Текст книги "Гнездо орла"
Автор книги: Елена Съянова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 23 страниц)
«Я согласен с предложением маршала отложить наши заседания, но перед этим хочу заявить следующее: я считал бы удивительным, если бы ответ на политический вопрос задержался. Объявляю заседание закрытым».
К некоторому облегчению Гитлера, Сталин еще 19 августа все же дал согласие на приезд в Москву Риббентропа. Однако в гости германского министра ждали не раньше 27 августа. А это было исключено! Военная машина, как известно, если уж сдвинулась, то пошла вперед. Остановить ее – значит вывести из строя надолго.
21 августа Гитлер получил от посла Шуленбурга следующее шифрованное сообщение:
«В 11 часов получил согласие Молотова на неофициальный визит доктора Лея. Министр дал понять, что Сталин примет его для дружеской беседы в день приезда».
Гитлер, Гесс и Лей в течение трех часов напряженно размышляли над этой шифровкой, перебирая все доводы и варианты. Гитлер был за срочный вылет Лея в Москву; Гесс и Лей – против. Их аргументы сводились к одному: суета! Русские уже согласны, поскольку их переговоры с Западом зашли в тупик, и все дело лишь в сроках.
– Попроси Сталина принять Риббентропа двадцать третьего. Он не откажет, – советовал Гесс.
– Почему ты так убежден? – негодовал Гитлер, бегая по кабинету. – На что вы меня толкаете? На унижение? На позор?
– На риск, – отвечал Лей. – Большой, но оправданный.
– А если Сталин в последнюю минуту согласится на условия французов и англичан?
– Тогда англичане изобретут новые условия, а французы их поддержат, – отвечал Лей. – Сейчас главное – время. Вы могли бы уже позвонить.
– Почему вы не хотите лететь в Москву? – накинулся на него Гитлер. – Говорите прямо! Отвечайте!
– Потому что это только отняло бы время. – Лей опустил глаза, чтобы не видеть потного, в красных пятнах лица Адольфа.
Гитлер откровенно трусил – глядеть на это было неприятно.
– Адольф, звони, – настаивал Гесс. – Или пошли телеграмму.
– У русских процедура. Сталин еще должен будет созвать Политбюро, а это все – время, время! – повторял Лей.
– Черт! Черт! – ругался Гитлер. – Что ты пишешь? – метнулся он к Гессу, взявшемуся за перо.
– Текст телеграммы.
– Черт! Черт! Черт! Черт!!!
«Напряжение между Германией и Польшей сделалось нестерпимым. Кризис может разразиться со дня на день. Считаю, что при наличии намерения обоих государств вступить в новые отношения друг к другу представляется целесообразным не терять времени. <…> Я был бы рад получить от вас скорый ответ.
Адольф Гитлер».
Телеграмма была послана. Началось ожидание. Гитлер ничего не мог делать. Он орал на секретарей, гонял адъютантов с поручениями, назначал встречи и забывал о них. Морелля он удалил, но Гесса и Лея не отпускал, изводя вопросами, ответов на которые пока не было ни у кого. Гесс ходил за ним и успокаивал как нянька, а Лей в восьмом часу предложил, не раздумывая, сесть в машины и ехать в Берлинскую драму, на «Разбойников».
Гитлер Шиллера терпеть не мог, считал одним из самых «вредоносных» авторов и раскричался было по этому поводу, но Лей уже вызвал по телефону Ингу и выставил ее вперед как боевого слона. В половине восьмого поехали.
Было 21 августа 1939 года.
Берлинский драматический театр был в тот вечер полон обычной публики; фюрера не ждали.
Зал, конечно, успели набить охраной в штатском, но этим и ограничились – атмосфера осталась театральной, приятно расслабляющей.
Гитлер отвлекся. Он говорил с Ингой, улыбался и подшучивал над Леем, который отчаянно боролся со сном, и над Гессом, знавшим пьесу наизусть и возмущавшимся по поводу допускаемых актерами импровизаций.
Нелюбимый Шиллер удивительным образом поднял Гитлеру настроение. Фюрер уезжал с укрепившейся верой в свою счастливую звезду.
