Текст книги "Цыганский вор. Перстень с ликом Христа. Цыганский барон"
Автор книги: Ефим Друц
Жанр:
Классические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц)
Глава 2
Пиковая дама
Поздним вечером в московской квартире, в Плющеве, вдруг ни с того ни с сего заговорили цыгане о Пиковой Даме. Вспомнили таборные времена… Загалдели:
– Ромалэ, Пиковую Даму вызовем?.. Это не грех! Являлась в табор, пускай Москву теперь навестит!
– Да вы, ромалэ, посходили с ума, – урезонивал старый Михай.
– Ты, Михай, в городе живешь, все забыл, – базарила молодежь. – А мы еще помним.
Михай посмеивался:
– Ну-ну. Тут ведь у вас тарелки летают да дураков уже лечат по фотографиям. Рекламу слыхали? Кругом колдуны. Но это – гадже… А вы-то что взвились?
Раджо был внутренне с ним согласен. Но не высовывался.
– А что, ромалэ, – сказал Нож, – всамделе вызовем эту налачи[28]28
Ведьма (цыг.).
[Закрыть] да и поспрашиваем, как жить. А то скучно, тоска берет.
Тут Раджо не выдержал, выступил:
– Я сам был свидетель: поставили табуретку у порога, за порог выложили карту, как положено. Сидим, ждем Даму. До трех часов ночи сидели, звали ее. Разошлись наконец – сколько можно?! Один дурачок, однако, остался: упрямый. Я, говорит, еще подожду. Догоню вас. Мы в ночевку ушли на воздух. Стоим на улице, курим. Что-то и спать расхотелось. Слышу стон… И ползет тот парень, что задержался, руки протягивает: «Помогите!» Ну вот. Поставили его на ноги – обвисает, слова не может выговорить… А пришел в себя и докладывает: видел Даму, она, мол, дверь сорвала. И, говорит он, она высокая, неописуемой красоты. В темноте, говорит, она была в белом платье, а на свету во всем черном, белое только лицо. И молчала, тянула руки… Ну, парень перетрухал, окно на веранде высадил, хотел, говорит, бежать, да ноги не послушались. А Пиковая Дама развернулась, сплыла с крыльца прямо к нему. Тут он пополз от нее, а дальше не помнит…
Нож заявил:
– У нас по-другому вызывали. В темной комнате мазали мылом стекло, так? Клеили на стекло всю колоду… Нет, не клеили… Выкладывали на сухую сторону. Потом все хором: «Пиковая Дама, явись!» Тогда, ромалэ, в форточку влетал шар вроде молнии и – повисал… Секете?.. Из шара вытягивалась черная грабка с когтями… – Нож понизил голос. – И тянется эта грабка[29]29
Рука (блатн.).
[Закрыть] к одной цыганухе, и будто лепет детский из шара: «Иди, иди сюда…» Все мандражируют, цыгануха шатнулась да сшибла пустое ведро. Ну, хипеш![30]30
Шум, крик (блатн.).
[Закрыть] Шар расплылся. Дама оттуда базлает[31]31
Кричит (блатн.).
[Закрыть]: «Не надо!» В руках у той цыганухи как-то стекло оказалось, руки горячие, а Дама, видать, тепла не выносит. Она ведь кантуется в облаках… Цыгануха выпустила стекло, оно грохнулось на пол: дым, искры, огонь… – Нож вдохновился, взял сигарету, закурил. – Ну, ромалэ, мы сквозанули. Врать не буду, я сам не видел, но рома после сказали: вернулись, а там – нет колоды, ведро стоит как стояло, стекло целое, только все черное. Вот так: ни икры, ни молоки.
– Это Бэнг[32]32
Черт (цыг.).
[Закрыть] творит… – сказал кто-то, крестясь.
– Может, попробуем? – подначил Раджо.
– Не лезь на рожон! – крикнул тот же цыган.
Смех смехом, но Раджо взгрустнул. Вспомнил, что Кнута подставил. А тот его другом считает. Вся гадость идет от Графа. Раджо подумал, что Граф – живой Бэнг.
– Судьбу не пытай! Нельзя ее тормошить, – сказал запальчиво Край, нервный и щуплый ром.
Краем его прозвали за то, что через слово «край» повторяет.
– Цыц, – сказал Раджо. – А то отдам тебя Даме. На опохмелку, вместо огурчика.
– Мне твои шутки… – Край задохнулся от ярости, а цыгане заржали, развеселясь.
– Грехов на твоей душе много, – сурово сказал, войдя в комнату, старый Михай.
