подлить еще? А что другие? Как водится у нас, молчали? – Бабушка свела губы в узелок.
– Почему молчали? Ксения Семеновна меня поддержала. Да и Муминов, наш секретарь, не забыл еще, что он археолог… Ох, худо, опять мне не спать: сочинять докладную обкому. Известно, на что был расчет у Ахуновой: выступив с таким «почином», она сразу продвинется в директора – на живое-то место! А фонды… Война спишет. Нет, не спишет! Не списывает она ничего! Подумать только! – Мама снова закипятилась: – Иметь свой подленький интерес – и при этом говорить от имени воюющей страны! А эти! Форменные ду…
– Тс… – Бабушка показывает на меня глазами, и они с мамой переходят на французский.
Терпеть не могу эту бабушкину привычку!
В окно я вижу, как по ступенькам поднимается Фрося. Еле тащит ноги… Этот месяц она опять остается после смены. Теперь их цех изготовляет из разных бросовых железяк тракторные запчасти сверх плана. Запчасти нужны до зарезу – для освобожденных районов. Так же до зарезу, как и все другое, что посылает им наш город: теплые вещи, семена для посевов, трактора, машины и плуги, скот. Говорят, эшелоны помощи уходят с вокзала вне расписаний. Как и спешащие к фронту под двойной тягой составы с минами, снарядами, самолетами…
Я смотрю на Фросю – чумазую, в замасленном комбинезоне. А сама быстренько соображаю, как там у меня насчет воды в ведрах. Но Фрося не торопится мыться. Зачем-то останавливается возле клеверной поляны. Долго стоит. Что она там увидела? Я подхожу к окну. Ну и спина у нее – свет застит! И вдруг Фросины плечи начинают дрожать – мелко, потом сильнее, сильнее… Крупная дрожь стекает по рукам, содрогает тяжелые кисти.
– Фрося-то плачет! – Я удивленно поворачиваюсь к маме. Потом кричу в окно: – Фрося-а! Фрось! Ты чего?
Выбегаю к ней, тормошу, трясу.
– Что с тобой? Браку напорола? – Кажется, это единственное, от чего она может заплакать. Не обидели же ее?! Она любому даст сдачи.
Фрося горестно качает головой. По грязным щекам текут черные слезы. А в промытые дорожки уже проглядывает Фросин неистребимый румянец.
На крыльце нас встречает мама.
– Что с вами, Фрося?
– Саша уеха-ал… – Фрося скулит тоненько, обиженно. – Вчера все… не отпускал… На полянке сидели-и… Трава мятая, а его нету-у. Не верила я, ругалась: «Мне в первую завтра, спать пойду». А он и вправду выписался-а-а… Ох, сердце ломит… Убьют его… Не увижу больше… никогда…
Фрося заревела в голос.
– Зачем же вы, Фрося? – Мама крепко обхватила ее плечи. – Гнать надо от себя такие мысли, не давать им воли. Вернется ваш Саша, уцелеет! Только верить нужно, ждать. Вот пришлет теперь письмо. Откроем утром ящик – а там треугольничек…
И мама повела Фросю в дом. Голос у нее был, словно Люську уговаривает.
… Саша мне нравился. Это сначала он был как все: голова бритая, кальсоны видны из-под халата, рука на перевязи.
Но понемногу я его разглядела. Глаза у него были какие-то упорные. Идешь мимо госпитальной ограды и уже издали видишь: ждет. А чего, собственно? Я злилась, потому что Фрося все равно отказывалась прийти к нему на свидание. Известно, насильно мил не будешь. У нее другие ухажеры – выздоравливающие. Фрося им без конца по рукам давала.
А Саша все хватался за свое плечо, поглаживал, лицо его становилось вдруг серым. И я не могла понять: то ли рана у него мозжит, то ли он переживает Фросины отказы? Но смотрел по-прежнему. Ждал – и никаких!
И я стала злиться на Фросю. Чего она упрямится? Ведь самой уже хочется написать: «Приду». Не зря же она вечерами торчит дома.
