Текст книги "Блудница"
Автор книги: Екатерина Маркова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
Это был знаменитый шведский модельер Магнус Пальмгрен. В Москве Таня по его просьбе заменила на показе его коллекции заболевшую модель. Он, наговорив ей кучу комплиментов и заявив, что она была бы жемчужиной его дома моделей, водил ее по ресторанам и барам, глядел влюбленными глазами и уговаривал уехать с ним в Стокгольм. Тане нравился этот элегантный, прекрасно сложенный скандинав с густой шевелюрой светлых волос, задумчивыми глазами и, главное – славой безумно талантливого и своеобразного кутюрье. Она кокетничала с ним напропалую, но Потапов уже был тогда ее любовником, и Таня смутно подозревала, что, возможно, уже носит под сердцем только-только зародившийся плод их любви.
Уже здесь, в Стокгольме, Таня узнала об истинной сексуальной ориентации модного кутюрье, и поняла, что его притязания носят скорее эстетский характер. Она вздохнула с облегчением, поведала об этом Николаю, посетила несколько раз салон Магнуса и согласилась изредка демонстрировать его модели. Но шведский модельер, по-прежнему выказывающий все признаки крайней увлеченности русской манекенщицей, оказался в любви не так однозначен...
Однажды на примерке, когда в салоне уже никого не было и за окнами давно стемнело, Магнус своими мягкими, но властными руками расколол все булавки на платье, которое лепил по Таниной фигуре, изъял ее из тончайшего полупрозрачного шелка и, шепча слова любви и искусно преодолевая слабое сопротивление, опрокинул ее на толстый ворсистый ковер. Двумя часами позже он отнес Таню на руках в душ и, поставив под струю теплой воды, оставил одну. Количество флаконов различных духов, изящных баночек с экзотическими маслами, кремами, лосьонами в ванной поразили даже такую любительницу ухаживать за своим телом, какой была Таня...
Когда, завернувшись в пушистое махровое полотенце, она вернулась в студию, Магнуса не было. Таня опустилась в кресло и, уставившись на ковер, где легкой горкой лежало ее белье, зажмурила глаза. Такой изощренной любви она не знала. «Ничего не делай, я все сам», – прошелестел в ушах шепот Магнуса. Даже после душа она ощущала на коже его аромат, тонкий чувственный запах дорогого мужчины. Она была сбита с толку, мысли кружились беспорядочно, не складываясь в образ, как не позволил Магнус своей утонченной эротикой облечь в конкретную форму все его обволакивающие, как нежная паутина, неизведанные доселе даже с таким неистовым любовником, как Потапов, ласки. Ее даже слегка знобило, и появление Магнуса отозвалось усиливающейся нервной дрожью. Он вошел, слегка запыхавшийся, молча присел перед ней на ковер и, вытащив из кармана футляр, достал оттуда изящный золотой браслетик и обвил им Танину щиколотку...
Потапов застонал, и его веки затрепетали усилием открыть глаза. За Таниной спиной послышались шаги. К опустевшей капельнице склонилась знакомая головка черноглазой медсестры.
Потапов открыл глаза, узнал Таню, и его губы дрогнули подобием улыбки. Она взяла его руку, прижалась к ней щекой, прошептала с облегчением:
– Здравствуй, милый, я рада, что тебе лучше. Теперь будем выздоравливать, набираться сил...
Взгляд Потапова скользнул выше Таниной головы... и вдруг его лоб мгновенно покрылся капельками пота, сильная судорога пробежала по всему телу, исказив лицо гримасой боли. Непослушными пересохшими губами он хрипло простонал:
– Боже мой! Мария! Это ты... Ты здесь...
Потапов потерял сознание, и тут же, решительно отодвинув Таню в сторону, над ним склонилась женщина, стоявшая за ее спиной. Таня не видела ее лица, она заметила лишь, как из-под белой шапочки выбилась непослушная золотистая прядь и коснулась виска Николая...