– Размар ману кхам[33]33
Разрази меня солнце (цыг.).
[Закрыть], если я грешен, – бросил в ответ Раджо.
– Это, морэ, не клятва, – заметил Михай. – Раньше цыгане клялись у разрытых могил…
– Что замолчал? – сказал Раджо. – рассказывай. Будет сегодня одним страхом больше.
– Ну, слушай, орел. Идут цыгане на кладбище. Ставят человека у могилы. Он в простыне, под ней – голый. Если взял с собой он железо, золото, серебро, клятва недействительна. Барон велит обыскать его. Зуб золотой не считается, это можно, даже если таких зубов полон рот.
– Не выдергивать же… – вставил кто-то из молодых.
Старый Михай взглянул отчужденно:
– На зубы запрета нет… Тут же крест с распятым Иисусом… Цыган лезет в яму, глядит на крест, говорит: «Боже, я невиновен, ты знаешь. А если вру, накажи. За три дня, за три месяца, за три года ты поломай меня, Боже, и иссуши мою кровь, чтобы лег я в эту могилу!» Вот так клялись в таборах.
– То было в таборах, – возразил Раджо. – А мы в Москве, морэ. Тут и на кладбище не пройдешь, охрана не пропустит. А мне охота судьбу поспрошать.
– Душа не может блуждать, она должна прислониться, – сказал ему Михай. – Все знают, что ты, Раджо, чер. Судьбу не зови, не пытай ее, легче не станет.
– Не тронь меня, Михай, – выговорил Раджо. – Тошно и без тебя.
Михай смолчал и вышел. Цыгане опять загалдели:
– Ромалэ, вызовем Пиковую Даму?
«Дети они… – подумал Раджо. – А детям играть положено. Любят страшные игры. Ну, пусть…»
– Ближе к ночи посмотрим, – сказал он. – Стол накрывайте, нечего тосковать, не цыганское это дело. Женщин зовем? Кончай толковищу. Дама потерпит.
Ну, это быстро. Стол да гитары… Да песня.
Сияла ночь в кострах горящих, —
грянуло за столом, —
И плач гитар над степью плыл,
И это было – настоящим,
И сам я – настоящим был!
Хор взмыл:
Я росы пил порой рассветной,
Смотрел, как кони мнут траву,
И я любил не безответно,
И чувствовал, что я живу!
Душа в незнанье обреталась
Среди сверкающих миров…
И вот одна тоска осталась
И от любви, и от костров!
Кто-то вскрикнул:
– Дэвлалэ! Ромалэ!
Все повернулись, увидели: в проеме окна меж раздвинутых штор нарисовалась женщина в белом. Она вплывала, как облако, и, опустившись, застыла.
Цыгане обомлели.
– Кто звал меня? Кто тут смелый? Спрашивай, я скажу, – прозвучало в тиши.
Раджо хотел сказать громко, да губы не слушались, вышел шепот:
– Что ждет меня? Кто меня губит?
– Ты сам. Помнишь Зенту? Ты погубил ее жизнь и себя, украв ее честь. Смерть ты привел. Из-за тебя зарезали Яноша. Янош был тебе братом. Мать, отец Зенты – где они, Раджо? Вся кровь на тебе, а ты жив.
– Нет мне прощения… – сказал Раджо шепотом и ужаснулся, увидев себя в пустых глазах Пиковой Дамы.
Свет погас. В темноте мерцали одежды Дамы. Ее лицо было как будто составлено из светящихся точек. Она была совсем рядом. Раджо поднял руку – коснуться, но пальцы вошли в пустоту. А голос звучал:
– Ромалэ, не ваш уже Раджо. Гоните его. Его ждут невинные души. Раджо ответит там…
– Я не хотел, – сказал Раджо беззвучно.
– Тебя ведет зло. Тебя колыбелит Бэнг, что говорит – то и делаешь.
Край прыгнул к выключателю, свет вспыхнул, и Пиковой Дамы не стало, лишь колыхались шторы на сквознячке.
Раджо трясло. Он плеснул водки в стакан, выпил, как воду, но зубы стучали о стекло. В груди, однако же, потеплело. И Раджо выпил еще, не закусывая.
– Дай гитару, – сказал, не глядя ни на кого.
Гитара будто сама легла ему в руки. Ему показалось, живая она. Повиновалась. И уже слушался голос.
Ах, память, как убить тебя? Не знаю?!
И радость оживить мне как – скажи.
Вокруг лежит в огнях Москва ночная,
И в небо улетают этажи,
– запел он балладу Кнута.