Вернувшись домой, Лей сказал Инге, что до завтрашнего полудня будет спать, что бы ни случилось. Он был абсолютно уверен, что ответ от Сталина придет, но не раньше часа-двух, и Гитлер, конечно, до этого времени станет метаться и всех изводить.
Ему снилось что-то необычайно приятное, тепло-золотое. Как будто лето во сне вернулось к нему, на прощание.
Внезапно все рухнуло, раскололось… Белый острый свет прожег ему глаза до самого мозга, в первые секунды он даже не мог их открыть и только заслонялся руками.
Спальня была полна эсэсовцев. Десяток фонарей шарил вокруг, то и дело встречаясь на фигуре рейхсляйтера, пытавшегося приподняться и что-нибудь понять.
– Какого черта? Что такое? – бормотал он, закрываясь от фонарей.
– Встать! Одеться! – раздался лающий приказ.
Лей, наконец, сел. Перед ним у постели стояли четверо эсэсовцев; еще четверо с автоматами – у дверей. Рейхсляйтер, голый, сонный, взлохмаченный, только хлопал на них глазами, ничего не в силах понять.
– Встать! – снова тявкнул эсэсовский чин. – Живей!
«Арест?» – метнулось в голове. – «Не может быть! Меня?! За что?»
– Одеться! Живей!
Лей спустил голые ноги с постели и тупо глядел на них. Нет, невозможно… Где его охрана, адъютанты, секретари? Впрочем… Но… за что?!
Он надел брюки, открыв шкаф, нашел какую-то рубашку. В голове колотился все тот же вопрос: Что он сделал или сказал… или не сделал и не сказал такого, чего не простил ему Адольф? Отказался лететь в Москву? Отказался заниматься «рабской силой»? Отказался вступать в СС?.. А Гесс? Как он мог предать? Впрочем… Ведь смог же он предать Рема! А тот, кто предал раз, предаст и во второй, и в третий…
– Вперед! Живей! Вперед!
Он вышел на лестницу. Эсэсовцы стояли на ступенях вдоль стен, у входных дверей. У всех были каменные лица, невидящие взгляды. Лей поймал на себе только один взгляд – того, кто стоял к нему ближе других и до сих пор не произнес ни слова. Лей протер глаза. Штандартенфюрер СС Карл Лангбен, близкий друг Гиммлера, бессменный секретарь «Круга друзей рейхсфюрера СС», юрист, добившийся официального разрешения дуэлей для членов ордена, и вообще светский малый… выглядел здесь не менее нелепо, нежели сам ошарашенный Лей. Поглядев на его натянутую физиономию, Роберт вдруг вспомнил и едва не выругался. Да он же сам просил Гиммлера! Тьфу!
Лей стал медленно спускаться по лестнице, стараясь собраться с мыслями и прийти в себя. Ему было очень жарко; в голове гудело, как под куполом на Пасху. Однако, как это у них лихо все начинается… или это только для него Гиммлер постарался? Ладно, поглядим, что дальше.
* * *
Гиммлер, как и обещал, ничего не изменил в «процедуре», только внес кое-какие дополнения. Эту операцию под литерой «Л» он продумал и расписал еще две недели назад, однако решился «запустить» лишь после разговора с фюрером, который полушутливо посоветовал ему «простимулировать» тех, кто еще нежится в середине тридцатых. К Лею это, конечно, едва ли относилось. И все-таки давало повод выполнить просьбу о «личной услуге», которая, кстати, и самому Гиммлеру сулила немало удовольствия.
Гиммлер нарочно поставил во главе «операции» своего личного друга Карла Лангбена – и для страховки, и чтоб было потом кому поделиться впечатлениями. Основные исполнители операции «Л» были в званиях не ниже штурмбанфюрера и осведомлены о «личной просьбе Лея»; остальные просто получили инструкции: первое – ни при каких обстоятельствах к рейхсляйтеру ближе, чем на метр, не приближаться; второе – сразу, без малейшего промедления, выполнить любую его просьбу или приказ, если таковые последуют. Еще Гиммлер попросил Феликса Керстена постоянно находиться в непосредственной близости от Лея, с начала и до конца, естественно, своего присутствия не выдавая.
