Текст книги "Цыганский вор. Перстень с ликом Христа. Цыганский барон"
Автор книги: Ефим Друц
Жанр:
Классические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 24 страниц)
– Да, – сказал князь, – вы своей игрой и плясками способны самого черта с ума свести, и ад, услыша вашу симфонию, весь до единого перекрестится. Я завтра приеду с друзьями, пусть и они послушают. Я привезу вам гитары – гитары редкие, только на них вам играть нужно. А в лесу моем живите сколько хотите и никто вас трогать не будет!
На второй вечер Бугарнэ явился в табор с друзьями и вручил замечательные гитары Силантию Панкову и так сказал:
– Дарю вам эти две гитары, делите сами!
Одна гитара была старинная, французского мастера Ремера, другая – меньшей ценности – испанская. Французская гитара досталась Милентию Соколову по жребию. И в веках она прославилась в роду Соколовых и стала называться соколовской, и воспевали ее всячески потомки.
А князь Бугарнэ подошел к Терезе и надел ей на шею ожерелье из черного жемчуга и кольцо с голубым бразильским бриллиантом. Возмутился Милентий, подошел к дочери, снял ожерелье и кольцо и так сказал князю:
– Возьми все это, не покупай дочь мою, вот когда она полюбит тебя, это будет честно, а золото у меня самого есть.
– Тогда пусть это все пойдет табору, за искусство большое его, – сказал Бугарнэ, – а мне позволь бывать у вас. Буду ждать, когда твоя Тереза мне свое слово скажет.
И с той поры стал князь ездить за табором и добился взаимной любви Терезы, и она вышла замуж за князя и стала жить с ним. Часто приезжали они в табор, полюбившийся князю, и тот платил большие деньги за песни. Князь говорил своей жене, красавице цыганке: „Поедем в табор, хочу песни послушать да умные речи твоего отца“. И они ехали к Милентию и вели кочевую жизнь…»
Так из поколения в поколение передается эта легенда. А было то или не было, кому судить об этом?
Пушкин слушал хоры. Толстой и Куприн любили пение цыган и много писали о них. Но прошли годы. Перешла знаменитая соколовская гитара в род Панковых. Играла на ней Валентина – виртуозная гитаристка. Потом война – первая мировая.
Ушли мужчины из хоров цыганских, революция разбросала всех, а в девятнадцатом году умерла Валентина. Завещала лишь одно – сварить поминальный кисель на соколовской гитаре.
«Эх, ушли хоры, ушло счастье», – пронеслось в голове Лешего.
Он столько раз слышал от отца о хорах, о певцах, о гитаристах знаменитых, что казалось ему, сам жил больше там, в тех, ему неведомых временах, чем в своей опостылевшей жизни. Он это чувство всегда носил с собой. Да и с кем мог он поделиться своими воспоминаниями, своими душевными движениями? Он, всем чужой, в чужом таборе, на чужой земле. И сама жизнь его как будто принадлежала кому-то другому. Когда была жива Роза, ей выплакивал он свою душу, никто не мог, как она, остро чувствовать чужую беду, боль и безнадежность. И говорить-то ничего не говорила, но слушала так, что легче на душе становилось. А что теперь? Не с Ристой же о жизни говорить, а всем остальным, даже собственным сыновьям, он не нужен – посторонний. Вот и вертится у Лешего в голове – чужая жизнь как своя, своя как чужая.
Кружит над лесом цыганская песня. На поляне цыгане в разноцветных одеждах. Скрипач играет медленную и очень грустную мелодию, в нее вплетаются голоса нескольких гитар, хор вторит им:
Там, где снежные поляны
И дорога кружит змеем,
У костра сидит цыган,
Одинокий, незаметный.
В его жизни много было
И печали и обмана.
О любви поют тугие
Струны старого цыгана.
lice давным-давно забыты
Города… И даже кони
Разбрелись… Гремят копыта, —
Не изловишь, не догонишь.
А над лесом снег и птицы,
Все вокруг в узорах белых.
Табор спит. Дорога снится
Всем цыганам… Минут беды.
Эх ты доля, доля, доля!
Сколько боли и обмана!
И плывет над лесом долго
Песня старого цыгана.
И вступает хор, и выплывает из него, словно красная птица, женщина, запевая величественную молитву о свободе.