Домой к себе вернусь я спозаранку,
Чтобы дождаться солнечного дня,
И вдруг возникнет старая цыганка
И дружелюбно глянет на меня.
«Ну что ты, ром, грустишь? О чем забота?
Давай я кину карты, милый мой!
Наверно, ожидаешь ты чего-то?
Наверное, страдаешь об одной?» —
«Послушай, пхури[34]34
Гадалка (цыг.).
[Закрыть], ночь меня не лечит,
И солнце не спасает поутру…» —
«Сейчас тебе, мой драго[35]35
Дорогой (цыг.).
[Закрыть], будет легче,
Сейчас твою судьбу я посмотрю…»
Еще мгновенье – и она смеется,
Над картами колдует в тишине,
А сердце у цыганки так и бьется,
И больше никакой печали нет!
«Ах, драго, драго, что же ты, стареешь?!
Забыл, как ты по миру кочевал,
И не считал, когда летело время,
И все свои заботы забывал.
Коней поил, плясал, когда был праздник,
Лихим ты был, я помню, как сейчас…» —
«Послушай, пхури, разве было? Разве
Один раз в жизни только звездный час?» —
«Да, дорогой, всегда одна дорога,
И друг – один, и женщина – одна!
И Бог – один, и – никакого Бога,
Но это тоже – не твоя вина…»
Раджо передал гитару за спину себе, там кто-то взял ее.
– Зовите пхури, ромалэ. Я прошу.
Когда опять появился Михай? Видно, вошел незаметно. Сказал в тишине:
– Бэнг здесь был, ромалэ. У Раджо взял здоровенный кусок души. Ему надо. А ты ему, морэ, не поддавайся. Ты сильный ром, захочешь, так справишься.
– Зовите пхури, ромалэ, – твердил свое Раджо.
– Ну, жди, коль приспичило.
Раджо встал и пошел, как слепой, в дальний угол. Зашарил по стенке руками.
– Что ты, морэ? – забеспокоился старый Михай. – Да помогите ему, уведите!
Никто не тронулся с места.
– Чего тебе еще? – спросил Раджо стенку. – Мало тебе, проклятая?
И опять, будто кто-то врубил реостат, лампы под потолком затлели, потухли, опять появился белеющий призрак и зазвучал механический голос:
– Кто еще хочет знать судьбу? Знать, напугались? Не бойтесь.
– Уходи, – сказал старый Михай, – мы никому не делаем злого. И ты не держи на нас зла.
Раджо стоял перед призраком-тенью.
– Ты сестра Бэнга? – спросил он с внезапным вызовом.
Ему показалось, женщина улыбается.
– На что тебе знать? – сказала она. – Я судьба. Ты хотел меня видеть. Смотри. Вы все хотели. Смотрите. Куда вы денетесь, ромалэ? Все вы мои. Но знание – тяжко. Не всякий вынесет правду.
Край вышел из ступора, встал, шагнул к выключателю, но женщина подняла прозрачную ладонь, и он замер. Она сказала ему, будто нехотя:
– Скоро умрешь, цыган.
Край выхватил пистолет и высадил в призрак обойму. Пиковая Дама смеялась.
– Я не могу умереть, – сказала она. – Ты, дурак, ничего не понял.
Край поднял руку перекреститься – лампы опять засветились.
– Что это было, ромалэ? – спросил Край. – Все ее видели?
Но цыгане потрясенно молчали.
Раджо вернулся на место трезвый и посеревший. Чуб его сник, лоб был в капельках пота. Уселся и Край. Но не хотелось ни пить, ни петь.
Появилась старая пхури. Из складок юбки достала стеклянный шар размером с теннисный мячик и положила на край стола, отодвинув темной ладонью тарелки. Склонилась, забормотала:
– Великие духи земли и неба, избавьте нас от всего, что пугает цыган в земной жизни. Мы грешны, глубин не знаем, на высоте не бываем. Судьбы наши закрыты от нас, за что нас наказывать?
Гадалка дунула – шарик засветился и медленно завращался у ее губ.
– Не тревожьте судьбу, ромалэ, она не прощает любопытства. Дэвла дал нам способность угадывать будущее, проникая во времена. Но мы от века платим за это. Дорого это стоит.
– Предки наши, – сказал Раджо, – и в самом деле, видать, пытали Пиковую Даму. А нам не положено?
– Э, золотой мой, знай свои корни, но еще надо понять их. Смотри на гадже: они много знают, да мало что поняли. Знания не избавили их от страданий и горя. Слушай меня, красивый. – Старуха взяла руку Раджо и повернула ладонью вверх. Глаза ее распахнулись.