Первый доклад о ходе операции «Л» Гиммлер получил в три часа двадцать минут:
«Охранный арест произведен. Л. находится в машине на пути к тюрьме „Плетцензее“».
22 августа советские газеты писали:
«После заключения советско-германского торгово-кредитного соглашения встал вопрос об улучшении политических отношений между Германией и СССР. Произошедший по этому поводу обмен мнениями между правительствами Германии и СССР установил наличие желания обеих сторон разрядить напряженность в политических отношениях между ними, устранить угрозу войны и заключить пакт о ненападении. В связи с этим предстоит на днях приезд германского министра иностранных дел г. фон Риббентропа в Москву для соответствующих переговоров». («Известия» 22 августа 1939 года.)
В СССР никто, кроме Сталина и ближайших к нему лиц, еще не знал, что Риббентроп будет в Москве уже завтра и завтра же состоится подписание пакта.
Гитлер получил ответ от Сталина двадцать второго, в половине второго дня. И уже спокойно, с насмешками, читал полученное двадцать второго же письмо от Чемберлена, в котором тот вежливо предупреждал фюрера об обязательствах Англии в отношении Польши, призывая восстановить доверие, чтобы дать возможность проводить переговоры в атмосфере, отличной от той, которая преобладает сегодня, и проч. и проч.
Гитлер ответит Чемберлену только 25 августа, через английского посла Гендерсона. Этот ответ будет таков, что англичане снова устами Гендерсона и Галифакса сделают себе приятное, объявив нации, что «господин Гитлер по-прежнему хочет избежать мировой войны».
Тюрьму Плетцензее Гиммлер выбрал за ее обычность: квадратный дворик, барак для казней, камеры смертников, гильотина.
Лей еще в машине начал сильно мерзнуть. Машина была отвратительная; в ней воняло, отовсюду дули сквозняки. Скамейка, на которой он сидел, была неровной, и все время приходилось напрягаться, чтобы удерживаться на ней; в спину что-то давило… Наконец остановились. Начались команды: «Встать!», «Выйти!», «Вперед!», «Стоять!», «Вперед!», «Руки за спину!», «Направо!», «Налево!», «Вперед!»… Ни одного человеческого слова – сплошной лай.
Камера была маленькой и такой холодной, что Лей даже растерялся – как в ней можно находиться? Это же верная простуда! Камера была к тому же абсолютно пустой. Лампа над дверью едва горела. Эта дверь захлопнулась за его спиной с таким грохотом, что его точно треснуло по затылку. Он остался один в маленьком, холодном, тусклом пространстве. С больной головой, невыспавшийся, замерзший. Совершенно не представляя себе, как проведет здесь остаток ночи. Но он-то хотя бы понимал, что происходит…
Во всей этой ситуации Роберт совершенно забыл об Инге, ничего не знавшей, смертельно перепуганной, сжавшейся в углу постели под фонарями эсэсовцев. Все происходящее не показалось ей невероятным. Она знала, что людей арестовывает и увозит СС. Она слышала об этом от друзей отца, она помнила его знакомых, которые подверглись «охранному аресту» (то есть аресту без санкции прокурора) и вот так же ушли и не вернулись. И каким диким ни казался ей контраст между минувшим вечером и этой ночью, Инга, пересилив себя, позвонила Гитлеру.
Гитлер, разбуженный Линге, сразу подумал о новостях из Москвы, затем, после первых фраз Инги, – о заговоре и судорожно нащупал лежащий под подушкой «Вальтер» (любимый драгоценный браунинг Ангелики у него пропал, точно испарился). Он тут же приказал соединить себя с Гиммлером. И наконец все понял.
Он держал сразу две трубки: в одну слушал объяснения Гиммлера, в другую пытался успокоить Ингу. Поняв, что это только инсценировка и Роберту ничего не грозит, она разрыдалась. Ее слезы так его растрогали и умилили, что он сказал, что сейчас сам к ней приедет и сделает все, что она хочет, только бы она не плакала – бедная милая девочка – и что все они, мужчины, свиньи: и ее Роберт, и Гиммлер, и он сам… и весь мир – свинский мир, если заставляет ее плакать.