Вот дед его был хореводом знаменитого хора. Старик важный, холеный, красивый. Вел себя так, что господа с ним первыми здоровались. Порядки у себя в хоре держал строгие, старинные. Костюмы всегда выбирал сам – чтобы без всяких вольностей. Деньги заработанные сдавали в общий котел, а там уже дед распределял кому сколько. Подарки, правда, разрешал оставлять, только особо ценные отбирал в пользу хора. Зато содержались на эти деньги малые дети и беспомощные старики. Для горожан странным, наверное, казалось цыганское житье. Покупался дом, такой, чтобы весь хор, весь табор мог в нем уместиться, и жили все вместе – куча детей, старики, семьи певцов, танцоров. Целый день музыка играет, пляски идут, песни звучат, самовар кипит – топот, гомон, крик, как понять обывателю, что это для хора рабочая обстановка, репетиция, образ жизни. Поэтому и пели так цыгане, что дух у всех захватывало, потому что волю в себе хранили свято, дух свободный, просторы и в душе и в песнях звучали.
Но в хоре обычаи были строгие: девушку одну к гостю не пускали – обязательно ее сопровождал кто-то из мужчин. Отец рассказывал, что мать его, когда была молода и хороша, очень нравилась одному купцу. Тот ей и подарки дарил – колечки с бриллиантами и ожерелья всякие, деньги давал, да, кроме поцелуя через платочек, ничего добиться не смог. Ее бы убили – не дай Бог, нарушит она цыганские законы. Много разного рассказывал отец Лешему об их роде, о жизни цыганской. Да вот Лешему некому пересказать теперь: табора своего нет, жены нет, сына старшего Риста с ним развела, младший сам от него в город ушел. Обрубок он, обрубок и есть. А ведь какие корни у него!
Род их из Испании вышел. Пришлось им бежать от гнева инквизиции. Отец рассказывал, что ему дед говорил, будто долго-долго их предки жили в Испании и стали христианами не только по принуждению, но и по духу. Однажды один из них, по имени Люцеро, решил жениться на красавице цыганке, дочери объездчика лошадей из Толедо. А так как оба были благочестивые христиане, то решили обвенчаться в церкви. С тем и пришли они к священнику. Тот очень удивился, поразились и гости, бывшие тогда у священника: никогда раньше цыгане с такой просьбой не приходили. Всегда они женились сами, по своему языческому обряду. Решил священник выяснить – насколько знают они молитвы и обряды, стал их выспрашивать. Оказалось, что все знают, особенно красавица невеста. Была она очень благочестивой, и тогда один из гостей сказал: «Соедини их, Господи, а мы поприсутствуем на необычном бракосочетании, такого зрелища мы никогда больше не увидим».
И священник согласился. Свидетелями были цыгане, пришедшие с молодыми, и гости. Потом всех позвали в дом молодых, и там два дня пили и ели, а больше всего плясали. Плясали огненные танцы фламенко, которые по сию пору танцует вся Испания. А надо сказать, что Люцеро был великолепным танцором, потом инквизиция узнала, что его приглашали танцевать на все пиры и свадьбы, во все города и деревушки, куда докатилась его слава. Надо думать, что и на своей свадьбе он не оплошал, да и невеста от него не отставала.
Но нашелся завистник и предатель. Вскоре в инквизицию поступил анонимный донос, что Люцеро – двоеженец, что жил он раньше по цыганским обычаям со своей двоюродной сестрой, которую теперь, правда, бросил, и поэтому ему понадобилась христианская свадьба, чтобы предыдущую свою женитьбу скрыть, а новую жизнь начать. Кто донос написал – никто не знал. Но пока инквизиция всех опрашивала, молодые цыгане не стали дожидаться, чем дело кончится, собрали свои нехитрые пожитки и – в дорогу. Так и стал их род кочевать из страны в страну, пока не добрались до Бессарабии, а потом в Россию попали – с тех пор и гуляют по ее просторам. Когда прибыли они на Украину, отец, как помнит Леший, с гордостью сказал: «Здесь еще твой прадед бывал. Отличный был кузнец. Дожил до ста лет. Я его седым стариком помню, так он и тогда лошадей подковывал и такие украшения делал, что диву давались, а плясал-то как, плясал-то…»
«Эх, – думал Леший во сне, – мне бы краем глаза на те украшения взглянуть, мне бы день так пожить, как прадед мой жил, мне бы ночь так поплясать, как Люцеро на своей свадьбе плясал».
