Текст книги "Цыганский вор. Перстень с ликом Христа. Цыганский барон"
Автор книги: Ефим Друц
Жанр:
Классические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)
Кучерявый не оглядывался, но слежку почуял. Агат не простит – это ясно. Иначе бы вел разговор по-другому. Прохожих нет. Впереди проходные дворы и скверик. Там можно и сквозануть. Он пригнулся, будто шнурок завязать. Плохо дело. Сзади шел Костя-мокрушник, а с ним еще хмырь. Кучерявый затосковал: добраться бы до перекрестка, а там… Но Костя окликнул его, не скрываясь. Кучерявый не обернулся. Костя снова позвал. Кучерявый обреченно остановился.
– Чего тебе, Костя? – спросил он.
– Ты что толковал Агату? Завязываешь?
– Мандражирую, – сказал Кучерявый. – Предчувствия у меня. Агат тянет хевру на беспредел. А это ж – цыгане…
– Агат сам цыган. Ему лучше знать.
– Он уперся, Костя. Скажи, я кого закладывал? И его не продам, пусть делает. Но без меня. Цыгане с ним уже разобрались по-своему. Приговорили его, ты понял? И приведут в исполнение.
Незнакомый хмырь стоял поодаль, как пес, готовый прыгнуть, но Костя еще не скомандовал ему «фас!».
А вот третьего Кучерявый не увидал. Третий – по кличке Перо – вышел откуда-то сзади без шороха и ударил Вальку ножом под лопатку.
– Ох, – удивился Кучерявый, – что вы делаете, ребята?
– Кончай его, – бросил Костя блатному, и не только это последнее услышал Кучерявый, сползая по стенке дома к асфальту. Перед глазами в оранжевом свете возник покойный отец и сказал: «Учил я тебя, дурака: ни с ментами, ни с блатными не вяжись!..»
Кучерявый всхрапнул и лег. Костя, Перо и хмырь ушли проходными дворами.
Агат зашел в артистическую, сел к телефону.
– Сюда позвонят мне, – сказал он Володьке. – Не возражаешь, морэ?..
И телефон как взорвался. Агат взял трубку:
– Я… Да. – Вот и весь его разговор. Повернувшись к Володьке, бросил: – В зал не пойду, и тут меня не было. Усек?
– Не было так не было. Твои дела. Дошло до меня, Агат, что в Плющеве застрелили таборного цыгана. Ты, часом, не в курсе? Люди тебя поминают. Табор встал на уши.
– Кого увидишь, скажи, – отреагировал Агат, – что того, мол, цыгана замочил Кучерявый. Не то обознался, не то по личным мотивам. Нехорошо это вышло, морэ. Но Кучерявый ушел от меня, он сам по себе, с ним и расчеты.
– Мое дело маленькое, – сказал Володька. – Я не встреваю.
Агат шел сторожко, но Верка перехватила его у скверика. Запыхалась:
– Постой-ка.
– Отвали, – бросил он. – Я тебя сам найду. Брысь!
– Сперва послушай, потом гони. Гафа была у Артура. Болтает она. И слушай дальше: цыгане к нему пришли, сейчас у него на квартире. Из табора.
– Откуда знаешь? – взвился Агат.
– Гафа сказала.
– Что же ты, сука, подругу продаешь?
– Люблю я тебя, Агат, прости меня, дуру.
– Иди, иди, не оглядывайся…
Гафа снимала квартиру в Выхине. Агат вошел к ней бесшумно, ступал с носка на каблук. Она и не рюхнулась. У окна сидела, слушала музыку из магнитолы.
– Здравствуй, милая.
Гафа подняла голову.
– А! Явился – не запылился. Давно я тебя жду. Адрес, думаю, знает, а не идет. Может, боится чего?
Речь Гафы была непривычна. С ним в таком тоне не говорили и мужики. Или он уже не Агат, а первый встречный козел?
– О чем толковала с гадже нынешним утром? – резко спросил он.
– О том. Я никому не докладываю. Это дело мое – о чем. И тебе ничего не должна. В расчете.
Музыка продолжала играть. На пленке сладкая, острая «Бесамэ мучо». Агат шагнул вперед, поднял Гафу за волосы левой рукой. Она была легкая, не рвалась от него, глядела ему в глаза. Ударил ножом под грудь.
– Прости, – сказал он и отбросил Гафу, как куклу.