Инга взяла себя в руки, поблагодарила и извинилась. Ей совсем не хотелось, чтобы он приезжал, и она сказала, что уже все поняла и вполне успокоилась.
Положив трубку, Гитлер сказал Гиммлеру, чтобы тот утром заехал к фрау Лей и еще раз все ей спокойно объяснил, а с Леем он сам поговорит после, по-мужски.
Гиммлер утром заехал и, увидев Ингу, понял, что она проплакала остаток ночи. О чем? О «свинстве мира» или о свиньях, его населяющих? Вся бездна равнодушия к ней Роберта предстала перед Ингой в этом ночном происшествии, и вид этой бездны поразил ее.
В шесть утра надзиратель с конвойными с грохотом и визгом открыл дверь в камеру, где в дальнем углу, на корточках, сидел вождь ГТФ.
Лей весь остаток ночи пробегал по камере, пытаясь согреться и исходя негодованием – вина человека еще не определена, а его уже так наказали!
«Встать!», «На выход!», «Руки за спину!», «Вперед!».
Пока он с трудом ковылял на затекших ногах, его не оставляло ощущение, что сейчас он получит прикладом между лопаток или в шею. Только так здесь и конвоировали.
Его провели через двор в большой кирпичный барак, разделенный пополам плотным черным занавесом, и с часовыми во всех углах. Прямо напротив двери стоял массивный стол, за которым сидели господа в мантиях – судьи и прокурор, еще кто-то в красном балахоне (оказалось, не палач, а член Верховного апелляционного суда), какие-то чиновники, врач в белом халате. У стола стоял священник, с крестом и четками.
Перед Леем в это помещение ввели еще двоих, и ему пришлось встать в очередь. «В сторону!» – скомандовал конвоир. Мимо них пронесли что-то длинное под рогожей. Судья бубнил глухо и монотонно. Тот, кто стоял перед Леем, был в наручниках, голый до пояса. Его спина представляла собой одно кровавое месиво; из лопатки что-то торчало, по-видимому кость. Впереди быстро отдернули и снова задернули занавес. Оттуда ударил в глаза яркий белый свет. Раздался какой-то звук, потом другой – тихий, свистящий. Стоящего перед Леем толкнули ближе к столу. Мимо них, из-за занавеса, пронесли что-то, в опилках. Судья читал приговор. Встал прокурор и повернулся к занавесу:
– Палач, приступайте к выполнению своих обязанностей.
Изнутри отдернули занавес и вышел палач в обычном черном костюме; с ним еще двое. Лей увидел гильотину – большую, черную, с вертикальной доской на шарнирах. Лезвие было поднято; под ним – корзина с опилками.
Лей отвернулся. Он мог не смотреть, но не мог не слушать.
Тот, кто стоял перед ним, видимо, не прочел висящих на стенах надписей, типа:
«Осужденным вести себя достойно и сдержанно».
«На месте казни немецкое приветствие не отдается».
Приговоренный хрипел и вырывался. Лей услышал тот же звук – это доску с телом опрокинули в горизонтальное положение. Потом – свист лезвия, мягкий шлепок.
– Господин верховный прокурор, приговор приведен в исполнение.
Лей невольно посмотрел туда, откуда все еще слышался посторонний звук. Тело казненного не было привязано и билось в конвульсиях; ноги как будто брыкали воздух или пытались сбросить обувь. Из горла, как из кратера, выталкивало мягкую черную струю.
Сидящие за столом поднялись и цепочкой потянулись к выходу. Палач задернул занавес. Помощник вынес корзину с головой и тоже удалился.
«Повернуться!», «Руки за спину!», «Вперед!», «Стоять!», «В сторону!», «Стоять!» – снова загавкали у него над ухом. Лей, повернувшись, впервые посмотрел на своего конвойного. Тот тоже смотрел на него, но тотчас отвел глаза. Мимо них пронесли на плечах тело с рогожей, за ним – второе.
«К выходу!», «Вперед!», «Живее!».
С улицы дохнуло свежей сыростью – моросил дождь. У входных дверей стояло два гроба. В одном – два туловища; оба на боку, подразумевалось: лицами друг к другу. В другом – одно, тоже на боку; половина пустая. Лей заглянул туда и догадался: место предназначалось для четвертого. Кто же знал, что им окажется Роберт Лей?