Всем он чужой, никому не нужен, а если цыган чужак, какая жизнь у него, какие надежды? Куда идти ему, с кем поделиться, кому душу излить? Не в церковь же идти, как Роза ходила. Стыдно на старости лет. А то пошел бы в церковь, стал бы на колени да помолился бы на икону – глядишь, полегчало бы на душе.
Тени изогнутых стволов качались от налетающего ветра и снова застывали на мгновение. Лес двигался, словно танцуя под неслышную музыку. Каждое дерево, поддаваясь порыву, стремилось проявить и свою волю. Оно сопротивлялось вмешательству извне и ничего не могло с ним поделать. Деревья напоминали людей. Ночь, поглотив на своем пути все живое, старательно укрывала собой то, что еще совсем недавно казалось таким светлым и стойким. Предметы вновь возникали из темноты угрюмыми и постаревшими.
Ничего, кроме пустоты, не осталось после того дня, когда фашисты расстреляли у него на глазах весь табор, где были его отец, мать, сестра и братья. У Лешего сложилось твердое убеждение, что фашисты – самые чуждые всему живому люди, и даже не люди они вовсе, потому что убивают все живое, все, что не подходит их узкому миру. Да и не только один табор Лешего был расстрелян. Цыгане, что живут под Ленинградом, рассказывают, что в сорок первом году в Гатчинском лесу фашисты окружили огромный табор – там было семьсот человек. Что фашистам от них надо было? Да ничего. Они делали свое зверское дело. А чтобы не скучно было, заставили мужчин рыть траншею, а женщин и детей петь и плясать. Но поскольку таборная песня не нордическое высокое искусство, после концерта весь табор расстреляли, потом трупы бросили в траншею. Многих – полуживыми. С тех пор, так говорят цыгане, в том месте после захода солнца раздается цыганское пение, а потом доносятся стоны.
«Может быть, – думал Леший, – так же стон стоит и над тем местом, где и мой табор расстрелян. А может быть, уже успокоились их души – Роза за них молилась, поминальные свечи ставила, никогда о них не забывала, как о своих родителях помнила».
Дурной сон прервался, и он со стоном отбросил его. Серое облако над ним вытянулось вперед, как будто старалось ухватить ускользающее от него небо, на котором еще кое-где гасли разноцветные пятна. Небо все больше тускнело, превращаясь в одно тонкое бледное пространство.
Леший взглянул на это облако, потом перевел свой взгляд на землю, усыпанную упавшими листьями, и, утопая в ворохе их, медленно двинулся по тому, что еще недавно было дорогой. Он шел наугад, словно ступал по совсем неясно обозначенному, и каждый шаг его, хотя был почти неслышным, оставлял позади частицу его воспоминаний.
Еще вчера он совсем не думал о том событии, которое с ним произошло. Леший старался отогнать от себя желание пойти наперекор им, этим, испокон веку знавшим, что они будут делать завтра и послезавтра, людям, бросить им в лицо гортанные слова, обозначающие его несогласие с ними. Но он впервые испугался, поняв, что останется один, и некуда будет вернуться, не с кем будет поделиться ему своей удачей или горечью. Он впервые испугался! И это он – Леший! «Настала пора выбора, – подумал он, – и если уж Риста осмелилась ему что-то сказать, то, значит, неладное происходит с ним. Так ли это, – мелькнуло у него мгновенно, – так ли это?» Но осознать свои мысли он не успел…
– Здоров, морэ. – Голос ударил резко, как будто явился ниоткуда.
– Слава Богу, – неторопливо ответил Леший, хотя и вздрогнул от неожиданности.
– Обижаешься на нее?
Человек, сказавший это, был небольшого роста. Глаза на его плутовском лице постоянно двигались. В них было желание уступить, спросить что-то помягче, чтобы выпросить, выклянчить для себя, – это была цыганская вкрадчивая речь, усвоенная с годами.
– Чего тебе? Ловэ?
– Нэ, спросить хочу. Ты, никак, совсем от нас уйти собираешься?
Леший ничего не ответил.
– А тебе зачем? – после паузы спросил он. – Все хочешь первым узнать? Когда уйду – все увидят.
– Не проживешь…
И опять Леший сделал паузу, прекрасно понимая, что все, что он скажет, станет достоянием табора, и если уж что-то решать, то надо решить сначала для себя и утвердиться в этом и только тогда произносить слова.