Он был в перчатках из бязи. Они не испачкались, чистая работа. Не снимая перчаток, взял телефонную трубку.
Гафа мучительно выдохнула. Глаза ее стекленели.
Кончилась в магнитофоне пленка, и механизм отключился. На улице выхлоп автомобиля ударил, как выстрел.
Агат набрал номер.
– Идем сегодня, – сказал он в трубку раздельно и зло. – Сегодня идем. Не завтра. Усек?.. Отвечаешь, чтоб люди были на месте и все по секундам. Иначе сгорим…
Громко тикал будильник. Агату почудилось, он грохочет.
Артур горбился и глядел на цыган, придавленный мыслями о неизбежном. Беда надвинулась. Сашка-баро и молодые парни из табора ждали событий.
– Едем в Косино, – сказал Сашка. – Завтра поздно будет, ребята. Как бы не опоздать нам.
– Ехать так ехать, – сказан Митька Длинный. – В гости так в гости.
– А что у них, Сашка? Что там за люди? – спросил Артур, хрустнув сплетенными пальцами.
– Тебе зачем знать? Но скажу: Агат там бывает, берет наркоту… А что на самом деле, не могу сказать… Ну, ромалэ, собирайтесь. – Сашка встал. – Не будем прощаться, Артур. Свидимся, Бог даст.
Они обнялись, и цыгане вышли по одному. Сашка был с перстнем. Артур вдруг подумал, что лучше бы Сашка сегодня снял этот перстень. Да вряд ли он согласится.
Был случай, привел Артур как-то Сашку и таборных в некий салон к людям искусства и их друзьям, не знающим ни настоящей жизни, ни табора. Те шумели и обнимали цыган, прося их петь и плясать, суля деньги. «Ты куда нас привел, морэ? – спросил тогда Сашка. – Что за артисты? За деньги мы не веселимся». – «А театр „Ромэн“? Там-то поют и играют». – «Какие же там рома? Городские! Спроси у таборных, они скажут».
А компания приставала к Артуру, чтоб он уговорил цыган петь, но он воспротивился. И пожалел, что затащил сюда таборных. Сашке шепнул: «Эти шумные люди – богема, ты не серчай. Их город приговорил и казнит». «Все, – сказал Сашка. – Пошли отсюда, ромалэ». Он положил гитару, цыгане двинулись следом за ним на выход. «Да что вы, друзья!» – всполошилась хозяйка салона. «Пойдем, Артур, отсюда, пойдем, драго, – сказал Сашка. – Тоска здесь».
Было, было такое дело. Помнится, Эдик читал стихи, и цыгане увяли под монотонный речитатив поэта:
Преодолев пространство и тщету
Угрюмо-монотонных волн зеленых,
Я чувствую, что я со дна расту.
Приобретаю воздух, ветер, крону.
Но Бог, недаром сотворивший свет,
Нетерпеливых в небо не пускает.
Тускнеет ночь. Является рассвет,
И Бог меня в глубины опускает,
И заставляет ощущать тщету
Угрюмо-монотонных волн зеленых,
И снова я страдаю и расту,
Приобретаю воздух, ветер, крону…
На что цыганам вся эта мудрость? Тогда ведь и Эдик откланялся. Да со скандалом. Кричал: «Ноги моей здесь не будет!»
Воспоминание развлекло Артура. Он вдруг подумал, что все в конце концов образуется. Жизнь – это жизнь!
Глава 7
Налет
К цыганскому дому ночью подъехали к трем часам. Машину оставили за квартал.
Ромка тоску наводил:
– Ты, морэ, точно знаешь?
– Да что ты заладил! – огрызнулся Агат. – Не базарь.
– А если здесь таборные? – ныл Ромка. – Сон я видел…
Агат остановился:
– Засохни. Ну? Заткни хавальник. Завтра расскажешь.
В Косино заливались собаки, будто их всех прорвало в одночасье. Против цыганского дома Ромка остался на стреме. Зашел в будку со сломанным телефоном.
Агат глянул в окна фасада.
– Давай!
Перо приладил отмычку. Вошли в переднюю тихо. А перед ними другая дверь – в комнату. И – заперта изнутри, что за притча?
– Помацай, Перо… – почти беззвучно выговорил Агат.