Его снова провели через тюремный двор, велели идти прямо, вдоль стены…
Очередной доклад об операции «Л» Гиммлер получил в семь часов тридцать минут: «Процедура пройдена. Л. ничего не говорит. Находится на пути к лагерю Заксенхаузен».
От Берлина до Ораниенбурга, где находился этот лагерь, была короткая железнодорожная ветка, по которой иногда ходил товарный состав с заключенными, но чаще их здесь возили на крытых грузовиках. Однако для Лея оба варианта могли стать опасными, поэтому всю партию отправили пешим маршем по заранее обезлюженной эсэсовцами дороге, прямо от ворот тюрьмы Плетцензее.
По-прежнему моросил дождь. Воздух был пропитан сыростью и тяжелым дыханием почти бегущих людей: партию перегоняли в ускоренном темпе, поскольку по этому шоссе вскоре должна будет пойти военная техника.
…В 1920 году старший лейтенант Роберт Лей так же шел в колонне военнопленных от Реймса, вдоль Марны. Тогда тоже был конец лета, потому что, как ему помнилось, крестьяне везли огромные корзины фруктов на волах, целые телеги овощей, укрытых от дождя соломой. Можно было спокойно постоять у этих телег, купить груш или зеленого лука; конвойные-французы тоже покупали фрукты, болтали с пленными; уставших сажали в грузовики, больных везли в санитарных машинах. Никто на них не орал, не бил прикладами, не натравливал собак…
После бессонной промозглой ночи, без глотка воды со вчерашнего вечера, в одной насквозь промокшей рубашке Лей уже с середины пути перестал вспоминать и сравнивать. Все мысли у него сосредоточились на одном: когда же это закончится? О том же, видимо, думали и остальные. Люди, идущие рядом, изредка поднимали головы, смотрели с тоской и безнадежностью над головами идущих впереди и тут же снова втягивали голову в плечи, рискуя получить в зубы или висок прикладом автомата.
Эту партию перегоняли из-под Веймара, из лагеря Бухенвальд; почти все были в полосатых робах: часть – с красными треугольниками на груди и штанине (политические); часть – с черными (антисоциальные элементы), самые безобидные, обычно попадавшие под «охранный арест» по доносам. Другие цвета – зеленые (уголовников), желтые звезды (евреев) и коричневые (цыган) – заранее отделили. Политические считались, естественно, самой опасной категорией; однако Гиммлер счел их самой безопасной для Лея. Гиммлер очень рассчитывал, что после этого марш-броска по мокрой ветреной дороге в 12 километров Лей выйдет из дурацкой игры и за воротами лагеря не останется.
Там, за этими воротами, начиналась уже другая игра, посерьезнее холодных камер, конвульсирующих трупов и голов в опилках.
* * *
Днем 22 августа Гитлер вызвал к себе Риббентропа и велел ему готовиться к визиту в Москву.
В полученном сегодня ответе на телеграмму Гитлера Сталин выразил надежду, что германо-советское соглашение о ненападении создаст «базу для установления мира и сотрудничества между нашими странами».
Русские пересматривали старые военные доктрины, перевооружали армию; голова у них «болела» с обеих сторон: помимо Гитлера на западе, Япония – на востоке. Русские очень много работали и очень не хотели ни с кем воевать.
Двадцать второго же Гитлер вылетел в Бергхоф и вечером собрал секретное совещание. Теперь уже как свое твердое убеждение фюрер сказал следующее:
«Войны на два фронта не будет. Это говорю вам я. И я знаю, что говорю. Завтрашний пакт в Москве смешает западным державам карты. Нам нечего бояться блокады. К тому же Восток поставит нам зерно, уголь, свинец, цинк. Таким образом, первоочередная задача сейчас – уничтожение Польши. Я найду пропагандистские причины для начала вторжения. Пусть вас не волнует, правдоподобны они будут или нет. Когда начинаешь и ведешь войну, главное не право, а победа».
– Ну вот, все решено. Теперь уж окончательно, – сказал Гитлер Гессу в «фонарной» гостиной Бергхофа, в ночь на 23 августа.