Риста оскорбила его. Нет, Боже сохрани, чтобы то, что она сделала, послужило поводом для цыган сказать, что он перестал быть Лешим. Но она при всех спросила: «Ты уходишь?»
И эта назойливая мысль, внушаемая ему разными людьми, в последние дни превратилась для него в муку. Еще вчера, на цыганском сходе, он мог отбросить Ристу пинком ноги, как ненужную вещь, появившуюся на дороге, но то, что он не сделал этого, еще больше утвердило его в мыслях, что она в чем-то была права.
Маленький цыган исчез так же, как и появился, а Леший вышел к палатке, стоящей у трех деревьев, где Риста хлопотала у костра.
– Эй, чяя, а ну-ка…
Изогнувшись, как кошка, она быстро выпрямилась и прыгнула на его зов. На мгновение ее щека коснулась его щеки, и повеяло теплом и дымом костра, у которого она хлопотала.
– Я не хотела, Леший, вырвалось!
Он сообразил: она поняла еще вчера, что в нем созрело какое-то решение.
– Как ты догадалась? – спросил он.
И она, обманутая этим вопросом, напоролась, словно на стену, на сверкнувшую в воздухе плеть, и неожиданный крик, никого не удививший в таборе, повис в воздухе. Он бил ее долго и сосредоточенно, как будто выполнял нужную ему работу, а потом так же неожиданно засунул плеть за голенище сапога и равнодушно отвернулся.
Она лежала на осенней земле, сжавшись в комок, и, когда он сделал первый шаг, удаляясь, губы ее прошептали:
– Значит, я угадала…
Баро покачал головой, и старики закивали.
– Что скажу я вам, чявалэ, – молвил баро, – чужим стал Леший среди нас, скучно ему, душа его тоскует, уйдет скоро.
– Чужой табор его вскормил, не привык он к нам, да и тюрьма подпортила, – сказал Матвей.
– На место баро метит, – послышался чей-то голос.
Баро повернулся, словно высматривая того, кто это произнес, но не удостоил его ответом.
– Я за ним только один грех знаю, – зазвучало в тишине.
– Жаден.
– Золото любит.
– А ты?
– Пусть уходит, – сказал баро. – Чужой!!!
…Леший подходил к ним медленно, издалека вглядываясь в лица, будто пытаясь прочитать на них свой приговор.
– Что вы решили? – резко крикнул он, не доходя нескольких шагов.
– Забирай свое золото и уходи! – сказал баро. – Не столкуемся.
– Пора бы знать тебе, баро, что жизнь переменилась, – медленно процедил Леший, – и то, что ты защищаешь, уже не имеет цены.
– Что можешь знать ты о другой жизни? – ответил баро. – Что можешь ты знать о ней? Ты стал одиноким, Леший, тоска гложет тебя.
Леший слушал, опустив голову.
– Разве может дерево само срубить себя? – наконец сказал он.
– Все в мире едино, – ответил ему баро.
– Даже на расстоянии? – спросил Леший. – А если мы в другом лесу?
– Дерево должно оставаться деревом! – крикнул Матвей.
– Я уйду, – сказал Леший. – Мне скучно с вами.
– К тому времени, когда ты надумаешь вернуться, я еще буду жив, и ты придешь сюда только гостем, – сказал баро.
– Зачем вы мне, если я решил что-то? – ответил ему Леший.
– Ты уходишь один? – спросил баро.
– Нет, за мной побежит Риста.
– Пустая ветка, – сказал баро, – сухой кустарник.
– Лес чище будет, – усмехнулся Матвей.
Злобная улыбка мелькнула на губах Лешего. Он, как зверь, оскалил ряд золотых зубов.
– Ты долго не протянешь, баро! – сказал он.
Цыгане, окружавшие вожака, зашумели. В воздухе мелькнул нож. Он был брошен плашмя и упал рядом с Лешим в знак того, что дорога назад отрезана и оскорбивший – уже чужой.
Но Леший не увидел этого. Быстрыми шагами он уходил от костра. Пока его сутулая фигура не скрылась между деревьями, старики долго глядели ему вслед.
– Позовите Ристу! – сказал баро.
Она появилась, как всегда, невозмутимая и уверенная в том, что, кроме побоев, ей ничего не грозит.