* * *
По стенам в панике метался свихнувшийся маятник, рискуя свернуть себе шею, сменив привычную размеренность на безумное безудержное шараханье. С ржавым заунывным скрипом раскрывались дверцы книжных шкафов, и полки рушились, подломленные вдруг непосильной тяжестью книг, вываливая их на пол, точно отторгая из себя всю эту заумь и желая отныне жить бесполезно и праздно. Картины елозили по стенам, тяготясь своими массивными рамами, стремясь отделиться, наконец, от этих невыносимых оков, и от неистовства их энергетики деревянные золоченые окантовки распадались с жалобным треском на мелкие щепки. Плясали, подрагивая хрустальными подвесками, тяжелые люстры, грозя самоубийством и как бы предлагая освободившийся стальной крюк для дальнейших безумств. Стонали и хлопали форточки, разомкнувшие втихаря свои запоры и с упоением отдаваясь насиловавшему их упругому ветру...
Кристиан тупо смотрел, как окружающие его вещи вместе с ним сходят с ума.
Вывернутое наизнанку чрево телефонного аппарата валялось у его ног, а отброшенная телефонная трубка до сих пор каким-то чудом жалобно мяукала, словно не хотела мириться с тем, что разговор закончен... Выведенный из себя ее жалкими позывами, Кристиан с силой отшвырнул трубку ногой, и она, ударившись о стену, всхлипнула и замолкла.
Мария вышла замуж... Это означало... это означало, что Кристиан закончился. Он потратил всего себя. На свете существует неправда, утверждающая, что только в себе человек может находить силы жить. В себе, обращенному к Богу. Но Бог не услышал Кристиана, когда с очевидной внятностью, доступной для понимания даже дебилу, его жизнь осветилась светом такой любви, которая не может не быть на учете у Всевышнего. Значит, грядет испытание, которое Кристиану не по силам... потому что он закончился. Он ощущал свой край так остро и болезненно, словно эта зазубренная кромка уже вонзилась в плоть и он кровоточил и переставал быть...
Мария ушла из его жизни... Сказав напоследок, что их связь никогда не была и не будет ютиться под кровлей дома, она надорвала все ограничения, и над ними всегда было только небо... Но что он без нее?! Она давала ему силы оперировать самых тяжелых больных, и вопреки всему они выздоравливали и глядели на него благодарными, кричащими от бессилия слов глазами; она умела обращать красноречие его страсти в немоту, когда он возвращался к Тине, она подсказывала ему тысячи ухищрений для того, чтобы быть терпеливым, великодушным и милосердным к той, вина которой была лишь в ее болезни... Она дарила ему силы ждать и радоваться самому процессу ожидания как великому благу; она царила в его душе, и он, гордый и одухотворенный своим порабощением, казалось, мог все...
У Кристиана было ощущение, что он сидит так вечность, оглоушенный ее телефонным звонком. Она устала. Он видел, как смертельно она устала. И он, выправленный ею же до идиотической порядочности по отношению к Тине, признался, что никогда не посмеет оставить жену, бросить на пожирание коварной, подлой болезни. Мария тогда была бледней и молчаливей обычного. Она проживала мучительный разлад с собой, что-то решала, к чему-то готовилась... Она прятала от него глаза и невпопад громко смеялась...
Она позвонила ему постфактум. Два дня назад она стала женой другого человека. Сказала, что судьба свела их в поезде. У Кристиана в глазах наступила беспроглядная ночь, когда он услышал ее слова. Обморок был коротким, как обрыв пленки у виртуозного киномеханика. Его сердце не хотело верить, но оно привыкло верить ей безоговорочно. Если это уже состоялось, значит, она не хотела слышать от него никаких слов, значит, она хотела, чтобы он мужественно принял этот факт и ушел навсегда из ее жизни. Она права, как всегда. Что он мог ей предложить взамен? Ничего. Их редкие встречи, продолжавшиеся больше года, были тем безумием страсти и любви, о существовании которого Кристиан мог лишь догадываться. Их свидания, иногда долгие, иногда короткие, всегда были как выпадение из реальности, как настежь распахнутое окно в вечное – простое и неразрешимое одновременно. И куда теперь ему, Кристиану, с бессмертием этой любви?