Гитлер сидел в кресле, вытянувшись, в расстегнутом мундире. Гесс стоял у раскрытых створок и курил, пристально всматриваясь в пропитанную холодной влагой темноту.
– С двадцать пятого начнем мобилизацию. Сессию рейхстага нужно отменить, – продолжал Гитлер. – Съезд… Что делать со съездом? Тоже отменить?
– Перенести, – пробормотал Гесс. – Перенести, конечно. «Съезд Мира» нельзя отменять.
– Да, «Съезд Мира». – Гитлер засмеялся. – Не радует меня твое настроение.
– Что тут может радовать?.. – поморщился Гесс. – Ты готов к тому, что Англия объявит нам войну? В мягкой форме, конечно.
– Что значит… в мягкой форме? Зачем ты мне это говоришь? – мгновенно вспылил Гитлер.
– Чемберлен не самоубийца, – спокойно продолжал Рудольф. – Пока его не сменят, бояться нечего. Просто ты должен быть готов. Если удастся нейтрализовать Францию, мы начнем с англичанами воздушную войну. При минимуме потерь на земле, при отсутствии жертв среди гражданского населения это будет достойное сражение… И я хотел бы участвовать в нем. Если все же не удастся достичь мира, – добавил он уже еле слышно.
Гитлер вскочил:
– Что?! В чем участвовать? Тебе снова полетать захотелось? Что ж! Идеальное решение! Сразу всех проблем! Да что же это такое?! Два человека – двое, которым я верю, как себе, и оба… черт знает что вытворяют! В самый ответственный момент! Когда нужна холодная голова! Расчет! Воля!!!
– Если ты о Роберте… – начал Гесс.
– Не говори мне о нем! – Гитлер в ярости пнул ногой кресло. – Он развлекается! В такой момент! Теперь ты…
– Не кричи, пожалуйста, – попросил Рудольф. – У меня очень голова болит.
– Хорошо, хорошо. – Гитлер снова сел. – У меня просто нервы сдают из-за таких демаршей. От своих вечно не знаешь чего ждать.
– Если мы справимся с Польшей до конца сентября, дело будет сделано наполовину, – сказал Гесс. – А разговор этот я начал, чтобы ты заранее выпустил пар. И по поводу возможного ультиматума запада, и по поводу Лея.
Гитлер молча кусал губы. Гесс всегда открывал перед ним то, что его собственная воля предпочитала держать под замком. Да, Англия может начать войну, тем более если премьером станет его антагонист и ненавистник Черчилль. И Гесс может сесть в самолет и погибнуть в первом же бою над Ла Маншем. И Лей может еще бог знает что вытворить. Впрочем, его негодование по поводу Роберта было несерьезно. Он понимал, что, несмотря на грубый отказ заниматься «рабской силой», Лей уже занялся ею, в своем обычном экзальтированном стиле. Вообще, Роберт с годами стал ему понятней и как-то по-особенному, по-человечески, ближе. В то время, как Рудольф…
В самом начале их дружбы его Руди был как большой светлый дом, с открытыми дверями во все комнаты. Но теперь, здесь, в Бергхофском «фонаре», молча глядел в ночь настоящий тевтонский замок, полный сложных переходов, темных, никогда не открывающихся залов, и, возможно, сам не ведающий того, что еще укрывают в себе его собственные стены.
– Руди, обещай мне одно… Дай мне слово. Здесь и сейчас! Поклянись – никогда не предпринимать ничего без моего ведома.
Гесс удивленно повернулся:
– Откуда такое странное подозрение? Конечно. Обещаю.
О том, что колонна достигла лагерных ворот, Лей догадался по тому, как зачастили удары прикладов, сгоняя людей теснее друг к другу, и по усилившемуся собачьему лаю, от которого звенело в висках.
Последние километры он шел, не поднимая головы, опасаясь головокруженья и сберегая силы, чтобы все же попасть за ворота.
А поскольку он-таки туда попал, то церемония «встречи», отработанная годами, тоже была изменена. Обычно у самых ворот вновь прибывших встречало эсэсовское «приветствие» в виде ледяной воды из нескольких шлангов, града камней или экскрементов. «Сухим» из такой «воды», естественно, не выходил никто. Эту колонну пропустили, не «поздоровавшись».