– Мы это дело покончим, – неожиданно сказал Матвей, не дожидаясь, пока кто-нибудь нарушит молчание.
Риста стояла, склонив голову, всем своим видом выражая покорность, ожидая выслушать все что угодно, заранее соглашаясь со своим будущим.
– Ночь еще пробудешь, – сказал баро. – И все!
– Куда я пойду?
– Леший возьмет тебя с собой.
– Значит, вы так и не поладили?..
– Не твоего ума дело – иди!
И она ушла.
Эта ночь была беспокойной. Шумели, переговариваясь, деревья. Небо затянуло тучами, но дождя не было. Иногда в просвете облаков появлялись всполохи и тут же исчезали, природа была в тревоге. Цыгане угомонились необычно рано, и только у одного из костров, подперев голову руками, сидела Риста и глядела в огонь, словно высматривая в нем что-то. Леший возник неожиданно.
– Завтра уходим, – сказал он, – пора!
Риста встрепенулась.
– Ты и вправду возьмешь меня с собой?
– Куда тебе деваться? Забьют они тебя до смерти.
– А мы в город?
– Еще не знаю. Вот в Москву зовут.
– Белолицые?
– Нэ, рома!
– Ох, Леший.
– Нэ, больше я не сяду, не бойся.
– Откуда ты их знаешь, запутают они тебя. Послушай, Леший, а может, мы уйдем с тобой в Сибирь? Там таборов и дорог много. Затеряться легко.
Он присел рядом с ней, обнял ее за плечи и тихо, почти еле слышно сказал:
– Некуда тебе от меня деваться. Так уж случилось.
Редкие звезды, вспыхивавшие сквозь разрывы облаков, на мгновение перестали светить, и все поглотила подступившая со всех сторон темнота.
Утро встретило их на небольшой станции, где они, ежась от холода, ожидали первого поезда. На перроне было пустынно. Только изредка, непонятно откуда, слышался пьяный вскрик, но обладателя голоса не было видно. Наконец из-за угла небольшой станционной постройки, едва держась на ногах, показался здоровенный детина, горланящий песню. Он медленно надвигался на Лешего. И в этот момент на дороге, ведущей к станции, появилась дребезжащая телега, в которой сидели старый Матвей и с ним еще двое цыган. Они подкатили к платформе, и Матвей кинул к ногам Лешего мешок.
– Возьми, морэ, свое золото!..
– Зачем мне? Я еще достану.
– Бери, Леший, свои деньги, нам твоего не надо! – крикнул Матвей.
Цыгане слезли с телеги, поднялись к Лешему и стали полукругом возле него.
И в этот момент пьяный, с трудом передвигая ноги, добрался до Лешего.
– Эй, он что, обижает вас? – крикнул пьяный цыганам. Те усмехнулись.
И тогда пьяный, размахнувшись, со всей силы ударил Лешего в лицо. Кровь появилась на разбитых губах Лешего, но он не тронулся с места. Видя, что его молодецкая удаль не встречает никакого отпора, пьяный, процедив сквозь зубы оскорбительное «цыган», медленно отправился восвояси.
– Знаешь законы, морэ, – сказал Матвей. И, сняв с пальца массивный золотой перстень, надел его на палец Лешему. – А теперь иди, джа дэ влэса[122]122
Поезжай с Богом (цыг.).
[Закрыть].
– Нет! – крикнула Риста. – Зачем ему лишняя кровь?
– Молчи, – сказал Матвей и так посмотрел на нее, что она вся съежилась.
А Леший уже скрылся за станционным поворотом. Риста вскочила с места и кинулась вслед за ним.
– Нет, – кричала она на бегу, – не тронь его, он – пьян, он – дурак, он наших законов не знает! Откуда ему знать, что ты не имеешь права устраивать драку в присутствии старого цыгана?
Но она опоздала. Когда она достигла угла постройки, то глазам ее открылась страшная картина: к маленькому, почти покосившемуся забору был прибит ножом пьяный, а возле него, устремив невидящие глаза в небо, стоял Леший и что-то бормотал.
– Идем отсюда скорей! – закричала Риста, и Леший, словно опомнившись, бросился за ней.
Вокруг было тихо. До прихода первого поезда оставалось сорок минут.
