
Текст книги "Гнездо орла"
Автор книги: Елена Съянова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 23 страниц)
Сегодня рейхсляйтеры получили наглядное подтверждение того, во что вылилась кротовая работа Бормана и куда его вознесла. Все понимали и то, что фюрер не захочет вмешиваться: фюрер выше партийных дрязг. Но если все, объединясь, выразят ему общую волю…
Дружную решимость рейхсляйторов сбивало только поведение самого «обиженного» Лея, который сегодня выглядел что-то уж чересчур беззаботным. Он откровенно избегал коллег и дипломатов и проводил время в обществе дам.
По этому поводу особенно негодовал и суетился Геббельс. «Ишь, обсели, как мухи патоку, – комментировал он Фрику и Русту. – Предлагаю вызвать его и откровенно поговорить».
Чтобы не привлекать лишнего внимания, поговорить взялся сам гауляйтер Берлина – Йозеф не просто ненавидел Бормана, он начал даже побаиваться… силы своего чувства.
– Ты, что, не видишь что происходит?! – накинулся он на Лея, когда они остались вдвоем в одной из курительных. – Такой удобный случай! Все девятнадцать – в один кулак и по этой наглой морде! Фюрер не устоит.
– Ты, Йозеф, когда увлекаешься, сам себя не слышишь, – равнодушно заметил Лей. – А вообще… все это не стоит и пфеннига. Знаешь, откуда цитата? – И продолжал спокойно курить.
– Как с тобой иногда трудно, Роберт! – поморщился Геббельс. – Ну, что на тебя нашло?! Такой великолепный случай! Ты сам говорил, что Борман, как гриб-паразит, разъедает партийный ствол…
– Послушай, Йозеф. – Лей туманно глядел на него сквозь сигаретный дым. – Я вот давно хочу тебя спросить… Тебе когда-нибудь бывает стыдно?
– Нет! – отрезал Геббельс. – Нет и нет! С тех пор, как я выбрал цель! И знаешь, что я хочу тебе сказать? Когда человек злится, это я могу понять, но человеческая глупость ставит меня в тупик!
– У Лея парализована воля, – прокомментировал Геббельс этот разговор коллегам. (Йозеф умел найти нужное слово и сделать так, чтобы оно дошло до фюрера.)
– По-моему, у него новый роман, с Шуленбург, – снисходительно усмехнулся Вальтер ъъъ Дарре[26]26
Вальтер Дарре (1895–1953) – министр сельского хозяйства (имперский руководитель крестьян).
[Закрыть].
– А по-моему, с фон Лафферт, – поправил Франк. – Графиня – пройденный этап.
Геббельс с возмущением смерил их взглядом. О чем они, черт подери?! Срывается общее дело… Лея нужно встряхнуть как следует, а не гадать, какая из прилипших к нему красоток ночью прыгнет к нему в постель!!!
Как Геббельс и предполагал, вожди способны были наступать лишь когортой. Стоило одному из нее выпасть, оставшиеся восемнадцать обратили свои взоры на фюрера.
О неподобающем поведении Бормана Гитлеру поведал Геринг, который сам ничего не видел, но был не прочь лишний раз лягнуть соратника, хотя бы за то, что чересчур близко подобрался к фюреру.
15 сентября, в самый разгар съездовских мероприятий, ожидался визит премьер-министра Англии Чемберлена, и Геринг дал Гитлеру совет принять его в Бергхофе, без особой помпы: несколько личных бесед, прогулка к «Гнезду орла» в обществе двух-трех красивых дам, владеющих английским (Геринг имел в виду Эльзу, Маргариту и свою жену). Гитлер согласился. Из ближайших соратников он собирался пригласить с собой только Гесса, Геринга, Бормана и Риббентропа. Остальные были ему или не нужны, или, как Геббельс и Лей, заняты во всевозможных мероприятиях. Однако вспомнив сейчас о присутствии в Бергхофе Маргариты, Гитлер все же пригласил Лея «слетать на денек».
– Я бы с удовольствием, если… Борман заменит меня на трибунах, – пошутил Лей.
Гитлер хмыкнул.
– Я толком не понял, что там произошло между вами, но, по-видимому, это то, о чем вы мне говорили, помните, в Вене?