Тот перебрал отмычки, а дверь открылась сама. Матвей из табора, в длинных трусах, босой, проснулся и шел отлить. Вряд ли успел он понять, что к чему. Агат ударил ножом точно в сердце. И придержал осевшее тело.
Костя и он с пистолетами наготове бесшумно вошли в комнату, освещенную с улицы фонарем. На коврах похрапывали цыгане. Дух стоял крепкий. В ногах – сапоги с портянками, аккуратно навитыми на голенища. Сумка с наркотой – свежий товар – была не прикрыта. Агат нагнулся за ней, но щелкнул выключатель, вспыхнула лампа под потолком. Костя рухнул, хрипя, в груди его нож торчал, а у двери откуда-то взялся Сашка, одетый и в сапогах. Он свистнул.
– Гость! – крикнул он. – Вот не ждали. Ромалэ!..
Цыгане завозились, мешая друг другу. Агат, пригнувшись, прыгнул на Сашку, взял его на калган[121]121
Ударил головой (блатн.).
[Закрыть], вылетел в коридор и в боковую дверь, в сад. Гремели выстрелы. Агат отстреливался, не оглядываясь. Сзади топали… Агат с ходу врубился в хлипкий забор и, ободравшись, его проломил. В голове было одно: прорваться к машине и – ходу. «Уйду!» – почувствовал он и наудачу выстрелил из-под руки назад.
Стало тише, Агат вильнул, оглянулся. Метрах в пяти упал Сашка.
Забыв себя, Агат бросился к Сашке. И перстень увидел. Рванув из подкладки нож, Агат отрубил палец с перстнем. А взять не успел. Его отбросили несколько пуль, ударивших в голову и в грудь.
Тем и кончилось.
…Ветер хозяйничал по опушкам. Цветы клонили головки. Летели ржавые листья. Прожилки на них – как дороги цыганских повозок.
«Он знает все, ромалэ, – говорит он. – Но еще не был один. Так пусть узнает, ромалэ, что это – быть одному!»
Цыгане обошли отверженного, словно больного проказой. Они исчезали в темнеющем на закате лесу.
«Не осуждай своих братьев», – сказал старик, покидая поляну последним.
Оставшись один, отверженный переводил взгляд с кнута в своей руке на малую птицу, сидящую на березовой ветке. Став на колени, подул на угли костра. Костер не ожил. Отверженный медленно пошел в лес. Шаг его убыстрялся. Ему было страшно. Казалось, на всех полянах – костры, а подойдешь – ничего, никого. Казалось, скрипка поет о муке изгнания.
Пройдя лес, он вышел к реке. На берегу у костра сидел цыган с трубкой, напоминающей медвежью голову. Метались тени.
«Старик! – крикнул отверженный. – Они не правы. Волен я или не волен в своей судьбе?»
Луна светила на старика. Брови его сходились над переносьем. Отверженный перед ним стоял, проклиная свой табор и все свое племя: «Старик, я иду против всех!»
«Нет в твоем сердце к людям любви. Ты ненавидишь. Нельзя тебе жить».
И цыганский нож вошел в сердце отверженного. Он обнял землю, раскинув руки. А тот старик пропал в темноте. Огонь костра долго плясал у реки, и скрипка цыганская пела из леса.
– Вот, Артур, – сказала пхури-гадалка. – Такие были дела в старину.
Цыганский барон
Пролог
Разве есть у нас крылья, как у птиц? Если посмотреть – не увидишь. Но мы летаем. И видим с высоты то, что другие племена не могут увидеть. Когда мы смотрим на солнце, как смотрит на него орел, оно не обжигает нам глаза, потому что само солнце признает нас свидетелями времен.
Солнце – родной брат кометы, которую называют звездой. Солнце так сильно любит свою сестру – звезду, что не может не любить детей звезды, а мы – дети звезды.
Дэвла – Бог наш – сказан солнцу: «Затмись перед звездой, потому что звезда сопровождает своих детей – цыган».
Дэвла создал солнце, луну, звезды. Мы любим смотреть на них огромными глазами. Бог создал все, чтобы светить нам – сынам звезды и ветра, свидетелям времен. Мы смотрим на звезды и считаем дни, недели, месяцы. Мы читаем наши пути на небе и на земле. И звезда сопровождает нас, умеющих видеть лучше других людей.