Глава 3
Роза
Как же это получилось: жили одной семьей, а стали совсем чужими? Да и были ли родными? Я-то любила, а его что ко мне толкнуло? Ведь как встретились-то мы? В девках я смешливая была да жалостливая. Вольно жила, счастливо. Мать умерла рано, отец баловал меня, холил, но все же он мужчина, к нему со слезами и думами не пойдешь. Я все больше с деревьями да травами разговаривала – они меня всю жизнь понимали. Оттого и в Бога уверовала и, когда стояли возле деревень, бегала в церковь. Лет в десять один православный священник крестил меня, и такой покой в душу пришел, что казалось, всю жизнь счастлива буду. Да, в юности все счастье предполагают, а как Бог нами располагает – о том не знаем, не ведаем. И потому я гадать не любила, что человеку Божий промысел открывать – человек поломаться может, даже о счастье узнав, иногда задумывается: что же я могу в этой жизни, если Бог уже все предопределил? Вот так. Да что поделаешь: табор есть табор. Если бы я гадать не ходила, ни мне, ни детям моим, ни мужу – чужаку в таборе – не жить. А как без табора? Не городские мы жители. К городу привычка нужна, там дыхание другое, а на воле, в дороге Бога лучше чувствуешь. Живешь в таборе большой семьей, людей видишь и песни поешь, что еще женщине нужно? И была бы я счастливой с таким мужем, да другая дорогу перебежала, и счастье отняла, и жизнь мою загубила.
А полюбила я своего мужа с первой же минуты, как увидела его. Стояли мы в тверских лесах. Я в малиннике засела, боюсь, медведь выйдет, сижу, малину собираю да на тропку поглядываю. Вдруг слышу – сучья ломаются, хвоя скрипит. Выглянула, а по тропе цыган идет – красивый, сильный, да печальный очень и седина в волосах. Увидел меня, остановился, и что-то ласковое промелькнуло в его глазах. Так на меня посмотрел, что обмерла я вся.
– Ты цыганка? – спросил.
– Да, цыганка я.
– А что за табор здесь стоит?
Я ему сказала. Опечалился он больше прежнего.
– Один я, без табора, без семьи и без кибитки, жизнь лихоманная во все углы носом тычет.
Почему он мне это все сказал, мне, первой встречной на его пути цыганке, до сих пор не пойму. Пожалела я его, да и с той минуты на всю жизнь полюбила, хоть и старше меня он был вдвое, а понимала я его, сердцем понимала.
Привела цыгана в табор. Назвал он себя Лешим – потом рассказывал мне, почему его так прозвали. Он много о себе рассказывал. И стал с той поры он с нами жить. Совсем скоро он ко мне посватался. Отец видит: цыган серьезный, деловой, я его люблю, да и отдал меня за него, думал, что я за ним от бед спрячусь, а вышло – наоборот.
Да, тогда-то я сама не своя была от счастья. Неделю табор на свадьбе гулял: пили, ели вволю, а Леший мой еще крепче мне полюбился – пьяным не был, сколько ни пил, головы никогда не терял. Все вокруг меня ходил, все любовался. «У меня, – говорит, – теперь и жена есть, и табор есть. Жена что цветочек, а табор что цветник». С тех пор все о себе рассказывал, о своем таборе, об отце, деде и прадеде. Все боялся, что в нем ушедшие из жизни умрут и некому о них будет вспомнить. А я так все чувствовала, всех его близких перед глазами видела, что думала порой – они мои, я с ними жила, с ними хлеб-соль делила, одни песни пела, одни думы думала.
Порой они мне во сне являлись, особенно дед мужнин – хоревод и гитарист. Ласковый такой старик, стоит и смотрит на меня. Последний раз я его перед смертью видела, поманил он меня и говорит: «Иди за мной, дочка, здесь тебе лучше будет!»
Вот я и пошла, обманулась. А уж я ли не молила за него Бога? Пойду, бывало, в церковь, свечи за всех убиенных и умерших поставлю и молюсь, молюсь за упокой души усопших, за наши изболевшиеся души. В церкви легче мне делалось. Покой снова приходил, как в юности. Но могла и в лесу с деревом говорить – тоже облегчение. Все живое вокруг, все тебя понимают, все жалеют и помогают. Только люди друг друга не слышат и понять не хотят. А ведь как просто – живи и люби, но не могут. Самое оно, оказывается, трудное – любить. Любить – это все от человека в себя вместить, все взять – и боль его, и беды, и радости, и жизни другие, и все, что мучает, и все, что радует. Да бывает так, что ты можешь на себя все взять, а другой не может и еще раздражается – зачем, мол, тебе мои дела, моя душа? Так и у меня с Лешим. Он и взваливал свою жизнь на меня, но и раздражался, когда я его слишком жалела, вроде бы цыгана жалеть нельзя, да что делать, хоть и приспособился он к жизни, а все не по нем. Вот и боялась я за него, а он злился на меня. Так всю жизнь и прожили. Ох, нелегкая жизнь у нас была. Если бы с самого начала знать все про эту жизнь?