– То самое, – кивнул Лей.
– Я бы не стерпел, – заметил Геринг.
Они беседовали втроем, сидя за круглым столиком, на приличном удалении от остального общества, однако Лей, отвечая, заметно понизил голос:
– Видишь ли, старина, Борман хотел сделать мне гадость, но принес пользу делу. Институт рейхсляйтеров исчерпал себя. Он – пятое колесо в телеге.
Гитлер и Геринг быстро переглянулись. Гитлер широко улыбнулся.
– Вы читаете мои мысли, Роберт. Если бы все так понимали суть процесса!
– Я говорил то же самое, – напомнил Геринг.
– Да, да, Герман! Однако, если хотите, Борман извинится, – снова повернулся фюрер к Лею.
– Тогда ему придется встать в очередь, – пошутил Роберт. – Я утром говорил со Штрайхером. Он тоже готов принести извинения.
Геринг слегка отпрянул; было заметно, как его бросило в жар.
– Сегодня в отеле «Дойчер гоф», где мы ночуем, – продолжал Лей, безжалостно, в упор, глядя в полное лицо Геринга, которое мгновенно покрылось каплями пота, точно его сбрызнули. – В присутствии тех, кого ты сам назовешь. Если тебе это нужно, конечно, – добавил он.
Гитлер тоже сначала искоса, потом прямо взглянул на Геринга.
– Не знаю… – пробормотал тот. – Я… подумаю… соображу… Извините. – Он поднялся. – Пойду пройдусь… на воздух… подышу.
– Да-а… – задумчиво протянул ему вслед Гитлер. – Нужно все организовать самим… поделикатней.
– Тогда без Бормана не обойтись, – заметил Лей. – Можно позвать его прямо сейчас и… поручить.
Гитлер низко опустил голову, сделав вид, что прячет улыбку; потом, кашлянув, поглядел на Лея.
– Я отлично понял вас, Роберт. Причем сразу. Вы умница… мне так легко с вами. Надеюсь, нас никто не поссорит. До конца.
Фюрер, немного повернув голову, одним взглядом подозвал всегда готового стартовать к нему Мартина, и тот в три шага достиг кресла, в котором только что сидел Геринг, присел и характерным движением одновременно повернул, наклонил и выдвинул вперед голову.
Они говорили втроем минуты три. Со стороны это выглядело доверительной беседой. Рейхсляйтеры недоумевали. Опять этот скользкий Борман первым проскочил к фюреру. Напрасно негодующий Геббельс доказывал, что виноват Лей с его вечными вывертами. Геббельса пристыдил мальчишка фон Ширах, сопливый демагог, любитель тупых афоризмов. «У нас благородство теперь вышло из моды, – бросил он в воздух перед носом Йозефа. – Некоторые забыли, что можно просто пройти мимо». Геббельс искусал губы от досады. Мало того, что, улыбаясь сейчас Борману, Лей окончательно сорвал атаку рейхсляйтеров, он опять, как магнитом, притянул к себе дам и, как всегда, самых красивых и молодых, самых избалованных, привыкших властвовать. А ему, Йозефу, уже сунули в лицо похабный список из тридцати шести имен якобы его любовниц, составленный негодяем Ханке[27]27
Карл Ханке (1903–1945) – рейхсляйтер, последний руководитель СС (после смещения Гиммлера в 1945 году).
[Закрыть] и включенный Магдой в реестр грехов ее мужа, который она всучила лично фюреру!
Разговаривая сейчас с дипломатами, Геббельс порою глядел перед собой такими злыми глазами, что многим становилось не по себе.
Одно согревало ему душу – Лида. Нет, ни за что он не отдаст ее им на растерзанье – нежную, понимающую его, как никто, терпеливую… – как бы ни старались и ни злоумышляли его враги!
12 сентября был днем речей: вожди говорили с открытых площадок, и теперь не только стены Зала Конгрессов, но и весь старинный Нюрнберг вздрагивал от взрывов энтузиазма многотысячных толп.
Такие взрывы происходили в разных местах, где выступали сам фюрер, Геббельс, фон Ширах и Лей. Один американский журналист[28]28
Майкл Симптон, «Нью-Йорк Таймс».