– Что видишь, пхури? – спросил он.
– Вижу, что не городской ты цыган. Ты кочевой человек, и, жил бы, как предки, весь мир был бы твой, и душа бы светилась. Много ты бед натворил против воли своей.
– Знать, судьба вела меня, пхури. Не сам я. Судьба довела в Москву. И здесь кочую из хаты в хату. В розыске я.
– Слушайте, морэ, что расскажу, – приосанилась пхури. – Слушайте да мотайте на ус. – Она помолчала, требуя тишины. – Римляне решили распять Иисуса. Двоим солдатам дано было восемьдесят монет и послали их за гвоздями. Надо было четыре длинных гвоздя – приколотить Иисусу руки и ноги. Солдаты пропили в кабаке половину денег, хватились – а уже полдень. К заходу солнца им приказано было принести гвозди. Ну, они бросились к кузнецу: «Быстро давай четыре гвоздя на распятие. Иисуса-преступника будем казнить». Кузнец был еврей, знал Иисуса. Сказал: «Для Иисуса гвоздей не стану ковать». Солдаты ему показали сорок монет и заорали: «Именем императора, старый хрыч!» Старик ответил: «Не будет гвоздей». Солдаты зажгли ему бороду и прокололи его своими длинными пиками, а он смотрел им в глаза и не плакал. Пришли солдаты к другому кузнецу. Их в Иерусалиме было много – целая слобода. Приказали отковать за сорок монет четыре толстых гвоздя. Тот ответил: «За сорок монет могу сделать штук пять небольших гвоздей. У меня жена, дети, нельзя мне в убыток работать». «Еврей, – зарычали солдаты, – заткнись и делай, что говорят. А то и этого не получишь». Ну, он испугался, стал к горну. Солдаты торопят: «Давай-давай, Иисуса распнем на рассвете». Услышав это, еврей воздел руки, в ужасе замер. И в тишине услышал голос соседа, убитого солдатами: «Ария, бросай клещи и молот. Гвозди куешь для казни Невинного». Голос был тихий, как дуновение. Ария бросил молот: «Не буду!» Слышали и солдаты этот голос. Узнали его. Но были пьяны и злы. А пьяный солдат – это бык без рогов. Наставили свои пики: «Именем императора!» Еврей на колени упал: «Не могу я гвозди ковать для смерти Иисуса. Меня Бог накажет». – «Ах, так?..» И его закололи. Солнце уже опустилось, солдаты бросились к третьему мастеру. То был сириец. Ворвались к нему, а пики в крови. Он увидел кровь и начал работу, ни слова не говоря. Но как только он отковал первый гвоздь, послышались голоса убитых. Он бросил все и отпрянул от наковальни. Солдаты прикончили и сирийца. Скажу вам, ромалэ, вот что: солдаты уже трезвели. Если б не пропили половину денег, они бы вернулись в свой лагерь, сказали бы там о голосах мертвецов. Это считалось дурным предзнаменованием… И продлилась бы земная жизнь Иисуса. Но без монет и гвоздей они побоялись идти назад. Солнце уже за гору зашло. Солдаты нашли цыгана за воротами Иерусалима. Он только что раскинул шатер и кузню устроил… Монеты цыган положил в карман, лишь после того раздул горн. Вот первый гвоздь отковал, остудил, вот второй, вот и третий готов, взялся за четвертый. Один солдат говорит: «Спасибо, цыган, теперь есть гвозди Иисуса распять…» И тут же пришли с ветерком дрожащие голоса убитых: «Останови работу, человек…» И стало совсем темно. Солдаты схватили готовые гвозди и в ужасе убежали. Цыган удивился, но дело кончил: монеты в кармане… Он бросил четвертый гвоздь в воду. Однако вода испарилась, а гвоздь и не потемнел. Он пылал, как кровавый. Цыган лил и лил воду, она испарялась. Вспомнил цыган загробные голоса, понял, что дело нечисто. Гвоздь освещал все вокруг; цыган кое-как собрался, подался в пустыню. В полночь сделал привал в камнях у колодца. Только раскинул шатер, а у ног его – гвоздь, брошенный возле иерусалимских ворот. Гвоздь пылал, как только что из огня. Цыган до утра поливал его из колодца, да все было зря. Засыпал песком, песок сплавился, гвоздь остудиться не хочет. Цыган – бежать, гвоздь за ним. Добрел цыган до кочевых арабских шатров. Не спит, не ест, все думает, как бы отделаться от гвоздя. Идет араб, говорит: «Почини колесо!» Цыган клещами взял гвоздь и засадил его в то колесо. Потом снова отправился в путь, не смея оглядываться. Долго ли, коротко ли, добрался в Дамаск. Обосновался на время там. Совсем было успокоился. Но принесли ему саблю, чтоб починить рукоятку. И рукоять налилась алым светом, в ней был этот гвоздь… Потомки цыгана, который выковал гвозди на крест Иисуса, с тех пор не живут на месте. Спасаются от наваждения. А Иисуса римляне, всем известно, прибили тремя гвоздями: обе ноги пригвоздили одним.