Прежде чем пуститься в долгий путь, длиной в неизвестность, чтобы взглянуть на первых кочевых цыган, нужно вслушаться в три слова: «Чизан, гитан, богем».
Чизан – это скрипач, одетый в куртку, вышитую золотом, и в черные брюки с орнаментом, он исполняет плывущие напевы или неистовые плачи.
Гитан – это танцовщица. Красный цветок в ее черных волосах, кастаньеты и бубен сопровождают движение ее ног, ее руки омыты солнцем.
Богем – смуглолицая женщина с глубоко посаженными глазами, босая, в ушах ее золотые кольца, руки ее протянуты за милостью. Она притягивает и отталкивает, она зовет к себе колдовством, которое живет вокруг нее, умением читать линии рук и чувством прорицания. Она отталкивает детьми в грязных лохмотьях и подозрениями.
Нас гонят отовсюду, но Христа тоже гнали, когда он шел по земле. Когда Христос покинул Иудею, с ним рядом был цыган, который привел его в страну фараонов. Он хотел узнать Египет, но люди там погрязли в суеверии, и он ушел оттуда. Он пришел в Индию и познал мудрость. В Персии он впитал музыку. Всюду, куда бы он ни приходил, он познавал.
Однажды один из наших вождей племени рома, который захватил власть силой, стал нас истреблять, и колдуны наши повелели нам уйти. Мы ушли в страну Шэл и там встретили братьев своих, но на страну Шэл обрушился дождь из железа, и вода вышла из берегов. Мы пошли по миру.
В наших легендах говорится о том, что огромная подземная пещера простирается под земным шаром и мы должны в ней спрятаться когда-нибудь, потому что люди забыли свои души, занялись своими телами. Жадность воцарилась на земле. Люди стали похожи на кровожадных животных, умывающих руки в крови своих братьев. Люди впали в нищенство и в беспредельную войну. Короны королей пали, война озарила шар земной, океаны окрасились в красный цвет, земля и моря покрылись костями мертвых, голод и неизвестные болезни, преступления против закона пришли на землю. Дороги покрылись толпами бродящих с места на место. И уцелеет лишь один, который, как бешеный волк, будет пожирать мертвечину и бросать вызов Богу, но Бог отвернется от всех, и тогда мы выйдем из пещер и начнем все сначала.
Так говорил мой прадед, так говорят все цыгане.
Глава 1
Что есть красота?
Что есть красота в том мире, который для нас?..
Коней остановили на высоком берегу Тверцы. От реки поднимался густой туман, плотный влажный воздух облегал тело.
– Распрягай! – раздался возглас баро.
Мужчины останавливали лошадей, укрепляли повозки на месте. Из них с шумом повысыпали черноволосые цыганята, степенно сошли женщины. Не прошло и получаса, как палатки укрепили под соснами, внизу у реки заполыхал костер. Все занялись привычными делами. Риста отошла в сторону и встала на берегу, пристально вглядываясь в темнеющую даль. Ветер трепал ее волосы.
– Ты что? – подскочил Леший, ревниво и жадно оглядывая ее гибкую фигуру.
– Тревожно мне, – сказала она, помолчав.
– С чего это вдруг?
– Не знаю, драго.
И оба умолкли, погружаясь в вечернюю тишину, Пахло в лесу грибами, скошенным сеном несло с того, лугового берега, дым костра прибавлял горьковатый вкус этим запахам и в то же время нес с собой еще один – домашний запах печеной картошки и нехитрой похлебки, варившейся на костре. Было в этом что-то столь древнее, вошедшее в кровь, столь цыганское, что казалось: века соединились воедино и нет рядом огромных городов, а осталось только одно маленькое кочевье – их жизнь и судьба.
– Эй, – окликнули их от костра, – поесть надо, не стоять же вам всю ночь в обнимку.
– Идем, Леший, – сказала Риста. – Леший ты и есть – от леса не оторвешь.
– Да и ты ведьма, смотри, как бы русалкой не стать.
– Ой, не боюсь, как жена твоя, вешаться не стану, за себя постою.
Хотел Леший ее ударить, но сдержался – чего себя перед табором позорить, когда-нибудь он с ней за все посчитается. Мало ее цыгане били, до полусмерти убивали, отлежится, отмоется, синяки сведет и краше становится, только глаза злее блестят, особо когда золото видит. Ведьма!