[Закрыть] провел даже исследование «у кого громче орут». Он пришел к выводу, что почти одинаково, но разными голосами: в толпах Лея рявкали и гудели, партийцы Геббельса вопили – звонко и длинно, визжали молодые поросята Шираха.
Эта звуковая гамма и наполняла в тот день город, а впереди ждала еще гамма цветовая: готовились факельное шествие, игра прожекторов, всевозможные пиротехнические и прочие эффекты.
На этом фоне личная жизнь вождей своего напряжения не теряла ни на минуту. Накануне вечером Геринг принял извинения Юлиуса Штрайхера, в присутствии двух десятков человек. Затем и Мартин Борман, попросив слова, извинился перед товарищами по партии за то, что, измученный делами, «перепутал фланги».
Оба извинения ничего не изменили: Геринг не простил; рейхсляйтеры остались униженными.
Еще одна неприятность досталась Герингу от Роберта Лея. Уже ночью Лей в прямом смысле втащил ее в комнату Германа в отеле «Дойчер гоф» и бухнул у порога.
– Вот, – сказал он, ткнув пальцем в здоровенный почтовый мешок. – Здесь только те, что пришли на съезд на мое имя! В Берлине и Мюнхене у меня еще по десятку таких же мешков. Что мне с ними делать?
Геринг хотел сказать грубость, но сдержался. «Демонстрация» Лея хотя бы не была рассчитана на публику – Герман это оценил. Он знал, что в этих письмах. Бурные жалобы партийцев на его, Геринга, отчуждение, зазнайство, роскошный образ жизни и проч. приходили и к Гессу, и Рудольф уже заметил ему, что следовало бы почаще бывать в массах. Но Гесс сделал это мягко; Лей же не собирался церемониться.
– Чего ты от меня хочешь? – прямо спросил Геринг.
Этот невинный вопрос отчего-то так разозлил Лея, что он пнул мешок ногой.
– Завтра я должен на это отвечать. Завтра!!! У меня «рабочая пресс-конференция»! Изобретение Мефистофеля в лице господина Геббельса! Вот иди туда и сам объясняйся!
– Что ты на меня кидаешься?! – тоже разозлился Геринг. – Если ты устал, то иди спать. Завтра… придумаешь… формулировки. В первый раз, что ли?!
– Если не в первый, то в последний, Герман. – Лей глубоко вдохнул и выдохнул воздух. – Это я тебе обещаю.
– И ты, Брут?! – бросил ему вслед Геринг.
Герман, конечно, любил роскошь: красивые машины, удобную мебель, дорогие удовольствия… Любил и посмеяться от души, и одарить гостеприимством, дружелюбностью, хлебосольством. Но и послы, принцы, прочие вельможные иностранцы любили все это. И где они бы это нашли?! У аскета Гесса?! У нищего Геббельса?! Или у этого «демократа» с его оппозиционеркой Маргаритой?!
Тринадцатого речи продолжались; снова прогремел парад: два с половиной часа шел Трудовой Фронт – мрачноватое и грозное зрелище. На пролетарский монолит красиво набегали волны из мальчиков и девочек в хорошо сшитой униформе «Гитлерюгенда»; демонстрировали приемы рукопашного боя восемнадцатилетние воспитанники из школ «Адольфа Гитлера», будущая партийная и государственная элита; танцевали семнадцатилетние девушки из подразделения «Верность и красота», которое, по замыслу Шираха, должно было вырастить из каждой идеальную немецкую женщину – супругу и мать. Эти девушки привлекали особое внимание. Первый набор 37-го года производил сам эстет и вождь «Гитлерюгенда», женатый на прелестной дочери «создателя исторических образов» Генриха Гофмана. Фон Ширах знал толк в женской привлекательности.
Все происходящее было красиво и завораживало. Многие из зрителей с ног сбились, бегая с одного места в другое, боясь что-нибудь пропустить, особенно журналисты. Именно они первыми подметили равнодушие на трибунах и в ложах вождей: уже к концу третьего дня съезда у тех поскучнели лица. Вожди, по-видимому, устали.