Пхури умолкла, а Раджо вскричал:
– На мне, говоришь, проклятие?
– Сам думай, морэ. Тебе решать. Пока не решишь – добра не жди.
Сказав это, пхури приблизилась к Раджо, отвернула ворот его рубашки, коснулась обнажившегося плеча. Раджо отпрянул.
– Ты что делаешь, старая?
– Тавро я поставила. От нечистой силы оно тебя защитит. Не бойся теперь и Пиковой Дамы.
На плече Раджо закраснелась, как после ожога, звездочка: знак кровной мести. Такие метки мужчины сами себе наносят каленым ножом после того, как от чужой руки гибнет кто-то из родичей.
– Руки мои посмотришь? – спросил растревоженный Раджо.
Пхури оглядела его с головы до ног, будто впервые увидела. Раджо вывернул ей ладони.
– Видишь, чяво, на левой – линия жизни очень короткая. Лишнее ты живешь, если по ней судить. Но на правой – линия жизни долгая. Вьется! Дэвла с твоей судьбой спорит – хочет, чтоб жил ты. А может быть, так, что кто-то другой прикрыл тебя своей смертью.
Раджо вспомнил, как в доме царя из-за него принял смерть строптивый цыган… Тот цыган не стал пить со всеми и бросил в лицо царю: «В твоем доме чужак, а я с чужими не пью!» «Опомнись, – сказал ему царь, – здесь не бывает чужих». «Вот он, – сказал цыган, указывая на Раджо. – Кровь на его руках. За одним столом с ним не хочу сидеть». «Так уходи», – сказал царь. Тот цыган в тишине пошел прочь. Остановил его вопль цыганки, сидевшей подле царя: «Будь проклят! Царя оскорбляешь! Не жить тебе!» Тот цыган вправду умер не своей смертью.
Пхури сказала:
– Все, что тебе полагается знать, ты услышал. А больше, Раджо, я ничего не скажу.
Она вышла.
Глава 3
Дрянь
Когда жив был отец, Вику учили музыке. В доме стоял рояль. Вика играла гаммы, отец сидел за столом в каракулевой плоской шапке и черкал ручкой.
Он сочинял стихи. С матерью они ссорились, потому что Вика была с отцом заодно.
Когда отца отвезли на Немецкое кладбище, к матери стали ходить мужчины. Вика мешала всем, и мать ухитрилась сдать ее в интернат.
Там Вика бренчала на пианино, училась кроить мужские трусы, грубить и быть неподатливой. От жизни защиты не было, и, в общем, жизнь ей не нравилась.
Потом мать пропала с концами, и Вике выдали паспорт. Комната уцелела. Вика нашла покупателей на рояль и постепенно перетаскала в комиссионку модные шмотки матери из гардероба. Она потом долго решала, чем ей заняться: музыкой или стихами. И деньги ушли.
Все это было, было… Но было давно и плавало в мути ненужных воспоминаний.
Первый настоящий мужчина Вики был, как тогда говорили, слегка с прибабахом. Он был существенно старше ее и казался горбатым, вроде артиста Джигарханяна. Она звала его Горбуном. У него была болезнь позвонков, называвшаяся то ли спондилит, то ли спондилез. Оттого большая лохматая голова была опущена, будто он собирался боднуть собеседника или принять на голову мяч. Он глядел исподлобья, глаза его волшебно лучились от частых болей. Иногда он выглядел как христианский мученик; но зато знал на память разные стихи и выучил Вику пить коньяк…
В последнее время он ей снился. Будто свеча и тени на потолке, она встает навстречу ему, чувствует его руки на теле, губы его сухие. Горбун больно и нежно сжимал ее грудь, она выгибалась под ним… Просыпалась. Минуту лежала, приходя в себя и пытаясь рассортировать сон и явь… И снова ныряла в чушь сновидений.