Он не понимал, сколько прошло времени. Уничтоженный телефон не взывал к делам, к долгам, к обязанностям, вместе с ним вырубился и перестал существовать тот мир, который теперь придется осваивать заново – так далеко от него увела его Мария. За окнами темнело, и Кристиану казалось, что с ним сумерничает сама смерть.
Резкий звонок в дверь сорвал Кристиана с места, он запнулся о провод, неразличимый в темноте, и упал, сильно стукнувшись лицом об пол.
– Доктор МакКинли? – осведомился молодой человек и застыл на пороге. – Боже! У вас все лицо в крови. Что случилось?
– Что случилось? – повторил Кристиан, зажимая платком фонтанирующий кровью нос. – Что случилось, черт подери? Чего вам надо?
– Я... простите, меня послал доктор Сэмуэль. Ваша жена... А у вас не отвечает телефон уже сутки.
Только теперь Кристиан осознал, что этот парень – ассистент доктора Сэмуэля и, видимо, его лицо действительно залито кровью, если к нему этот Саймон обратился неуверенно: «Доктор МакКинли?»
– Что на сей раз понадобилось моей жене? – Кристиан запрокинул голову вверх, и его вопрос прозвучал обращенным скорее к небесам, нежели к растерянному ассистенту.
– Госпожа МакКинли хотела бы... вернее, они с доктором Сэмуэлем просили вас приехать в клинику.
– Ей стало хуже?
– Да нет, напротив... – парень хмыкнул, а Кристиан, оторвав взгляд от небесной выси, изумленно взглянул на него. Струйка крови незамедлительно образовала на белой рубашке Кристиана огромное пятно, и Саймон, побледнев, решительно перешагнул порог.
– Я должен уложить вас, мистер МакКинли, и сделать холодный компресс.
– Вы боитесь крови? Ишь побледнели-то как... – вернул Кристиан ассистенту ироничную ухмылку. – Врач не должен бояться вида крови. Или вы так тревожитесь за мою жизнь? А? Саймон? Не бойтесь, милейший. Я расквасил нос, споткнувшись о провод того самого чертового телефона, который заткнулся, оказывается, уже сутки назад. Надо же! Всего лишь сутки, а мне казалось... Ложусь, ложусь. В холодильнике найдете лед и помогите мне снять рубашку. И еще... Мой мобильный я забыл в машине. Если не возражаете, воспользуюсь вашим, если таковой имеется.
– Если хотите, могу сам связаться с доктором и сказать, что вы... временно нетранспортабельны... – предложил Саймон, стягивая с Кристиана окровавленную рубашку и протягивая ему мобильный телефон.
– На что доктор спросит о том, насколько травмированы мои голосовые связки, раз я воспользовался вашими? Нет уж. Пока будете ковырять лед, я свяжусь с ним сам.
Кристиан запрокинул на диване голову и, зажав платком нос, поприветствовал по телефону коллегу, предупредив, что его время ограничено, так как он воспользовался чужим мобильником.
– По-моему, вы позаимствовали не только чужой телефон. Я что-то с трудом узнаю ваш голос, – растерялся доктор Сэмуэль.
– Вот-вот, я только что предупредил беднягу Саймона о том, что дело с подменой голосовых связок не пройдет.
– А почему Саймон стал беднягой? – насторожился доктор.
– Он боится крови, а у меня из носа целый потоп... Это мои трудности, коллега, и я намерен их преодолеть в ближайшие десять минут. Я должен был сегодня забрать Тину... Но потерял счет времени.
– Я забрал ее, Кристиан. Она у меня.
– Очень вам благодарен, коллега. Поверьте, мне крайне неловко. Но сегодня явно не мой день... Зато я спокоен за Тину.
– Да, вы можете не волноваться. Скажите Саймону, что я оплачу его счет... так вот, мы ждем вас, Кристиан. Мы ждем вас, Тина и я. И вы действительно можете не тревожиться за нее. Она в безопасности, коллега. И более того, мы... как бы точнее выразиться... решили с ней пожениться.
Доктор Сэмуэль замолчал и запыхтел трубкой прямо в ухо Кристиану.