Господи, как же он просиял, когда Фрося ответила, наконец, согласием. Мне показалось, что вокруг заулыбались разом несколько человек. С тех пор он так и улыбался – за четверых. А плечо стало сразу заживать. Больше он за него не хватался.
Записки их я, понятно, читала.
Они были обидно коротки: «Приходи во столько-то туда-то». И в ответ еще короче: «Приду» или «Не могу прийти». И подпись – сначала: «Фрося», потом «ц. Фрося», а под конец «Целую, твоя Ф.». Саша подписывался смешно: «Мещеряков». Нежности у него шли вначале. «Нагидочка моя!» – так начинались все его записки. Мне очень хотелось спросить у Фроси, что значит ласковое это слово. Но тогда она догадалась бы, что нарушена тайна переписки.
Вот и уехал Саша… Теперь уж воевать до победного конца. Не придется мне больше быть их почтальоном.
И у меня в душе стало как-то пусто.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
– Тань, есть идея! Ты где?
Танька приотстала – тащила мои судки. Сама вызвалась: мы опаздывали, как всегда, из-за этой сони.
– Давай подговорим девчонок не есть сегодня завтрак? А все порции – Фарберушкам?
– Я бы не взял. То ж как милостыня.
Танька прищурилась на Вовку:
– Ох и гордым ты себя ставишь!
– Фарберушки не такие, правда, Тань? Возьмут, и никаких.
Они из Гомеля, Роза и Тамара Фарбер. Сначала нам было странно: двойняшки – а не похожи. Роза повыше, молчаливая, с тонкими косичками. А Тамарка хорошенькая и страшно легкомысленная. Сразу видно, кто старше, а ведь разница между ними – говорил кто-то – всего полчаса.
Но скоро мы убедились, что они и в самом деле двойняшки. Они как-то не разделяются: Фарберушки – и всё!
Отец у них пропал без вести, мать работает в нашей школе уборщицей. Они и живут при школе, в клетушке, – впятером спят на двух казенных койках (смешно, но младшие их братья тоже двойняшки, только похожие как две капли воды).
Вечерами Фарберушки сами убирают классы. Они и дома сидят за одной партой, которая у них вместо стола и стульев. Когда обедают, миски с супом скользят вниз.
Я подружилась с Фарберушками из-за этого самого супа: мы прикреплены в одну столовую и после школы вместе ходим за обедом.
Сначала мы вставали к раздатчице Нюре. К ней очередь короче. Но Томка первая догадалась, в чем дело. И мы раз навсегда переметнулись к тете Клане.
Старая она, ноги больные, работает медленно. Зато добрая. Попросишь: «Теть Клань, мне погуще» или «Теть Клань, а добавки нельзя?» – и получаешь лишний половник гущины со дна. Мужчин тетя Кланя не любит. Взглянет из-под старых век и плеснет в протянутую посудину полчерпака. Скандаль не скандаль. Из мужчин к тете Клане встают инвалиды войны. Прочие, с руками и ногами, выстраиваются к Нюре, равнодушной и быстрой, как автомат.
Фарберушки ходят в столовую по очереди, а я отдуваюсь одна. Да еще распределитель. Иногда так и в школу хожу – в одной руке судки, в другой торба для продуктов, на боку противогазная сумка с учебниками. Как-то явилась на уроки вообще без сумки. Забыла! Девчонки, понятно, хохотали. Римка – громче всех. Она это любит – над кем-нибудь посмеяться.
… Мы с Танькой оказались никудышными конспираторами. На первом же уроке, послав по рядам записку с предложением не есть сегодня завтрак, мы выдали себя: вертелись, подмигивали и жестикулировали в сторону Фарберушек, поглядывали на них хитрым глазом.
Фарберушки забеспокоились – что за секреты от них такие?
Наконец на большой перемене дежурные принесли поднос с хлебом – ровно тридцать шесть черных ломтиков. Мага, как староста, объявила Фарберушкам: класс решил два раза в месяц отдавать завтраки их малышам. Удивительно умеет наша Мага сказать такое – просто, по-доброму. Необидно.