Затем следовали стрижка наголо, душ с дезинфекцией, для новоприбывших анкетирование. Стрижку и анкетирование отложили; в душ разрешили идти желающим. Всю колонну разделили на две и развели по баракам. Это было наивысшей «гуманностью»: люди просто рухнули на нары, а часть – на пол. Этих поднимали пинками.
Наконец, дали напиться. Охранники внесли в барак ведра и поставили все в одну кучу. Люди, собрав последние силы, ринулись к воде. Началась свалка. Охранники стояли у стены и смеялись. Кто-то крикнул: «Товарищи, спокойно! Все встанем в очередь! Спокойнее! В очередь!» Стало тише. Лей не видел того, что происходило. Он просто лежал, закрыв глаза. Близость воды вызывала у него нарастающее озверение, от которого сводило живот. Продлись это состояние еще немного, и он мог бы утратить контроль над собой… Кто-то его потрогал за плечо: «Хотите пить? Возьмите». Ему что-то протянули. Он взял обеими руками и сделал четыре глотка.
– Жена мне положила мыльницу, вот половинка только и осталась, – произнес тот, кто дал ему воды.
Половинку от мыльницы тут же забрали. Заключенные наливали воду в то, что при них еще оставалось, и делились с теми, кто не мог встать.
«26 августа, 1939 года.
Дорогой друг, я уверен, что настоящий поворот произошел отнюдь не в это лето и даже не в 33-м году, когда этот человек получил власть. Жуткие формы современного ведения войны сделают благоразумный мир невозможным – нужно было предотвратить ее начало. И сейчас еще не поздно: кое-какие изменения в Польском Коридоре через Восточную Пруссию и долговременное соглашение между Германией и Польшей, базирующееся на значительных территориальных изменениях в сочетании с популяционными изменениями греко-турецкого типа, оттянули бы сроки этой бойни, которая обещает стать чудовищной. „Отсрочка“ могла бы быть использована только для одного: физического устранения Г. Ты прямо спрашиваешь, есть ли в Германии реальные силы, способные взять это на себя. Отвечаю с уверенностью: есть, безусловно. Как безусловно и то, что „отсрочка“ после совершения задуманного будет использована этими силами лишь для „перестройки рядов“ и лучшей организации вторжения. Те же, кто не хочет войны и не начнет ее ни при каких обстоятельствах, тому благоприятствующих, никогда не пойдут на прямое насилие в отношении даже такого человека. В том-то и парадокс. Тот самый нравственный тупик, из которого я вижу для себя только один далекий и туманный выход: внутреннее сопротивленье, протест в любой из ненасильственных форм.
Прости за краткость ответа, но этого требуют условия доставки. Мне сейчас тяжело, как никогда. Крепко тебя обнимаю. Надежда умирает последней.
Всегда твой А».
Это письмо от 26 августа 1939 года было передано Дугласу Клайдсдейлу (будущему герцогу Гамильтону) через Гейнца Хаусхофера от Альбрехта Хаусхофера.
Клайдсдейл показал письмо Черчиллю. Сэр Уинстон увидел в нем не только попытку достичь нового «Мюнхенского» урегулирования по Данцигу, Польскому Коридору и немецким поселенцам в Польше, но и те реальные силы зреющей оппозиции, на которые в будущем следует серьезно опереться.
Черчилля особенно интересовала фигура Рудольфа Гесса, считавшегося в Британии самым близким и преданным Гитлеру человеком. Однако уже сам факт многолетней дружбы Гесса с таким человеком, как Альбрехт Хаусхофер, а также и некоторые сведения о личности Гесса, доходящие до будущего премьер-министра через братьев Хаусхоферов, давали ему пищу для серьезных размышлений и некоторых рискованных расчетов.
О том, что наступила ночь, приходилось судить лишь по почерневшим щелям в стенах барака. Лай собак, крики охраны, шарящие лучи фонарей, выискивающих лица спящих людей, наполняли ночь мучительным ожиданием и нестерпимым напряжением нервов. Внезапно всех подняли криками «на выход» и ударами длинных плетей и вытолкали под хлещущий дождь. Продержали минут пятнадцать и плетьми, как скотину, загнали обратно. Это была обычная процедура, называлась: «ночное умывание».