А когда на свадьбе-то гуляли, песни цыганские пели, много пели, да все разве перепоешь? Как положено, со свадебной начали:
Добрый день, братья ромалэ,
Ай, добрый день, братья ромалэ!
На миру беседа краше,
Знаем мы о дочке вашей.
Ай, на миру беседа краше,
Ай, знаем мы о дочке вашей.
Дочку с Богом отдавайте
Или в доме запирайте,
Счастье лишь не прозевайте.
Счастья мы все желаем. Я ведь совсем молодой замуж шла. Все думала – в куклы играю. Сначала мы как бы у отца в гостях жили. У Лешего-то ни кола, ни двора, ни палатки – ничего нет. Под тридцать лет цыгану, а всего-то есть: руки, нож да легенды о его семье, да жажда жить бьется в нем, словно птица, в клеть попавшая. Он и в кузнице работал, и на торги ездил, и менял, и воровал, да мало ли чего? А я все его поджидала да ребенка ждала, уж он шевелиться во мне начал. Сразу я и подумала – мужик будет, Федькой назову, так и вышло. Счастливое было время. Отец меня не неволил, муж работал, ребенок во мне рос: я даже какой-то мечтательной стала. На берег выйду, на реку, на лес гляжу и мечтаю – о чем, не знаю. А как мальчик родился, забот прибавилось, но все ничего – в радость. Правда, мы от отца отошли тогда, самостоятельно стали жить. Леший деньги любил, но и делать их умел. Стал Феденька подрастать, я его Богу молиться учила да песни и пляски наши, цыганские, ему показывала. Тут как-то Леший и хлопнул кулаком:
– Цыганка ты или барынька? Хватит на моей шее сидеть да перед табором позорить – пора тебе деньги добывать на жизнь, а мою добычу про запас откладывать будем – деньги, они всегда нужны.
Вот тогда в первый раз я его планы узнала. У всех цыганок такая доля – семью содержать, муж только большие дела делает да гуляет, а Леший к тому же много денег собрать хотел, власть хотел получить, золотом все купить хотел, но ведь знал он, что не все покупается, не все продается, да забыл, слишком долго с гадже прожил, их думы узнал, в наши обычаи верить перестал. Сам он бегал, как волк, и хотел, чтобы я, как волчица, за добычей ходила.
Возьму, бывало, Федьку за ручку, и идем по городу или деревне да злой шепот слышим: «Вот, цыганки идут, гадалки да воровки, сглазят или своруют, беда от них». Наши-то все внимание на это не обращают, веками привыкали злых речей не слышать, чужих людей презирать, а мне боязно, хочется в церковь пойти да грехи замаливать и свои, и детей своих, и родителей, и мужа, ан нет – иди гадай, и – иду. К одной подхожу, к другой. Кто смеется, кто ругается, а кто и погадать попросит. Хорошо, кто побогаче – с чистым сердцем берешь, а иногда в деревне одни старухи, есть нечего, старушка о сыне гадает – скажи, мол, где он: не пишет, глаз не кажет, сама уже еле хожу. Хоть бы похоронить приехал. Ну что с нее возьмешь – буханку хлеба даст, и то ладно. Не деревни, а дома престарелых. Странный народ русские – матерей да отцов своих бросают да в город, там детей нарожают и бросят, чтобы государство воспитывало. Не то что уроды или памяти о прадедах нет – семьи и той нет. Ни отца, ни сына, ни брата, ни матери с сестрой, как живут – непонятно, зачем живут – неясно. Если близкой души рядом нет, Бога в душе нет, то что держит в жизни, с чем они идут по ней?! Да, Бог им судья! У них своя жизнь, у нас своя. Мы в их дела не лезем, не следили бы и они за нами, не судили бы нас, ан нет – у них мы бельмо на глазу.