– Алло, с вами все в порядке, коллега? – вновь зажурчал его мягкий баритон. – Я был неправ, сообщая вам эту новость вот так, по телефону. Саймон поможет вам справиться с кровотечением, и мы ждем вас. Алло, коллега?
Кристиан отодвинул руку Саймона с компрессом из льда и, еще больше запрокинув голову, громко, отрывисто захохотал.
– Все в порядке, коллега, – проговорил он сквозь раздирающий его смех, – вы сумели выразиться удивительно точно. Я приеду, как только смогу. Верней, как смогу, так и приеду. Привет Тине.
Какое-то время Кристиан хохотал, как безумный, предоставляя струйкам крови растекаться по дивану, заливаться в уши, рот, глаза, но лишь только успокаивался, как взглядом натыкался на потрясенного, застывшего, как статуя, с компрессом в руке Саймона, и вновь безудержный смех начинал сотрясать конвульсиями его распростертое на диване тело.
– Лед... – успел вставить слово перепуганный Саймон и помахал перед носом Кристиана компрессом.
Кристиан резко замолчал, отвернулся от Саймона и чуть слышно произнес:
– Никогда не понимал трагического... как сама смерть... значения слова «поздно»... Давай, дружок, мне надо придать товарный вид. Хотя отека и синяка явно не миновать. У тебя такой перепуганный вид, как у гонца времен Гомера, которому за дурную весть отрубали голову. Расслабься, дружище. Голову рубить не буду, хотя твоя дурацкая ухмылка свидетельствовала о хорошей информированности цели твоего визита. Молодец, все о’кей, принеси еще марли, в аптечке, в ванной.
Саймон наложил наконец-то компресс на лицо Кристиана и сам присел рядом, явно чувствуя себя не в своей тарелке, и потому, отвернувшись, внимательно разглядывал гостиную.
– У вас здесь... как-то все разбросано, – произнес он в нерешительности, – я, может, пока приберу?
Но Кристиан, казалось, не слышал ассистента. Его взгляд, цепкий и сосредоточенный, был устремлен куда-то сквозь потолок, он прерывисто дышал, и ноги, согнутые в коленях заметно подрагивали.
– Я, волею судеб, православный по вероисповеданию. Мой дед был православным священником... – заговорил он глухо. – С детства над моей постелью висела в рамочке молитва Оптинских старцев. Там есть такие слова: «Какие бы я не получил известия в течение дня, научи меня принять их со спокойной душой и твердым убеждением, что на все святая воля Твоя... Во всех непредвиденных случаях не дай мне забыть, что все ниспослано Тобой». Где, в каких глубинах своей скукожившейся от ужаса души я найду подтверждение тому, что действительно все, что творит судьба, мне во благо?! Если нет веры... нет сил без той любви, которая, оказывается, ей уже не нужна... И что это теперь? Кара или испытание? Наверное, нельзя скрывать, как что-то грешное, то, что единственно для тебя свято. Это наказуемо...
Я помню, как мы с приятелем – он блестящий пианист – втаскивали на руках в гору, он снимал тогда в Ницце на горе дом... его рояль. Нам двоим он оказался не под силу, мы нашли еще троих парней и тащили на себе это гениальное чудовище. Казалось, мышцы лопнут от напряжения. И мой друг, задыхаясь, изрыгал проклятия тому, кто придумал этот инструмент таким неподъемным, и грозился бросить его... и пусть катится в море... и рыбы своими хвостами лупят по клавишам, а ему такая ноша не по силам. Наконец мы втащили рояль на гору. Вытирая лица от пота, увидели внизу сверкающее море, утес, о который разбивались шумным фейерверком волны... Прохладный ветер остужал дрожащие от напряжения мышцы, и белые цветы жасминов кружили головы тонким приторным ароматом. Мой друг откинул крышку рояля и заиграл. И мы стояли потрясенные и пристыженные тем, что могли только что, изнемогая, проклинать свою ношу. Я навсегда запомнил тот миг... те минуты высшей гармонии, когда кажется, что только слезы, застилающие глаза, мешают увидеть лицо Бога...