Фарберушки хлеб взяли, поблагодарили. Голос у Томки сделался тихий-тихий. Вынули учебники и ссыпали кусочки в свой общий портфель, вдруг разинувший широченную голодную пасть.
Нас будто ветром сдуло – у каждой отыскалось срочное дело. Но как же довольно мы переглядывались у Фарберушек за спиной! И от этих взглядов стало хорошо, как бывало когда-то в нашем классе. Я любила сейчас всех-всех! Даже Ирку, даже, кажется, Римку.
Я обернулась, ища ее. Захотелось по-доброму перемигнуться с Римкиным черным глазом.
Но увидела я Магу. Все увидели: лицо ее побелело и дрожало. И непонятное что-то сделалось с руками. Я смотрела, как быстро их покрывает гусиная кожа. А из-под этих странных, деревянно растопыренных рук у нее по платью далеко расходились мокрые круги…
И тут мы узнали платье: Римкино! Но зачем оно на Маге? Не понимая, мы завертели головами. Победно улыбаясь, на нас с порога смотрела Римка. Голубое платьице Маги было безжалостно распялено на ее широкой фигуре.
Вон что… Они переоделись… Но зачем? Мы снова повернулись к Маге. Все так же дрожа лицом, она молча прошла к своей парте.
Звенел звонок, двинулись по местам и мы. Отчего-то мы старались не смотреть друг на друга. Но все, наверное, думали об одном и том же: как Мага за сценой, в темном углу (есть у нас такое удобное место) натягивала на себя это противное платье. А Римка стояла рядом и улыбалась… Бр-р!.. Я почувствовала, как у меня тоже костенеют плечи.
Зачем она согласилась переодеться? Первый раз я с досадой подумала о Маге: никогда никому она не умеет сказать «нет»… Римке и подавно.
А кто из нас может сказать Римке «нет»? Я, например, могу?
И тут неожиданно я расслышала в себе… радость: «Слава богу, не меня!» Тихонькая, она копошилась во мне, потеснив жалость к Маге.
А если завтра?! Меня обожгла мысль: «Что, если завтра Римка позовет за сцену меня? Не-ет, только не это…» Захотелось обернуться, посмотреть на нее, будто кто толкал и толкал. Но этого, казалось мне, и ждет Римка. Оглянусь – и пропала. Она усмехнется и прикажет мне раздеваться.
И я тоже не смогу сказать Римке «нет»…
Глупости! Я попробовала отмахнуться от этой неприятной правды. При чем тут я? Просто Римке нравилось Магино платье, захотелось стать в нем такой же красивой. Кому из нас этого не хочется?
Но сама уже поняла Римку.
Ей не понравилось, какое лицо сделалось у Маги, когда она передавала хлеб Фарберушкам. Ей не нравятся такие лица. Может, потому, что у самой такого никогда не бывает…
Вот она и придумала: переодеться! Знала, что это будет для Маги пыткой. Для любой из нас! Такие вот, дружные и довольные, мы ведь тоже не нравились ей, злили наши взгляды за спиной у Фарберушек.
Хорошо мальчишкам, подумала я. Они решают свои споры в честном поединке. На худой конец – дракой. Кто сильнее – тот у них и прав. А у девочек совсем иные страхи… И нет, наверное, против любой из нас средства сильнее, чем заставить натянуть такое вот чужое, пропотелое платье. Мне стало не по себе от того, как верно Римка угадала средство. Не-ет, такого мальчишке и в голову не придет! А Римка будто заранее ждала: увидев переодетую Магу, мы вот так, не глядя друг на друга, и разойдемся по своим местам.
Она всегда знает про нас еще что-то. Что-то такое, нехорошее, что никому без нее и в голову не придет. Потому и усмехается победно…
Мне вдруг вспомнилась старая сказка: «Мышка-мышка, я тебя съем!» – «Не ешь меня, кошка, я тебе пригожусь».
Кто из нас станет мышкой завтра?..