«Кто там?» – спрашивал он из-за двери. «Я», – говорила она, входила, он брал ее на руки, было светло, он раздевал ее и фотографировал в таком виде…
Сон опять обрывался. Сны заставляли ее и еще кое-что вспоминать. Она была свежая девочка, не истаскалась… А Горбун служил в какой-то конторе под номером, и к нему нельзя было позвонить на работу, сказал раз, как отрезал: «Не положено, Викунья». Он звал ее Викуньей, как ламу из зоопарка. В Москве водил в кабаки и в «Березку» за шмотками. У него были чеки. Курил «Филип Моррис». А перед концом всего они летали на Черное море. На пляже в крошечной бухте камень лежал вроде белого зверя. Песок был горяч. Вика хотела его подразнить, сказала: «Отстань. Завтра я уезжаю…» Какая-то баба, явная поблядушка из местных, пыталась его увести под предлогом массажа «на мануальную терапию». Вике было уже все равно, все до лампочки, но нельзя же… Она повторила: «Отстань». И встала, стряхивая песок… А вода шипела, откатываясь по гальке. В бухточке не было ни души, загорали они нагишом. Горбун притянул Вику силой. Она противилась. Солнце раскалило его живот и твердую грудь. «Я закричу», – сказала она с внезапной ненавистью. Но ноги уже не держали. Он прислонился к камню спиной, приподнял ее за крепкие ягодицы и насадил на себя. Потом они вошли в теплую воду. Вернее, он внес ее.
Назавтра они уехали в Симферополь и улетели первым же рейсом.
Контора послала его за границу. В Америку, кажется, в Перу, к викуньям. Его и его спондилит. После его отъезда она затвердила по памяти:
Невыносимо, когда насильно,
А добровольно – невыносимей.
Вспоминать так вспоминать. Пора писать мемуары. Мемуары биксы. Она опять задумалась о горбатом. Откуда он взялся?
Утром в метро, в полупустом вагоне, она ощутила взгляд человека в джинсовом костюме. Да, он был в атасной «варенке», набыченный, с кейсом. Смотрел, как будто фотографируя. Она опустила в книжку глаза. Но он гипнотизировал. Стало неуютно. В Москве тогда ловили маньяка. Вика захлопнула книжку и вышла на первой же станции. Он бросился следом. Вика пересекла платформу, вошла в поезд встречного направления. Он остался. Подняв глаза, она встретила его взгляд. Он был без шапки: лохматая голова, наклоненная, как перед броском. Вика подумала, что никогда его больше не встретит. А жаль. Нестандартный мужик и чем-то задел. Хотел бы пристать, вошел бы в вагон. А он не вошел. Она даже как будто обиделась.
Но никуда он не делся, присох. Вновь пересев из поезда в поезд и проезжая опять ту же станцию, Вика увидела: он сидит на скамье, положив ногу на ногу, ждет. Ее в последний момент как вынесло из сходящихся вагонных дверей.
«Кто вы такой? – спросила она. – Вы маньяк?» «Маньяк, – согласился он. – А по паспорту Игорь». – «Отчество есть, наверное?» – «Ну, не так строго! Можно и обойтись, я думаю». – «Дело ваше. Меня зовут Вика». – «Полное имя – Викунья?» – «Виктория».
Вечером они встретились, и она напросилась к нему. То есть он осторожно спросил, а она сказала: «Не возражаю». Жил он в шестиэтажном доме на Бронной. Квартирка что надо, с огромной кухней. Книжные стеллажи, магнитола… Коньяк, балык, лимоны и музыка – что еще надо девушке, знающей себе цену?
Через час он баюкал ее, посадив себе на колено. Но не грубил, осторожничал. Она чувствовала, как налились и твердеют ее соски, и, лепеча что-то, вздрагивала в его аккуратных сильных руках. Он стал весь железный, так он себя держал. Она испугалась – не будет ли ему плохо? Мужчине вредно такое терпеть… Это она давно уже знала. В общем-то он довел ее до состояния, когда – по какой-то долбаной формуле – масса сама переходит в энергию.
Тахта была набита морской пружинной травой…
Но Вика совлекла горбатого на палас, и он раз за разом входил в нее и прорастал в ней, как дерево. А после она на нем гарцевала. Он так показал, и это пришлось ей по вкусу.
Он ее многому научил, этот Игорь без отчества.