Не знаю, зачем я вспомнил это сейчас, но до озноба помню и музыку, и ветер, и запах жасмина... и лицо моего друга – светлое и счастливое, извлекающего из своей неподъемной ноши божественные звуки...
Давай-ка, дружок, замени компресс, а то я похож на подтаявшую ледышку в стакане с виски. И не смотри на меня с таким ужасом. Мое лицо залито отнюдь не слезами, хотя я их жажду, как больной исцеления. Но видишь, Саймон, как я грешен, если Господь не дает мне даже слез.
Саймон поменял компресс и, потрясенно глядя на Кристиана, тихо прошептал:
– Извините, доктор, я ведь не знал, что вы так любите свою жену...
– Спасибо тебе, дружок, что ты такой понятливый. Это большое облегчение.
Какое-то время они оба молчали, и Кристиан с внезапно проявившейся симпатией разглядывал долговязого нескладного метиса с худым подвижным лицом, плутоватыми глазами и мягкими осторожными руками. «Такие руки – счастье для будущего врача, – подумал Кристиан, когда Саймон в очередной раз менял ему компресс. – Иногда они умней и интуитивней самого эскулапа». И вслух произнес:
– У вас внимательные чуткие руки, Саймон. Я вас поздравляю. Это то, чему нельзя научить.
Лицо ассистента осветила радостная детская улыбка.
– Мне крайне приятно слышать от вас такое, доктор МакКинли. Я, честно говоря, и на медицинский стал ориентироваться оттого, что с детства умел раны промывать, перевязывать разные болячки, не причиняя боли...
– А чего же крови так боишься? – насмешливо прервал его Кристиан.
Молодой человек потряс головой и закусил нижнюю губу. Подумал минуту и медленно ответил:
– Это я не крови испугался, а вашего состояния. У вас глаза были, как... ну не знаю. У нас на ферме, когда коров убивали и не получалось сделать это мгновенно... в их в глазах была вот такая же... предсмертная тоска. Я прямо аж вспотел, когда вы мне дверь открыли, и думаю, как же ему теперь доктор Сэмуэль такое сообщит...
– Это что же получается... То, что доктор решил увести мою жену, было достоянием всего вашего коллектива? – хмыкнул Кристиан. – Хотя в психиатрической клинике все представления о каких-либо нормах – напрасный труд мозгов и души. Там все – сплошная изнанка, – и, увидев расстроенное лицо Саймона, добавил: – Разумеется, я шучу, дружище. Такой, знаешь ли, тяжеловесный ирландский юмор.
– Нет-нет, я не обижаюсь. – Саймон глубоко вздохнул и, глядя на Кристиана влажными виноватыми глазами, признался: – Я просто случайно оказался в том ресторане, где доктор Сэмуэль ужинал с вашей женой. Я-то забежал туда, естественно, не поесть. Мне такое заведение не по карману. У меня брат барменом там работает. Госпожа МакКинли тогда лежала в нашем стационаре, а вас не было, вы уезжали куда-то. И еще днем доктор Сэмуэль сказал мне после того, как провел сеанс с вашей женой: «В этой женщине – бездна ума и стиля. Если отключить ее от психологической зависимости, на которую, кстати, способны только такие цельные, глубокие натуры, от нее можно сдвинуться».
– Нормально... – глухо пробормотал Кристиан. – Доктор оказался жертвой своей пациентки. Старо, как мир...
– И вот вечером я увидел их за столиком в ресторане и подумал, что босс решил использовать для работы другую обстановку. Это в его духе. Он с больными иногда даже за город выезжает, на природу, и там проводит сеанс... Но потом я увидел, как он смотрит на нее, и понял, что это совсем не психотерапевтический сеанс. Он просто влюблен в нее.
– Отключение состоялось? – усмехнулся Кристиан.
– Думаю, не так сразу, – покачал головой Саймон. – Она тоже смотрела на него с обожанием, но это было другое... Уж я-то насмотрелся этих взглядов! Так жертвы взирают на своих избавителей. Думаю, что такой ее расхожий, привычный обожающий взгляд был для него невыносим... Он во что бы то ни стало хотел, чтобы она смотрела на него иначе. Но... – Саймон настороженно взглянул на Кристиана, – он был убежден, что не доставит вам такой боли. Напротив. И я тоже, честно говоря, решил, что для доктора МакКинли будет здорово, если его жена полюбит босса.