Кто-то пытался выжать одежду, но охранники выстрелами положили всех на нары: двигаться запрещалось.
Сирена… Подъем… Куда-то погнали по похожей на болотную трясину жиже. Приказ «построиться»… Малый аппельплац для двух бараков… Перекличка по номерам…
И «малый аппельплац», и построение еще не пронумерованных, и прочее – все это были нарушения, за которыми комендант Заксенхаузена Хесс должен был внимательно следить, пока здесь находился Лей.
Опять долго гнали по разбитой и затопленной колее… Воды и грязи под ногами становилось все больше, ноги начали увязать по щиколотку. Одного из упавших свои, идущие рядом, не успели поднять; охранник наступил ему на затылок и вдавил лицом в жижу.
Загнали в настоящее болото, с большими замшелыми камнями, которые, как айсберги, основную свою массу укрывали под водой. Эти камни нужно было вытаскивать из болотной топи и складывать в кучи на твердой земле.
Лей временами переставал понимать, что с ним происходит, терял ощущение себя и окружающего, будто проваливался в бездну. Он был крепким и здоровым от природы, мог подолгу не есть, не спать сутками, выдерживал огромные нагрузки. Однако такой усталости и отупения он еще не испытывал никогда.
В обычной жизни всегда было, чем поддержать себя: сигареты, коньяк, кофе, массаж на скорую руку, чистая рубашка, да и просто человеческие лица и голоса вокруг. А здесь не было ничего. Человека как будто вырвали из его времени и швырнули даже не в неолит, а в какой-то… мезозой, в котором жить ему было еще не положено. Самым страшным была не усталость физическая, а усталость внутри – равнодушие ко всему, а главное покорность. Тебя гонят – ты идешь; приказывают тянуть камень из вонючей трясины – нагибаешься и тащишь камень… и перестаешь видеть себя со стороны. Конечно, это были пока лишь провалы в бессознательное; через какое-то время, словно вынырнув, Лей вспоминал, где он и что делает. Но «провалы» начали случаться у него с путающей частотой. «Физиология берет свое, – говорил он себе. – Еще несколько таких суток, и сознание как в топь болотную опустится». Поразительно было и то, что расслабленность воли приносила ему даже облегчение. Он совершенно ясно это почувствовал: куда проще было нагнуться и, обдирая в кровь руки взяться за валун, чем обернуться и двинуть охранника по оскаленным зубам. Какое-то время назад ему этого еще хотелось, но теперь и этого желания не осталось.
Сколько они таскали валуны и как добрались обратно до лагеря, он почти не помнил. Снова выстроили на аппельплаце, ударами поднимали тех, кто оседал от бессмысленного выстаивания под непрекращающимся дождем.
В бараке впервые за двое суток дали поесть. Пища была горячей, в чистой посуде, и состояла из вареного гороха с большими кусками хорошего мяса и свежего хлеба. Так накормили, естественно, только этот барак; остальным дали залитый кипятком горох в грязных котлах и сухие корки.
Сразу после еды в бараках включили радио. Послышалась музыка, приятная, радостная. Ночной вой сирены и крики терзаемых собаками людей так не ударяли по нервам, как это напоминание о прошлом, о человеческой жизни, о родных… Каждый вспоминал свое, но все сидели с одинаковым выражением, со слезами на глазах; кто-то пытался заткнуть уши. Охрана на некоторое время ушла. Вдруг из одного угла барака послышалась песня – простая, рабочая. Такие песни часто пели еще в 33-м году, на последних демонстрациях Красного Фронта. От нее легче вздохнулось всем.
«Молодцы парни», – с невольным уважением подумал Лей.
Вообще-то «эксперимент» следовало заканчивать. Пора было, как говорится, «и честь знать». По всему его утомленному телу сладкой истомой прошла эта мысль: просто встать и уйти из этого ада. Лечь в горячую ванну, потом в мягкую чистую постель, отоспаться… По-видимому, он задремал, когда сирена на аппельплац точно разрезала мозг на две половины.