У костра, уже успев выпить и закусить, мирно беседовали старики, подходили потихоньку мужчины, женщины разливали похлебку. Только Мара – глухая старуха – отрешенно сидела в стороне. Никто не решался ее беспокоить – старость сама знает, что ей делать – жить под солнцем или ждать смерти. Рождалась песня:
Ой, заря алая,
Угасни, угасни!
Заря алая, прочь иди!
Вы разгоритесь светом,
Вы разгоритесь светом,
Ясные звездочки!
Федька, старший сын Лешего, сидел белый, ни жив ни мертв – Риста и с ним игралась. Теперь он ревновал ее к отцу, и Леший понимал: думает, кого убить – себя, ее или отца, но не было у Лешего на него зла, просто жизнь перепутала, стреножила их, как лошадей, и вырваться нельзя, к тому же, как ни пытался забыть Леший свою любовь к жене, после ее самоубийства свербило на душе. Он нахмурился еще больше, но сыновей своих не трогал, как будто вина какая на нем была. Хорошо, что хоть младший в город подался, в ансамбль, уж больно гитарист мастерский и голосист. Да что скрывать, он и сам еще певец хоть куда. Это у них в крови: и отец его в кабаке пел, и дед хореводом был, а прадед, как говорили старики, весь табор мог своим голосом поднять, да и кузнецом был отменным – в него Леший талантами, да судьба не сложилась. А теперь вот – Риста. Он на нее глаз положил, когда ей шестнадцать было, а ему-то тогда сорок шесть стукнуло, и жена еще в самом соку была. А он нет-нет да на Ристу взглянет – огонь бесовский так и горит в ней. Прошло время – Риста всем женихам отказывает, путается с кем попало, особенно за золото – на все идет, больно золото любит. Правда, никогда с гадже не уходила, но обирать она их умела – больно хороша цыгануха, а пока чужой разбирается, что к чему – табора и в помине нет, ищи-свищи. Зато свои били Ристу как могли, досаждала она всем, никого не слушала, ни с кем не считалась, даже на баро огрызалась. Вот это-то Лешему и нравилось в ней: сам он, стиснув зубы, терпел приказы старейшин – не уходить же из табора. Своя дума была у него, своя мысль. Он цыган получше многих, ему и карты в руки. В общем, не выдержал Леший, подкатился к Ристе. Она за золотое ожерелье на все была согласна. Но решил Леший, что она к нему и без золота бегать будет. Так ей и сказал:
– Не цыгане у тебя были, так, гулянье одно; ты и золото полюбила, потому что не знаешь: жить с цыганом настоящим – это и есть счастье.
А Риста смеется:
– Да теперь я уже золота не разлюблю, если его вкус узнала раньше, чем тебя.
Встретились они однажды. На той поляне вся трава изрыта, все кусты поломаны: за сосну держался, чтобы в небо не взлететь.
Вот с той поры с Розой у них совсем плохо стало, и раньше неладно было, а потом и совсем никуда. Ну, Риста, конечно, бегала от него, за золотом бегала, все кричала:
– У тебя жена да сыновья, а у меня золото и воля.
Но уж когда они вместе были, весь мир рушился. Вот сидит она далеко от него, с молодым цыганом переглядывается, и тоскливо у Лешего на душе.
Тьма сгустилась. Тени скользнули вдоль поляны.
– Не спится, чявалэ, – сказала Мара и тяжело вздохнула. – Что-то мучает, душе покоя не дает. Вот и ты, Леший, как ручей замутненный, жил себе легко и свободно, да перегородило тебя деревце, сброшенное бурей, дышать трудно стало. А рассказал бы мне, старой, что у тебя болит, может, и полегчает?!
– Я, пхури, от себя болен. И никто помочь не сможет, кроме меня самого. А мне уже и радости не надо, от нее тоже устаешь, от радости. Как птица я пел, как песня жил, ничего вокруг не замечал. Не понимал тех, которые по-другому все видят. Вот и споткнулся.
– Так в чем же грусть твоя, морэ? Что в тебе ноет? Или сказать не можешь? А ты избавься от кручины, глядишь, и снова посветлеешь.
– Вот ты долго жила, пхури, людей видела, все понимаешь, скажи, сделай милость, от любви умирают?