– А потом?
– А что потом? Потом наблюдал, как меняются ее глаза, как она начинает смотреть на босса иначе. Как на мужчину. Однажды спросила меня: «Вы заметили, Саймон, как сильно похудел доктор? Ему очень идет. Он сразу даже помолодел». А я спросил ее, говорила ли она ему об этом – потому что ему было бы приятно такое услышать. И она покраснела.
– У-у, – протянул насмешливо Кристиан. – Я-то думал, что у вас серьезное лечебное заведение, а вы там черт знает какие финты разводите! Саймон, дружок, в уже знакомой тебе аптечке имеются капли для слабонервных. На флакончике прочтешь: «Нитрокор». Профилактически, коллега, чисто профилактически. Не надо мне таких больших глаз! Подойди к вопросу творчески и подкрепи мою сердечную деятельность. А ты как думал! Пропахать носом полкомнаты, потерять жену и стакан крови и без участия сердца?!
Кристиан выпил лекарство и под бдительным оком Саймона прикрыл глаза. Понятно, что к доктору Сэмуэлю он не поедет. Даже если бы и не ломило так безбожно под лопаткой – не поехал бы. Меньше всего ему хотелось сейчас видеть Тину. В любом качестве. Счастливейшей из женщин или обессиленной, нуждающейся в его участии пациенткой психиатрической клиники. Ее больше не будет в его жизни, и все. Ее уже давно в ней нет. Не будет вранья, виноватых глаз, истерик, опустошающих душу упреков... Это место займет пустота. Та желанная пустота, заполнить которую должна была Мария.
«Господи... не дай мне забыть, что все ниспослано тобой!»
Кристиан провалился в глубокий, тяжелый сон...
* * *
Потапову казалось, что он попал в рай. Экзотические деревья, окаймлявшие вход в его бунгало, роняли под теплым неторопливым ветерком ярко-малиновые лепестки ослепительных цветов, и они устилали мраморные плиты террасы, словно обозначая что-то важное... чьи-то невидимые следы.
– Это ничего. На их смену уже торопятся другие, – дружелюбно оскалился темнокожий служащий в ответ на сожаления Потапова и бережно сгреб лепестки в совок.
Когда Потапова выдворили из заснеженного Стокгольма в Египет, ему было все равно. Но под солнцем этой ласковой земли, манящими объятиями зазывно сверкающего моря, теплого, умного вечнозеленого царства пальм, цветов, кустарников, в отличие от человека, верно хранящих свои древние традиции, он почувствовал, как тиски смерти ослабляли с каждым днем свои леденящие пальцы. Каждое утро его будили чистые безмятежные голоса птиц. Они пели гимн и славу восходящему дню, и было кощунством противостоять их уверенности в незыблемости света и добра черной безысходностью.
Потапов выздоравливал. Тупая апатия, темной тучей накрывавшая его с головы до ног, начала прореживаться узкими полосками света. Он стал выходить на прогулки. Шел босиком по самой кромке моря, и влажный песок выдавливал между пальцами прохладную кашицу. Он смотрел, слушал, вдыхал ту музыку, которой дано было возродить его потухшую энергетику, вернуть импульс жизни. Его вяло шевелившиеся мозги начинали работать, переходя от созерцательности к анализу. Он думал о надмирности человека. Думал о том, что, по сути, природе совсем не нужен человек. Он либо действительно изгнан из этого самодостаточного мира гармонии, именуемого, конечно же, раем, либо, получив от создателя шанс вписаться в природу, стал ее поработителем, разрушив полученное дозволение, внося своей якобы исследовательской деятельностью уродство и дисбаланс. Потапову было мучительно жалко исковерканную больную землю, ставшую объектом для экспериментов высших тварей, кичившихся перед колючим, мохнатым кактусом преимуществом свободы выбора. Он обостренно стал чувствовать вину зарвавшегося человечества перед этим небом, этой водой, этими зелеными, гениально причудливыми формами растений. Он размазывал по лицу слезы и слышал за спиной, как сопровождавшая его медсестра Моника объясняла кому-то, что это Потапов отходит от общего наркоза... А он, винясь и сожалея, как бы получал от окружающего мира допуск на соучастие.
Уже совсем не отстраненно кивали ему по утрам разлапистыми ветвями пальмы свои приветы, и море ластилось к ногам, доверительно шепча о вечной жизни. Уступы израненных ветрами гор без прежней враждебности предоставляли взгляду Потапова изборожденную морщинами плоть и дарили мысли о мужестве и стойкости; с дружным гомоном слетались разноперые птицы к кормушке, сооруженной из обувной коробки. И чем больше растекался Потапов душой навстречу африканской природе, тем отзывчивей возвращалось к нему согласие на близость. И он знал, что только отказ от какого-либо превосходства, насилия, лидерства дарит ему возможность немого диалога с природой.
Итак, человек вне природы, думал Потапов, он ей чужой, и единственно, на что можно рассчитывать – попытаться преодолеть ее молчаливый протест и на отрезок земной жизни побыть с ней заодно. Но все равно эта среда обитания – не родная ему стихия, иначе не надо было бы к ней приспосабливаться, примеривать иногда созидательные, чаще разрушительные возможности своего краткосрочного визита относительно этой вечной (до особого знака Творца) субстанции. Человек пришел и ушел. Значит, он не отсюда, он не порожден этой землей... Он послан. И на то и дарован ему выбор, чтобы осознать, какую тропу захочет он протоптать под этим небом и какой след оставить... За этот путь и судим будет. И что он, Потапов, принесет в своей душе на этот Суд?! Лишь одно, что способно меряться высшим смыслом, – его любовь к Марии. Жена, сын – то, без чего он не мыслил своей жизни, было для него той мерой, которой каждый живущий отмеряет «нормальность» своего бытия. Он любил их, заботился, тревожился, но с Марией он чувствовал, что еще миг... и он ухватится за краешек луны.
Потапов затащил как-то Марию на лекцию известного богослова. Уж очень его подкупила тема: «Бог есть любовь». Мария отправила записку: «Скажите, батюшка, является ли сексуальность даром Божьим?» На эту записку священник не ответил, как, впрочем, и на многие другие – времени было в обрез. Но Мария любила во всем идти до конца. Она дождалась батюшку после лекции и упросила его уделить ей буквально несколько минут. Когда она вернулась к Потапову, ее подбородок предательски дрожал.
– Ну, и что ты услышала? – заинтересованно спросил Потапов.
Мария, зажав ладонью рот, фыркнула и, сразу посерьезнев и погрустнев, тихо ответила:
– Он не знает...
Лежа на теплом песке, Потапов провожал глазами пылающий диск солнца, переваливающийся за гору, и мысленно благодарил его за тот радостный, благословенный свет, которым был одарен уходящий день. А утром он вставал чуть свет и с нетерпением ждал того мига, когда перламутровой первозданной розовостью окрасится окружающий мир, вся природа замрет в оцепенении, точно совершая литургический вздох, и вместе с молитвой ринется в объятия наступающему дню.
Солнце, море и воздух делали свое дело, и Потапов чувствовал, как с каждым днем в него упругой струей вливается бодрость и энергия. Но было нечто и посущественней ощущения физического возрождения.
«Ты веруешь в Бога?» – как-то спросила его Мария. И он тогда не знал, как ему ответить. Теперь знал. Знал также и то, что одного желания веровать мало, необходимо в какой-то момент оказаться достойным самого себя, той человеческой глубины, которую даровал Господь... Мысли о смерти, от которых всегда досадливо отмахивался Потапов, после пребывания в ее цепких объятиях, сделались для него точкой отсчета для всей его жизни. Если бы его теперь спросили, как часто думает он о смерти, он бы ответил: «Всегда». И в этих мыслях не было ни страха, ни ужаса, ни беспокойства. Просто он теперь знал, что нельзя располагаться в этой жизни будто навсегда. Ты в мире – гость... И никогда не знаешь, какой миг станет для тебя последним.