Утром четырнадцатого, у фюрера собрались за завтраком Гесс, Геринг, Геббельс, Лей, Борман, Франк, Гиммлер, Штрайхер, адмирал Редер, Ширах, Розенберг, Шмеер, Фрич, Гофман, Функ, Юнити Митфорд, руководитель пресс-службы и самый популярный радиокомментатор рейха Ганс Фриче, судья Бух и врач Феликс Керстен, следивший за самочувствием вождей.
У Керстена с каждым часом прибавлялось работы, и он поделился своими проблемами с Гессом. «Программа съезда такова, – сказал он, – что своими средствами я уже не справляюсь».
За завтраком Гитлер предложил коллегам несколько «перераспределить энергию» и, в частности, взять на себя сегодняшние мероприятия Роберта Лея.
Первым предложил свои услуги Гесс (чем и выдал себя). За ним с готовностью вызвались Штрайхер, Франк и Розенберг. Геринг отказался: у него все было расписано по минутам. Ширах и Шмеер промолчали, считая себя неравноценной заменой. Таким образом выходило, что если четверо возьмут на себя по два выступления, то останется еще четыре.
– Можно объединить митинг у церкви девы Марии с конференцией автокорпуса и его смотром, – подсказал Борман. – На студенческом фестивале выступит Эссер, а от партии… я мог бы сказать несколько слов.
Над столом раздался звук, как если бы два десятка человек хором произнесли про себя: «О-о-о!»
– Отлично, Мартин! – одобрил фюрер.
Лей слушал все это довольно мрачно, пытаясь сообразить, за что его отстраняют. Правда, Керстен вчера предупредил его, что если еще день он проведет так же, как предыдущие, то или уснет на трибуне, или с нее свалится.
– А я-то что должен делать? – наконец спросил он.
– А вы сегодня отдохнете, Роберт, просто поспите, – улыбнулся ему Гитлер. – Итак, что там еще осталось? Может быть, вы, Йозеф?
Геббельс тяжело поднял от полной тарелки воспаленные, с распухшими веками глаза. Вот уж такого он никак не ожидал! Мало того, что сам фюрер восходит раз на полчаса, как солнышко в декабре, Гесс с таинственным видом заседает в кабинетах, Ширах играется с девчонками, Франк и Розенберг умничают в зальчиках на триста мест, а Геринг не вылезает из ресторанов, и всю настоящую идеологическую работу, весь поток партийной воли тянут, толкают вперед он, Геббельс, да Юлиус Штрайхер… Так вот еще, значит, как это воспринимается фюрером! Выходит, что Лей, которого сутками носит по каким-то «рабочим сходкам», всего лишь переутомился, о нем нужно проявить отеческую заботу, как раз в духе нынешнего партийного представления, тогда как им, Йозефом, полезно заткнуть очередную дыру?!
Геббельс опустил голову, чтобы скрыть свой загоревшийся негодованием взгляд. Это восприняли как согласие.
Это же и стало последней каплей в без того уже переполненной обидами душе Геббельса. Тогда он и сказал себе: «Все. Остается или послать вас всех к чертовой матери… или вступить в альянс с Борманом!»
Поздно вечером, выбравшись из машины, Йозеф еле доковылял до белеющей в темноте двери маленькой гостиницы, где ждала его любимая. Здесь было почти тихо; жило лишь несколько военных чинов, которые в это время обычно спали.
Лида ждала его с горячей ванной и ужином и, лишь когда он немного пришел в себя, спросила, отчего он такой грустный и недовольный.
Когда она говорила с ним так, он сразу вспоминал свою заботливую, всегда ласковую мать (дай ей бог долгих лет жизни!), как он в детстве приходил к ней на кухню, садился возле стола, где она что-нибудь резала вместе со служанкой, и сидел «грустный и недовольный», пока она не спрашивала, не обидел ли его кто-нибудь? Хотя прекрасно знала, что никто его не обижает: старшие братья Ганс и Конрад были резвые мальчики, дрались и шалили, однако Йозефа жалели, оберегали, заботились о нем и покорно сносили от него любые притеснения. Но он все равно иногда плакал, просто так, и тогда мать, целуя его, говорила: «Не плачь, мой маленький, все у тебя будет лучше, чем у всех». Когда в 21-м году его первый роман «Михаэль» был дружно отвергнут шестью издательствами, он приехал из Бонна в свой родной Рейдт, такой же «грустный и недовольный», и мать, так же целуя его, повторяла, как в детстве: «Не огорчайся, мой маленький, что-нибудь у тебя будет лучше, чем у всех».