– Э, родной ты мой, хоть и из чужого табора, сколько я на земле этого зелья повидала, сколько о нем слышала! Еще как умирают, только от нее и умирают те, у кого сердце слабое. Как музыка эта любовь: начнет птица петь и остановиться не может. Пока не допоет до конца, груз свой несет.
– Значит, нет другой дороги у любви, пхури, кроме как к смерти?
– А не торопи свою смерть, молод ты еще. Она сама в свой черед придет. И никто из людей тебе не поможет: они завистливы, не могут чужой радости видеть.
– Разве смерть – это радость, пхури?
– Покой всегда радость!
– А человек успокоить не может?
– Через слова чужие ты страдаешь, Леший, через память страдаешь.
– Наверно, пхури?! Как понять мне это? Заблудился я в лесу, не вижу дороги.
– Ты послушай, что я тебе скажу. Помню об этом давненько, еще от своей бабки, а та от своей слышала. В давние года, значит, все это приключилось. А в старину как: законы почитали, не то что сейчас. Удержу никому нет, потому как Бога в сердце не держат. И жили тогда двое: цыган с цыганкою. Уж так они любили друг друга, что и сказать невозможно. Сразу, как встретились, так и полюбили. Она – молодая да пригожая, а он старше ее был годков на двадцать, да умом взял. Радости их конца не было, завидовали им люди. Лишь одно у них было плохо: ревновала она его даже к пню березовому. Он себе посмеивался поначалу, а потом стал примечать: куда ни пойдет – она следом потихонечку. Ну да ладно, что об этом говорить?! Жизни ему никакой от ее ревности не стало. А любил тот ром свободу, милый ты мой, пуще всех даров земных: весельчак он был, да и пел так, что Боже ж ты мой!.. Охватила тут его тоска великая, взыграла в нем ярость, и, несмотря на любовь свою, стал он с другими цыганками заигрывать. А его цыганка пуще злится да в сердце своем злобу таит. Вот раз увидела она его с другой цыганкой да нож на него и подняла. В какие годы, ромалэ, дэвлалэ, это может быть – чтобы женщина на мужчину нож подняла?! Пролилась кровь!.. Вот, золотой мой, как дело было…
– Ну и что, убил ее цыган, бабушка?
– По закону нашему, цыганскому, должно бы, да где там?! Любовь сильней. Любой другой ром забил бы ее до смерти, а он поднял нож, и руки у него опустились. «Не могу, хассиям, – сказал он себе, – не могу любимую убивать». Бросил нож и пошел прочь. А она засмеялась ему в лицо, слабым посчитала. Известное дело, понять ли ей мужскую любовь, в мужской душе разобраться ли ей?! Вот так и стал он ее избегать: кровь между ними легла. Это, Леший, не простое дело.
– Кто тебе о моей жизни рассказал, пхури?
– А зачем говорить? Глаза у меня есть, сердце тоже, жизнь прожила большую. Болит твое сердце, чяво, не от обиды, от крови болит. И не смыть тебе этой крови вовек. Видишь, какое дело, думал ты, никто не узнает об этом, думал, Роза такая смирная, да к Богу тянется, а вот сердце закипело, и она за нож взялась. Шрамы заживают – кровь остается, ведь она горячая, кровь-то… И гаснет твоя любовь потому, что кровь ее отталкивает. Скоро и совсем умрет. А родиться заново ты не можешь.
– Не могу, бабушка, сил не осталось.
– Допой свою песню, чяво, как рому положено, да душу успокой, иначе большому горю быть.
Мара встала и не прощаясь ушла в темноту.
– Глядите! – На реку машет молодая цыганка, а сама трясется.
Обернулись все и замерли. От реки медленно-медленно плывет к ним, возвышаясь над соснами, белая женская фигура.
– Покойница на табор идет, – еле выдохнул Леший.
Закричали старухи хором:
– Перо жгите, чявалэ, перо!..
Мигом вскочили цыгане, приволокли подушки, перины, распотрошили их и лихорадочно стали жечь, огородив огненной стеной весь табор.
Женщина подплыла к огню, и руки ее стали вытягиваться, но через огненную преграду не могли они пройти. Все сгрудились в стороне у палаток, один Леший замер у костра. Он узнал в женщине свою жену, Розу, только лицо ее стало строго и значительно, каким никогда при жизни не было.
«Эх, – подумал Леший, – по мою душу покойница пришла. Мстит, что неотпетую в гроб положили, видно, моя вина в том, что жизни она себя лишила. Да ведь давно не появлялась, что же она сейчас пришла?»