Цыгане такие, цыгане сякие, а мы просто другие, чего от нас хотят, почему в покое не оставят – не знаю, ну да ладно.
Вот мне-то как жить? Иду с ребенком – мужики смотрят, женщины плюются, а я пристаю: «Дай, красавица, погадаю!» Да, видно, неискренне к ним приставала – сама не хочу, и веры во мне нету. Вот и приносила в табор гроши – наши недовольны. Леший ходит как туча. Однажды не выдержал – да как ударит меня со всего маху. Я упала, что со мною сделалось – не знаю, только не помню я ничего. Чувства все потеряла, в темени лежу, а когда очнулась, женщины наши вокруг меня хлопочут и причитают, а я лежу в луже крови и боль в животе жгучая – это из меня ребенок вышел, вторым я беременна была. Долго я потом хворала, усохла вся и детей много лет не рожала. Пхури меня все травами и заговорами лечила. Леший же почти не разговаривал со мною. Вроде бы и положено у цыган нерадивую жену бить, а я вон как – не тронь меня. Что же ему со мною делать? Месяцами стал муж мой пропадать, и не спросишь его, не узнаешь, что и как. Кончилось мое короткое счастье. Одна в постель ложусь, одна встаю. Деньги добывать не умею. С Федькой впроголодь жили, но мужниных денег не брали – для себя он их копил. Золотом и родню и табор заменить себе хотел. Цыгане наши почувствовали это и стали его сторониться – уж больно до денег жаден. Одно дело – удача: уметь добыть деньги, другое дело – жадность: желание деньги копить. Не принято это у нас, не по-людски это – жить так жить, пить так пить, любить так любить. Зачем живет тот, кто живет скучно, с оглядкой? Одна я знала – не от душевной жадности Леший жаден, а от уверенности, что деньги могут все. А доказать ему другое – нельзя, невозможно. Он во всем силу любил. Физическая сила в нем огромная – машину мог с места сдвинуть, женщин любил, ох любил на мою погибель, и всегда их силой при себе держал, и денег хотел много, денег, чтобы силу и власть иметь. Да разве цыган деньгами купишь? Эх, ошибся Леший, ошибся. Но я ему не перечила. Не моего, женского ума дело это было. Все я ему прощала, любила его душой и все его желания исполняла, потому и привязан он был ко мне, хоть и сердился на меня, хоть и ругал при всех и женщин других любил, а все же ко мне прикипел, все мне доверял, все рассказывал. Сколько мне о своей Испании говорил, все хотел когда-нибудь и в Испанию дойти, побывать на земле своих предков.
«Вот, – рассказывал он, – многого ты не знаешь, а должна бы знать. Много, – говорил, – легенд есть, в одних – мы из Египта пришли и, значит, потомки мы фараонов – царей тамошних, а кто-то думает, что мы – потомки священников, а есть легенды, рассказывающие, как из Индии пролегла наша дорога. Цыгане, мол, считают унизительным для себя жить на одном месте и не скрывают презрительного отношения к тем, кто живет оседло. Наша цыганская вера основывается на признании существования Бога – создателя, или, как мы его называем, Дэвла. Бог создан по нашему образу и подобию, покровительствует нам и прощает все прегрешения, стоит только его об этом как следует попросить. Во всех цыганских легендах о происхождении рода человеческого Бог создал цыган отдельно от других, и с тех пор они, отличные от всех, любимые его дети. Цыгане говорят, что Дэвла справедлив ко всем, но, если цыгане его о чем-то просят, Бог всю свою справедливость обращает только к ним, в ущерб прочим. Ведь именно потому, что Дэвла – Бог добрый, он должен покровительствовать бедным, униженным, оскорбленным, преследуемым, причем помощь эта всегда бескорыстна и рассчитывает Бог на одну только благодарность. Бога не надо задабривать – это его унижает. Так же, как и в Бога, мы верим в вечную жизнь. Земное существование для нас – это всего лишь часть этой жизни, причем часть, полная страданий, вера в загробную жизнь объединяет цыган во всем мире. Мы надеемся на провидение. Будущее нисколько не волнует цыгана. Он уверен в том, что не может никаким образом повлиять на него и подчинить своей воле. Напротив, прошлое всегда цыгана интересует, он живет воспоминаниями о плохом и хорошем, он убежден, что прошлое влияет на настоящее и делает его».