Это была существенная поправка, но он подумал, что хотя бы мать верит в него… А если в тебя верит хотя бы одна женщина, ты победишь.
– Какое неприятное место ты выбрала, – заметил Геббельс, глядя в окно, из которого виднелся кусок стены, полукругом обвивавшей комплекс зданий Нюрнбергской тюрьмы.
– В городе все занято, – объяснила Лида, – а ты просил найти что-нибудь подальше от…
– И опять этот твой «сундучок на колесах»! Я его видел у гостиницы. Я же купил тебе «Мерседес».
– Он чересчур большой, я с ним не справляюсь. – Она обняла его и прижалась щекой к щеке. – Ну что случилось? Ведь ничего нового, да?! Но мы с тобой как-то научились справляться.
– Вернее, ты – со мной. Потому, что я не «Мерседес».
– Господи, как я их всех ненавижу! – вдруг воскликнула Лида. – Они тебе не прощают того, что ты талантливей! Что у тебя получается лучше, чем у них! Но Гитлер ценит тебя.
Йозеф поморщился.
– Фюрер вступил в полосу триумфов. Он стал меньше во мне нуждаться. Прежде Гесс «играл» его для партии, а я – для народа, пока он был королем. А теперь он император, бог! Он самодостаточен. Ничего! Когда начнется полоса неудач, он еще обо мне вспомнит.
– Что же все-таки случилось? Просто расскажи мне, – попросила она.
Геббельс, немного подумав, тряхнул головой:
– Только то, что я встретил тебя. И почти… принял решение. Здесь нам все равно не жить. Попрошусь послом в Японию, получу развод. Мы поженимся. Только не торопи меня.
Он почувствовал, как все ее тело зашлось радостью, как она вздохнула полной грудью. И лишь сейчас поверил до конца: любит, предана, будет верна.
Нет, никогда так возле него не вдыхала счастье ни одна из его женщин – ни Магда, ни Хелен, которая жила сейчас в Токио.
Отправляясь вместе с Гитлером в Бергхоф для встречи с английским премьер-министром Чемберленом, Гесс вез с собой письмо для сестры; вылетев обратно шестнадцатого, имел при себе другое, для Роберта.
«Моя любимая!
Это письмо отправится к тебе на груди Рудольфа и еще теплым попадет в твои ручки. Это тяжкое испытание, потому что я почти разучился писать спокойно и то, что хочется.
Прежде, когда я писал тебе в Париж, я или жаловался, или пытался развлечь тебя всякими курьезами. Пожаловаться, впрочем, и теперь можно, и несуразностей хватает. Например, я сегодня весь день спал: меня отлучили от деятельности. И плевать. Хотя прежде я бы душу вытряс из твоего брата – за какие провинности такое человеколюбие?
Мы тут играем очень шумный и очень скучный спектакль. Каждый год одно и то же. На очередном трескучем параде я закрыл глаза и вообразил себе внизу, под трибунами, синюю медленно текущую реку, а после – желтое поле раскрывшихся одуванчиков. Это было так приятно! Но Керстен запретил мне это делать. Я решил его перехитрить. Выбрал относительно неподвижный объект – пуговицу на мундире Геринга, который всегда стоит очень удобно, вполоборота к фюреру, и представил себе стеклянный шар со скачущим всадником внутри: в детстве у нас такие игрушки вешали на рождественскую елку. Сразу запахло хвоей, детством… На этот раз не понравилось Герману. «Чего ты уставился на мое пузо?! Думаешь, что я теперь в кабину не влезу?!» и т. д. Я попытался объяснить, но он ничего не понял, только обиделся.
Проклятая усталость так въелась в весь мой организм, что я веду себя не вполне… адекватно?
Непонятное чувство у меня и к Нюрнбергу. Я никогда не любил этот город, но в этот приезд как-то особенно неприятно. Я что-то здесь слышу. Рудольф, с которым я поделился, объяснил, что это жалуется душа Дюрера: «Крыша на доме совсем прогнила, а вы все маршируете мимо». Дом в самом деле в скверном состоянии. Рудольф предложил мне выделить деньги на ремонт, тогда у меня «на совести станет потише». Вот так мы теперь шутим.
Все не то я пишу. Нужно бы порвать и начать новое письмо, но Рудольф разбудил меня за час до их вылета, и я не успею. Все главное, важное ты сама знаешь. Теперь, когда ты моя перед богом, мне больше нечего желать. Но вот что я хотел бы понять. Я слишком хорошо знаю и себя, и степень греховности того, что я делаю, тем не менее Господь послал мне тебя! Что же он мне послал? – Зеркало, чтобы видеть свое уродство? Но я быстро научился его не замечать. – Новую, чистую совесть? Но он знает, что имей я их хоть десять, все равно все изведу, как в 20-м, в лагере, носовые платки на портянки. Или ты – приказ? Но я солдат и выполняю приказы фюрера. Так что же ты такое, моя Маргарита? Объясни. Вы с Рудольфом все умеете объяснить. VVVV[29]29
В семье Гесса эти значки обозначали смех.
[Закрыть] Только спросонья можно писать такой бред. Керстен называет это «струей сознания». Нужно, нужно порвать… Но сейчас придет твой брат и потребует письмо.
Я люблю тебя. Пожалуйста, поосторожней со Скорцени. Слышишь? Если на тебя нападет бешеный медведь, он кинется с ним врукопашную, но это не основная его миссия.
Еще, последнее. Я все-таки признаюсь, одной тебе, – что меня тут добило. Марш Трудового Фронта! Они шли в ярких куртках, разных цветов, с эмблемами отраслей… а я видел их в шинелях. Я понимаю, что это неизбежность. Я понимаю, что у меня нет политического будущего, если я по-прежнему стану отвечать отказом вступить в СС. Но, может быть, будущее есть у нашей Германии, просто я его не слышу? В молодости я был излишне самоуверен. А сейчас меня расшатали, как пень перед корчевкой, – половина корней наружу, половина подрезана. Чем я еще держусь?! Прости. Я все-таки…»
В Бергхофе Гесс сказал Маргарите, что почти силой отнял у Лея это письмо, которое тот собирался разорвать, бормоча что-то про «струю сознания». «Он от усталости сейчас какой-то невменяемый, – объяснил Рудольф. – Мне кажется, ему нужно поскорей получить от тебя что-то, может быть, ответ на какие-то мысли. Поэтому я и отобрал у него написанное».
15–16 сентября, ночь.
«Роберт, милый, я тоже разучилась писать без оглядки на perlustre, но почему же ты хотел это порвать?! Я же не стыжусь перед тобой раздеваться, а ты – передо мной! И о какой «неадекватности» ты говоришь?! Тогда и я неадекватна, потому что если люблю тебя «каким-то», то таким!!!
Как радостно и одновременно неспокойно мне было читать твое письмо! Радостно оттого, что я наконец прикоснулась к тебе – моему, настоящему; неспокойно – оттого, что здесь целый день лгут о мире. Приехал старый, очень красивый и очень больной человек решать судьбу Европы. Другой, двадцатью годами моложе, с вытаращенными глазами и невозмутимостью Сцеволлы клялся ему в своей страстной любви к миру, а нам обещал «великую осень». Вот где бред!!! Конечно, история потом по-другому расставит акценты, и то, что сейчас проходит мимо как эпизод, возможно, назовут «историческим событием», но нам, живущим в этом «эпизоде», труднее лгать себе!
Ты не любишь Нюрнберга. Я тоже. Особенно меня пугает тюрьма, я отчего-то панически боюсь этого места. Я сегодня вспомнила, как на Рождество, в 24-м, когда Рудольфа только освободили из тюрьмы и он пришел домой, мама начала плакать и целый день не могла остановиться. А Руди был такой веселый! Они с Адольфом просто выпили, но я еще этого не замечала и спросила его, почему плачет мама. Он взял меня за руки, поставил перед собой и сказал: «Если твой муж или сын когда-нибудь попадут в тюрьму, будь веселой, а когда они выйдут оттуда, можешь и поплакать». К чему я сейчас об этом?! У меня тоже «струя сознания».
А что я такое? Одно я твердо знаю, что на ближайшее время я – твоя сиделка или тюремщица, смотря по твоему поведению и обстоятельствам, потому что нужно что-то делать с твоим здоровьем. Так дальше нельзя! Не сердись, но я сказала об этом Адольфу. Он ответил, что до конца сентября отпустить тебя не может, но вторая половина осени – наша. Еще он сказал: «Если 1 октября твой муж, детка, решится-таки надеть форму, пусть, не черную – он так не любит этот цвет, – а полевую, подполковника танковых войск, я договорюсь с Гудерианом. VVVV (ха-ха-ха). Шучу!» Как он самоуверен!
Если бы Барту остался жив! А сэр Невилл… Ему нельзя сейчас руководить страной. Я видела его глаза – в них усталость и желание покоя. Но, кажется, и расчет, растущий из ненависти к России. Рудольф передал мне его мнение о русских. «С русскими трудно договариваться. Цивилизованному цинизму трудно пробиться сквозь пафос их средневековых душ». А я вспомнила, как наши студенты жгли во дворе Университета книги. Что это было? Цивилизованный цинизм или Средневековье? Или это одно и то же на нашей земле? Меня сэр Невилл спросил, отчего у нас так много писателей теперь выступает с трибун и занимается политикой? Я ответила, как полагается: идея ясна, но требует художественного осмысления и еще что-то в этом роде. Он усмехнулся и спросил мое личное мнение. Я аккуратно поджала хвост. Он снова усмехнулся и ответил сам. Я запомнила дословно. «Писатель – я говорю о талантливом – может говорить то, что ему прикажут. Но если он садится за стол и начинает писать, то ему приказывает талант. А это непременно выльется в критику режима. Вот почему слабая власть так охотно пускает писателей на трибуны».
Но это я так, к слову. Мне трудно собрать мысли. В голове звенит пронзительная печаль. На днях отошлю свои разработки Русту. Неожиданно появилась еще работа. Йозеф предложил сделать выставку из рисунков и картин душевнобольных. Я прямо его спросила: каков замысел? Он говорил много, но на вопрос не ответил. Будем надеяться, что замысла пока нет, хотя это не похоже на Геббельса. Я подумала, что в любом случае было бы полезно попытаться обратить высокое партийное внимание на духовный мир этих людей, тогда будет труднее забыть об их нуждах. Я могла бы, пока ты занят, поездить по стране и отобрать работы для такой выставки. Йозеф обещал мне дать «ненавязчивых» сотрудников. Я еще вспомнила: – в «струе сознания» у Йозефа прошла мысль создать Сенат по культуре и пригласить туда, вместе с Пфитцнером и Яннингсом, Гиммлера. И тебя. И ведь пригласит.
За этой болтовней чуть не забыла о важном. Ани мне по секрету сказала, что хорошо было бы пригласить пожить у нас Давида (ты его помнишь – сын управляющего моих родителей). Она считает, что Генриху очень нужен друг, что ему нравятся Кронци и Давид, но Адольфа мы пригласить не можем, потому что он учится в какой-то странной школе[30]30
Старший сын Бормана Адольф (в семье его звали Кронци) учился в одной из «школ Адольфа Гитлера».
[Закрыть] (я ее цитирую), а Давида – можно, если мы согласимся. Генрих будет счастлив. Я подумала, что мы могли бы взять мальчика с собой, когда отправимся в отпуск?
Ты был прав, говоря, что Генрих меняется, но и Ани меняется тоже – она становится мягче, внимательнее. За последний год не вспомню, чтобы она толкнула брата или поссорилась с ним. Она как будто поняла, что ему нужна ее помощь.
Хочется писать тебе всю ночь. Думай обо мне… думай обо мне и о детях чаще. Пусть мы будем не «зеркалом» и не «приказом», а составляющей твоих мыслей. Думай о нас, и пусть Керстен говорит что угодно. Попытайся.
Грета».