И вспомнил он. В первый раз где-то здесь они встретились. Он из тюрьмы возвращался и повстречал незнакомый табор. У него никого не осталось, и гол как сокол – только пепел позади, а тут – табор и девочка лет пятнадцати сидит у дикой малины. Сердце у него зашлось: цыганочка да вольная жизнь. Посватался он к ней. Все о себе рассказал. Невеселый получился этот рассказ.
За пять лет до их встречи стукнуло ему двадцать шесть. Тут жить бы да жить, война позади, вольница впереди. Он, правда, и тогда в другом таборе жил – свой немцы в Полесье расстреляли. Так вот. Остановились как-то в заброшенной деревне, палаток не ставили, в старых домах пожить решили. Встали как-то утром, глядят, что такое: деревня окружена солдатами, аж сердце заколохнуло – все как в войну…
А в войну вот что было. Табор их не успел от немцев скрыться. Пробирались глушью, болотами, чтобы от фронта оторваться, в тыл подальше уйти. Недалеко уже от своих были, да на немецкую засаду напоролись. Немцы вышли рассеянной цепью, с автоматами – стреляли, пока весь табор не полег, даже лошадей поубивали. Только он, двенадцатилетний парень, сумел спастись: где ползком, где бегом – ушел в болота, притаился, а потом через фронт махнул, скитался, голодал, воровал, пока к чужому табору не прибился.
Так вот. Вышел баро вперед, а навстречу ему офицерик молоденький:
– Велено табору на земле осесть и сельским хозяйством заняться, свою деревню и колхоз создавать.
Подивились цыгане:
– Мы, мил человек, испокон веку на земле не селились. Мы по ней гулять призваны, колесить на телегах вдоль да поперек. А к сельскому труду мы не приучены и, как это делается – не знаем. До войны видели: вы своих, русских, кто от деда и прадеда на этой земле сидел, из деревень выселяли, видно, они не справились, а как же мы, незнающие, справимся?
Офицер тот в ответ:
– Дело нехитрое. Инвентарь вам справим: дома, видите, уже есть, паспорта мы вам выдадим. Всех перепишем и выдадим. Кто вздумает бежать – пять лет тюрьмы за бродяжничество. – И добавил, как бы извиняясь: – Ведь для вашего же блага!..
Что можно сделать? Баро только зубами скрипнул. Костров не жгли, песен не пели. Лешего аж к земле пригнуло. Он теперь знает: нету счастья, если чужой от тебя его требует. Счастье только в тебе самом: живешь как хочется – счастлив, гнуть тебя начнут – беда, лучше вешаться. Но тогда Леший многого не понимал, только злился и мрачнел. Тошно было смотреть, как цыганам паспорта выдают, да при этом еще руку жмут и поздравляют. Не понять чужим цыганской жизни, не понять: что другим на радость, цыганам на горе. Леший тоже паспорт получил. Ночью порвал его и подался на волю, задами через болото хотел выйти, да не смог. Поймали, судили и дали те самые пять лет.
Ну, лагерь, известное дело, что такое – проволока да вышка; только хуже того – блатные. У них свои законы – волчьи, своя жизнь – собачья. Не по их живешь – прирежут, искалечат. В такие дела лагерное начальство не лезет. Правда, Лешего блатные не трогали – горяч цыган, силен, тоже убить может, это у них ценилось, уважение вызывало. Но насмотрелся там Леший всего, смертей повидал, грязи, наломался на лесоповале. С пустой душой вышел из лагеря. Ни Бога, ни черта он теперь не боялся, только воли хотел. Вернулся в табор после срока, да табора уже не было: кто осел в колхозе, кто сбежал и сгинул. Повертелся Леший, покрутился, да и пошел куда глаза глядят. Вот тут, под Питером, и встретился с чужим табором, женился на Розе.