Спустя несколько недель пребывания Потапова в Египте он получил толстенное письмо от Ксюши. Она расспрашивала во всех подробностях о его здоровье, о том, достаточно ли внимательна сестра Моника и регулярно ли его смотрит врач. Горячо сожалела о том стрессе, который заставила пережить Потапова в клинике, когда он сквозь туман отходящего наркоза увидел в ней Марию и вновь чуть не впал в коматозное состояние.
«Ничего нет в мире случайного, дорогой Ник. Наверное, так надо было, чтобы муж взял меня с собой в Стокгольм на медицинский симпозиум в качестве своего ассистента (я ведь как-никак уже магистр медицины), что ты попал в руки лучших реаниматоров, а я смогла наконец повидать тебя, предварительно напугав до смерти... Я знаю, как поразительно похожа на маму. Но об этом позже... И, думаю, это «позже» состоится совсем скоро. Мы с маленькой Марией тоже собираемся подышать морским воздухом. Так что жди нас эдак через недельку...»
Потапов был очень благодарен Ксюше за это письмо. Каждодневные телефонные переговоры с Таней и Петькой держали его в курсе всех домашних и служебных дел, частенько позванивал Ингвар... Но почему-то именно письмо взволновало Потапова. Конечно же, Ксюше ничего не стоило позвонить ему, но она избрала именно этот способ общения, требующий других затрат и времени, и сосредоточенности, и, главное, душевной потребности.
Потапов купил открытку с изображением синайской горы Моисея, отправил Ксюше ответ, а сам сообщил медсестре Монике, что намерен совершить восхождение на вершину этой горы. Моника, живая, смешливая особа с фарфоровым личиком, тугими белесыми кудряшками и абсолютно неопределенным возрастом, всплеснула руками и с ужасом простонала:
– Бог мой! Да вы в своем ли уме, Николай?! Знаете ли вы, что для того, чтобы подняться на священный пик, нужно преодолеть три тысячи семьсот пятьдесят ступеней! Да ведь еще и восход солнца там встретить! Нет, ну это надо, чтобы такое в голову взбрело! Вот нажалуюсь доктору – он вам покажет Моисееву гору! Его, можно сказать, по косточкам только-только собрали, еще вон штырь железный в бедре сидит, а такие фантазии в голову лезут!
Потапов не стал спорить с расходившейся Моникой. Он договорился с таксистом, постоянно дежурившим у входа в гостиницу, и в один из вечеров после того, как бдительная Моника, проверив готовность Потапова отойти ко сну, пожелала ему спокойной ночи, выскользнул из номера и сел в ожидавшую его машину.
Дорога, вырубленная между гор и только слабо освещаемая фарами машин, потрясла Потапова. Громады хребтов стискивали с обеих сторон эту слабую, как надежда на спасение, заасфальтированную полоску, и Потапов с ужасом и восхищением думал о тех ветхозаветных избранцах, возглавляемых неумолимым пророком, которые десятилетиями среди этих невозмутимых исполинов пядь за пядью отвоевывали человечеству шанс на бессмертие. Наверное, медсестра Моника была права и из организма Потапова выходили лошадиные дозы наркоза. Слезы душили его от неведомых доселе ощущений. Он, волею судеб оказавшийся среди синайской пустыни, почувствовал, как его душа разрывается от муки сопереживания с тем народом, единственным орудием которого была только вера. Он мысленно увидел себя среди этих людей, исчезло значение великого исхода, и появилась мучительная череда дней и ночей, когда вокруг песок, горы, палящее солнце, сатанинские игры в миражи и оазисы, жажда, голод, болезни, сомнения и ярость бунта... И тогда мироздание бросало на свои гигантские весы всю невозможность брести дальше через путаный, не поддающийся осознанию, переполненный опасностями лабиринт – и пылающая одержимость веры в чуть тлеющем жизнью человеческом существе перевешивала... и вновь гнала вперед могучий в своей повседневной человеческой слабости избранный Господом народ...