Так это было. А когда горбатый уехал к викуньям за океан, нашелся высокий гривастый и диковатый художник, вовлек ее в тусовки богемы, где много пили и вязли в разговорах, не имевших смысла для Вики. Но ей главное было – не оставаться одной. Ей звонили, звали ее. Мужики были слабоваты, не то что горбатый. Зато, завывая, читали стихи и отбивали Вику один у другого; она же чувствовала себя переходящим призом, как золотая Ника на фестивалях. Там и встретила бородатого барда. Он вроде был альпинистом и пел под гитару – сухопарый, свитый из жил и мускулов. Слегка выпендривался, но, как и Вика, знал себе цену. Он пел:
У лосиных вождей говорливые ночи и дни,
Для горящих коней никакого спасения нет…
Я – седой человек, перед городом падаю ниц
И меняю слова на цветные монеты…
Есть седые глаза, есть цветные глаза у меня,
А еще у меня есть четыре окраины света!
Я – седой человек, на закате последнего дня
Все меняю слова на цветные монеты…
На цветных куполах петухи окликают зарю!
Окликай, окликай, все равно никакого ответа.
Я – седой человек, по ночам помолясь словарю
Все меняю слова на цветные монеты…
Глаза его часто бывали печальными, злыми. При первом знакомстве он, кончив петь, спросил ее:
– Вам не скучно?.. Поедем отсюда.
– Куда же?
– Ко мне!
– К вам не хочу, – сказала она, уже зная, что в незнакомом доме можно нарваться черт знает на что. Был уже опыт.
– А то – к тебе… – медленно сказал он. – Если можно.
Как ни странно, у Вики они пили чай, и он опять играл на гитаре. Он ее загипнотизировал, видимо. Потому что она, как дура, стала читать бородатому барду стихи своего сочинения. Хотелось выглядеть если не Беллой Ахмадулиной, так хоть Риммой Казаковой. Насчет стихов он, помнится, отреагировал так: «Лучше дай текст. Я увижу глазами. На слух не воспринимаю». И сунул бумажки в чехол от своей гитары. Больше они об этих стихах не говорили. А кончилось дело на старой тахте, стонавшей под ними так, что в какой-то момент Вика трезво подумала, что пора купить новый станок… Бард был неутомим, и борода ему не мешала.
Сорвался он на рассвете. В коридоре зацепил соседский велосипед, и соседка выскочила на грохот, запахивая свой драный халат.
Тот день запомнился. Вика не успела поспать, как заявился участковый с каким-то ментом в форме.
– Одевайся! – сказал незнакомый милиционер, не поздоровавшись, не спросив ни о чем.
– Какое право?! – взвилась Вика. – Да кто вы есть? И в чем дело?
Он издали показал какое-то удостоверение.
– Не мудохайся, – бросил. – А то в рубашке пойдешь. Без трусов.
Глаза его были блудливы. И участковый переминался, побагровев. Вика подумала, что еще немного, и эти двое завалят ее на тахту, ищи потом правду.
…В отделении Вика поуспокоилась. Тут были люди. Дежурный у телефона сидел. Томились бомжи, пьяный показывал татуировку: художественно наколотый крест во всю грудь. Все курили.
Вика прорвалась к телефону и позвонила барду, благо он записал свой номер на сигаретной пачке, которую она прихватила из дома с паспортом.
Бард явился, выставив бороду.
– Сожительствуете с гражданкой? – усмешливо спросил его мент. – А постоянное место жительства вашего? Род занятий?
– Я вам покажу сейчас род занятий моих, – зловеще бросил бард, оглядев сержанта от кончиков сапог до фуражки. – Где тут старший по должности? – Он предъявил дежурному лейтенанту красную книжку, и тот приподнялся за своим столом. Участковый опасливо отступил.
– Второй этаж, товарищ Костюрин, – отрапортовал дежурный. – Пройдите к начальнику отделения.
Бард пошел на лестницу, а дежурный нажал клавишу своего пульта и торопливо доложил в микрофон:
– Товарищ подполковник, к вам из «Правды» корреспондент. Костюрин.
Возле Вики вдруг никого не стало. Она уселась на деревянную скамью и сложила руки на круглых коленях. Дежурный отвел глаза и сделал вид, что читает бумажку.
Бард спускался по лестнице, за ним – подполковник милиции, красный, как помидор.
– Извините, – сказал он Вике. – Вот ваш паспорт. Вас отвезти на машине?
– Она уже прокатилась, – сказал бард. – Счастливо оставаться. Думаю, вы меня поняли, подполковник.
– Все в норме, – сказал тот. – Бывают ошибки и в нашем деле. Прокол, прокол, товарищ Костюрин…
Вика встала, бард взял ее под руку, подмигнув ей, и, не глядя на милицейских, повел к выходу.
– Суки! – сказал он, выйдя на улицу. – Молодец, что мне позвонила…
– А как же?..
– Да так. Без проблем. Вот суки!
– Ты их уговорил?
– Не то слово. Был случай, я в «Правде» работал, да не прижился, а корочки, – он похлопал себя по карману, – пока что при мне. Стражи народной нравственности обделались. Соседка твоя их вызвала, ясно? Поосторожнее с ней – сексотничает. Ты, конечно, девушка видная, Вика, все при тебе, но все-таки вспомни хотя бы науку старого Генриха Гейне, который не рекомендовал высовываться. Впрочем, он был задирист. – Бард придержал Вику и прочитал со значением:
Погибнет дуб, хоть он сильнее стебля,
Меж тем – тростник, безмолвно стан колебля,
Под бурями лишь клонится слегка…
Ясно, деточка?
Месяца два с Костюриным пролетели как день. Но он был неуправляемый: много пил и скандалил в компаниях. А потом вдруг исчез, и телефон его не отвечал.
Имя его наконец мелькнуло в газетах и облеклось в шепотливые сплетни: «антисоветчик», «агент ЦРУ и Израиля», «сбежал за рубеж» и так далее… Вспоминать о нем вслух показалось Вике опасно.
Да так и было на самом деле. Пока не настали новые времена.
Но к этому новому времени Вику уже несло из рук в руки. По наклонной она покатилась после неряшливой попойки на квартире поэта-песенника – кругломордого, черноволосого, похожего на жука-навозника. Звали его Валера…
Песенник сильно гулял и, обжимая девчонок, лазал под юбки. На его счет гуляли и прихлебатели из какого-то ВИА, что означало вокально-инструментальный ансамбль.
– Из воздуха делаем бабки, – кричал поэт, мешая коньяк с шампанским. – Надо жить, пока мы живы. Будем живы. Богу милы, а людям не угодишь!
Этот песенник с жидким отвислым брюшком в тот вечер организовал нечто, что в Библии, или еще где, называется «свальный грех».
Играли в «ромашку», меняя партнеров. Много после Вика такое же наблюдала на пленке у Графа – в подпольном фильме «Эмманюэль». Короче, Вику использовали трое козлов, причем она так возбудилась, что ей не хватило бы и дюжины. Коньяк обессилил тех мужиков, а она шла вразнос, как уголовница-нимфоманка, три года не получавшая кайфа.
Как-то после того одна из новых подруг повела ее в «Метрополь» под охраной какого-то Глеба, и этот Глеб сосватал ее клиенту за баксы.
В пасмурный, хмурый осенний вечер за столиком второразрядного ресторана «Памир» она познакомилась с цыганом. Она почему-то была одна и привычно не удивилась, когда возле затормозил коренастый и, видимо, сильный парень в остроносых туфлях с металлической отделкой. Его волосы спадали на плечи, глаза смеялись.
– Скучаешь? – спросил он с ходу.
– Скучаю, – оценив его в долю секунды, сказала Вика, – присядь, поскучаем вместе.
Парень вроде слегка опешил, замялся, но сел. Вика мигнула официанту, и тот подлетел, играя локтями.
– Шампанского и коньячку, – скомандовал лох, демонстрируя широту.
– Чем будете закусывать?
– Это как скажет дама…
Вика отмахнулась:
– Сами соображайте.
Парень был явно цыган.
– В городе живешь? – спросила Вика.
– Это вы в городе, а мы всегда живем в таборе.
– Ты у меня первый знакомый цыган, – улыбнулась Вика. – Это даже интересно. Это надо отметить, если столкуемся. Цыган! Надо же…
– А цыгане – не люди?
– Только у меня высокий тариф. Я работаю, милый мой, не за так.
– А поговорить за так с тобой можно? У меня вот сейчас настроение – с бабой поговорить…
– Поговори, золотой, – засмеялась Вика.
Официант принес бутылку шампанского и в графинчике жидкость коричневого цвета. В этом заведении ее подавали клиентам с улицы как коньяк.
– Меня Раджо зовут, – сказал цыган.
– Красивое имя. Индийское?
– Вроде того. Мы вышли из Индии… Ладно, выпьем за встречу, за разговор!
– Меня зовут Вика. За встречу не пью, а за разговор – пожалуй.
– Дело такое, – сказал вдруг Раджо, – что по цыганским законам мне, мужику, с тобой не положено знаться. Но ты с виду не бикса.