Вот она, Роза, за огнем стоит, руки к нему тянет, зубами скрипит. Дотянулась бы до него, если бы не огонь, задушила бы, кровь бы выпила. Волосы-то, волосы как вьются – во все стороны. Страшно видеть ее. Душа у него замирает, ни очнуться ему, ни вздохнуть. Как же это так вышло? Ведь тридцать лет вместе прожили, ведь любил он ее, не с той страстью, что Ристу сейчас любит, но как точку опоры в потерянном для него мире. Всегда надо, чтобы родной был рядом – корни, ветви и побеги, тогда только ствол стоит. Корни его в войну исчезли, а с Розой они свое дерево растили. Да какая-то она не такая была, не цыганская. Не только его она раздражала, но и весь табор. Гадать ходила с неохотой, а можно было бы, не пошла бы вовсе, да знала, если не пойдет – убьют. Правы старики: если женщины гадать не будут, чем табор станет жить? Да только Роза меньше всех денег приносила, а ему нужны были деньги. За деньги можно все. Вот, дай, может быть, баро деньги там, в деревне, не стал бы их держать офицер. Но говорили, что дальше тоже солдаты стоят, так и им надо было денег дать, а поймают – снова дать денег. Золото должно быть у вожака, золото, тогда можно все купить – и ту свободу, которую он, Леший, потерял на целых пять лет. Вот и мучил он Розу, как у цыган положено, чтобы нерадивая жена радивой стала, да все без толку. А когда он коней воровал, она все боялась, чтобы с ним чего не случилось, все просила: «Лучше украшения смастери. Ведь смотри, как их покупают – у тебя руки золотые».
Руки у него действительно золотые, в прадеда он: отец рассказывал, что прадед мог на ходу коня подковать – кузнец был от Бога, и уж украшения делал – на ярмарках и знать и беднота сбегались поглядеть. Еще отец рассказывал, что дед, то есть его, Лешего, прадед, силы был необыкновенной. Когда у барина одного лошади понесли, дед схватил их железной хваткой и остановил на всем скаку. Перепуганная барыня ему в благодарность изумрудное ожерелье подарила, а он ей в ответ – браслет своей работы. Так барыня говорит: «Работа такая, что не благодарность получается, а равноценный обмен».
Вот таким был прадед. И богат был, как князь. Да время все деньги повышибло: революции, войны – что могло остаться в семье? Тут бы шкуру свою спасти. Так и пришлось Лешему все сначала начинать, все своим горбом добывать. Да как тут деньги делать? Кругом – нищета, за украшения гроши дают, ромны мало денег приносит. Вот и оставалось – коней перепродавать. Времена, понятно, не сладкие, можно было и на двойной против прежнего срок угодить за проволоку, а не повезет – так и навсегда там остаться. Поэтому и боялась Роза за него. Если он в отлучке, идет в лес с лесовиком разговаривать. Надо пойти да вбить в землю колья, привязать к ним рубаху и спрашивать лесного человека: «Что с моим мужем будет?»
По преданию, если услышишь голос мужа, песни цыганские, свист или щелканье кнута – значит, цыган твой с удачей вернется, собака залает – неудача, ключи забренчат – тюрьма, выстрелы раздадутся – погоня и смерть.
Роза говорила, что ему всегда удача и веселье шли. Что же, это правда, иначе не сидеть бы ему здесь, за огненным валом, не обмирать от ее белых цепких рук, неужто теперь удача с ним распростилась? Теперь, когда ему удача нужна. Ведь деньги есть, молодая цыганка – пусть не жили вместе, но ему она принадлежит; кое-кто на него с надеждой посматривает, теперь он почти у цели: захочет – и станет во главе табора, еще покажет себя. Вот только теперь надо справиться с этой удушливой тошнотой, и все будет в порядке. Неужто Роза ему враг?
Когда это произошло? Когда он с Ристой спутался или когда впервые ударил Розу? Все женщин бьют. Но как впервые жену ударил, хорошо помнит. Помнит, потому что она упала и свернулась, как побитая собака, и даже поскуливала, а он как был в сапогах, так и хотелось ему этими сапогами растоптать ее. Злобное опьянение накатило на него. И откуда что взялось? От такого не уйти, не скрыться. Только вспомнил вдруг, как уголовники в лагере забивали так же шпану-подростка, чем-то не угодившего им, и очнулся сразу. Поднял Розу и больше не бил, ну, иногда заедет кулаком, синяк поставит, так кто же такую жену непутевую долго выдержит – какая-то не от мира сего была она. Правда, случилось еще раз с ним это кровавое наваждение. Пришли цыганки домой, кто еды, кто денег несет, только Роза одни медяки принесла – весь табор хохочет. А тут Риста подскочила – совсем еще девочкой была тогда – и кричит: