355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Е. Томас Юинг » Учителя эпохи сталинизма: власть, политика и жизнь школы 1930-х гг. » Текст книги (страница 21)
Учителя эпохи сталинизма: власть, политика и жизнь школы 1930-х гг.
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 18:43

Текст книги "Учителя эпохи сталинизма: власть, политика и жизнь школы 1930-х гг."


Автор книги: Е. Томас Юинг


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)

Воздействие политического террора

В августе 1937 г. директор московской школы Беляев отправил письмо Сталину, адресовав копию вождю комсомольцев Косареву. В результате письмо оказалось у секретаря московского горкома партии Хрущева и наркома просвещения Бубнова. В этом письме Беляев обвинил заместителя руководителя московского городского отдела образования Оськину и ее подчиненных в потакании пробравшимся в школы «врагам народа», а также изгнании из них «преданных» советской власти работников. В доказательство этой враждебной деятельности Беляев представил список «антисоветски настроенных», по его мнению, учителей: Кабалкин, сын офицера царской армии и бывший троцкист, уличенный в «подрывной деятельности», Заблоцкая, снятая с работы как «троцкистка», А. А. Рейнова и А. М. Шенок, «шпионы и вредители». Помимо разоблачения Беляев также пожаловался, что настоящих и преданных членов партии «укрывшиеся враги» в отделах образования увольняют и «доводят до последнего предела». В число несправедливо обиженных Беляев включил и себя, так как ему отказали в удостоверении учителя, несмотря на шестнадцать лет стажа и высшее образование. Это прелюбопытное письмо заканчивается предупреждением, что многие учащиеся – «не наша молодежь», потому что их учат «враги народа»{631}.

Письмо Беляева показывает, как из-за действий конкретного человека террор набирал обороты. Выстроенное по шаблону сталинистского дискурса, это письмо говорит о взгляде на мир с жестким разделением на «своих» и «чужих», в число последних входят учителя и их покровители из отделов образования. Такие оговоры «снизу» развязывали руки парторганизациям и карательным органам для пристрастных расследований с последующими арестами и казнями тысяч людей. Директор школы Беляев использовал язык обвинений и разоблачений, что было на руку партийным вождям и ему лично, но в ущерб интересам других людей. В условиях сталинского террора лексикон Беляева стал оружием, возможно, несущим гибель тем, на кого оно было нацелено.

Это письмо густо сдобрено подстрекательской риторикой и конкретными обвинениями. Одобрение карательной политики партии, а подчас и использование в своих интересах террора было характерной чертой сталинизма. Некоторые учителя, подобно Беляеву, активно содействовали репрессиям. В 1935 г., во время жестоких санкций по отношению к предполагаемым «подрывным элементам», шесть учителей в Ленинградской области публично обвинили своего директора школы в «политически вредных действиях», которые служили «классово враждебным и антисоветским интересам». В конце 1936 г. директор московской школы Штернберг в конфиденциальном письме охарактеризовал всех своих учителей как «контрреволюционеров». На совещании в сентябре 1937 г. учитель и член партии Трощановский заявил, что директора его школы Кудрявцева вот-вот исключат из партии, что он женат на дочери кулака и плохо управляет школой{632}. В 1937 г. несколько месяцев киевская учительница Могилевская строчила заявления в вышестоящие инстанции, указывая «врагов народа» – учителей, школьных руководителей и партработников. Одновременно она вымогала деньги и привилегии и получила в результате несколько тысяч рублей и три путевки на курорты, в случае отказа она угрожала разоблачениями[54]54
  Позже власти пытались откреститься от этих разоблачений как «чрезмерной бдительности». Расследование показало, что свидетельство об образовании Могилевской поддельное, а следовательно, «она никогда учительницей не была», и народный суд приговорил ее к пяти годам лишения свободы за клевету. XVIII съезд Всесоюзной коммунистической партии (б). Стенографический отчет. М: Госполитиздат, 1939. С. 596; NYT. 1939. February 2. Р. 11; Conquest R. The Great Terror. P. 440.


[Закрыть]
.

По мнению эмигрантов, учителя по-разному реагировали на попытки в чем-то их изобличить. Некоторые всерьез опасались, что их назовут пробравшимися в школы «тайными агентами» или просто коллеги переусердствуют в демонстрации своей «бдительности».

Партийный заместитель директора школы считал троих из тридцати пяти учителей осведомителями спецслужб{633}. Деятельность таких осведомителей и судьбы их жертв были засекречены, что лишь увеличивало страхи. Бывший учитель рассказал о своей коллеге, репрессированной за хранение написанной «врагом народа» книги (страницы которой на самом деле использовались в туалете):

«Но кто-то на нее донес, и ее забрали. Она как в воду канула. Мы никогда не слышали, чтобы ее судили, или посадили в тюрьму, ровным счетом ничего… И неизвестно, кто на нее донес»{634}.

Другая учительница только после оккупации деревни немецкими войсками узнала, что трое ее коллег были осведомителями. А прежде ей, как вдове казненного советскими органами «врага», грозили серьезные неприятности. Однако в их школе события развернулись таким образом, что тяжких последствий удалось избежать:

«Одна из наших состряпала множество доносов. Директора школы и меня тоже не забыла. Помню одно заседание суда, на котором эта особа обвинила уборщицу в убийстве собственного ребенка. Другие учителя тряслись от страха и на суде помалкивали. Нет бы сказать, что все это выдумки и уборщица ребенка не убивала! Но они лишь твердили: “Я ничего об этом не слышал”, “Меня там не было” и тому подобное».

Этой учительнице «повезло» потому, что ее коллега перегнула палку со своими ложными доносами, и власти «больше ей не верили». А бывало, что выдвинутого учащимися обвинения в «политических ошибках» хватало для «привлечения учителя к ответственности, его увольнения и даже судебного приговора»{635}.

В этой истории любопытна реакция окружающих на нелепые обвинения в адрес уборщицы: террор заставлял учителей в страхе молчать даже в «неполитическом» эпизоде с гибелью ребенка. Таким образом, разоблачения, доносы и репрессии меняли людей. Один бывший учитель описал происходящее как «страх, что не переживешь эту ночь… [и] страх быть арестованным, когда ты ни в чем не виноват». Другой учитель поведал, как жилось в такой обстановке:

«Хотя в нашей школе атмосфера была теплой и дружелюбной, никто не откровенничал и не говорил открыто, потому что о каждом слове мог донести один из учеников или кто-то еще. Мы жили в постоянном страхе».

Еще один рассказ: «Чтобы избежать недоразумений и неприятностей с органами, я советовал молодежи держать рот на замке, не говорить ничего, кроме необходимого, поменьше активности и побольше пассивности». Вспоминая, что его коллеги «никогда не говорили о политике», другой бывший учитель так объяснил это молчание: «В Советском Союзе никто не касался политики, если его к тому не принуждали». Наконец, бывший директор школы описал, как сильный страх влиял на манеру поведения и работу, по его наблюдениям, даже когда репрессии пошли на спад: «Первые годы после войны учителей не арестовывали, однако, разумеется, все следили за каждым своим словом и держали рот на замке, если не знали хорошо человека рядом с собой»{636}.

Даже советские источники 1930-х гг. говорят о том, что использование террора для политизации школы привело к противоположным результатам – учителя стали избегать политики. В обращении в комсомольскую организацию учительница Е. И. Агрикова открыто призналась, что предпочитает «стоять в сторонке» и «помалкивать», когда речь заходит о политических вопросах. Еще яснее обозначили свою позицию учителя одного района в Туркмении, когда советовали детям не касаться политики, потому что «она мешает учащимся получать знания». Даже в крупных городах у многих учителей текущая политика не вызывала интереса: они просто месяцами не читали газет. В некоторых случаях, как докладывало школьное начальство, эти учителя даже не знали партийных постановлений о вопросах образования{637}. Эмигранты трактовали такую всеобщую молчанку как свидетельство антисоветских настроений: например, бывший ученик считал, что его учителя «ненавидят советскую власть», хотя ни на уроках, ни за стенами школы они о тогдашнем политическом строе не говорили{638}.

Беспокойнее всего жилось преподавателям общественных дисциплин. Учителя истории, по словам эмигранта, знали, что «одна-единственная ошибка может стать роковой». Выразительно описан учитель истории, «который страшно боялся сказать что-то не то»:

«Он говорил медленно. Иногда одно слово за полчаса. Боялся неприятностей за то, что сказал, и не знал, разрешено ли то, что он вчера говорил. Все учителя очень боялись, кроме учителей физики, математики, химии и тому подобных»{639}.

Бывший учитель-естественник подтверждает, что он не опасался ареста за свои слова на уроке, тогда как некоторые учителя истории «сгинули без следа» за свои высказывания в классе{640}.

Острых политических тем учителя касаться опасались и потому частенько переадресовывали вопросы учащихся преподавателям обществоведения или истории, в первую очередь членам партии или комсомольцам. Учителям настоятельно рекомендовалось овладевать политическими знаниями, чтобы отвечать на все без исключения вопросы. Тем не менее и официальные сообщения, и эмигрантские источники говорят о крайнем нежелании педагогов высказываться публично, чтобы не поставить себя под удар. В начале 1933 г. в Горьковской области раскритиковали учителей за «аполитичность», так как они отказывались отвечать на вопросы учеников о государственной политике в отношении колхозов, той самой политики, которая вызвала в тех местах массовый голод. По мнению молодой женщины, о которой шла речь в главах 3 и 4, учителя всегда боялись политических тем: «Никакие уклоны открыто мы не обсуждали, громко говорили только при необходимости»{641}. Нежелание учителей вроде Холмогорцева, о котором говорилось в начале этой главы, распространяться об арестованных родителях учеников, также свидетельствует о смыкавшем уста страхе{642}.

Хотя избегать разговоров на политические темы приходилось из-за опасности быть арестованным, власти неустанно выявляли и клеймили позором учителей, игнорировавших требования о политизации школы. Слежка велась постоянно: Усейнова обвинили в «антисоветских» методах, т. к. он не догадался заклеймить фашизм на уроке географии; Кошкову раскритиковали за то, что на уроке о Средневековье она не рассказала, как бурно развивается советская Средняя Азия; Рождественскую упрекнули, что на уроке биологии об эволюции она не коснулась антирелигиозной и интернационалистской тематики; директору школы в Татарии сделали выговор, потому что «на уроках ботаники не упоминался ни Сталин, ни партия»; харьковских учителей разругали, так как они не раскрыли значение деятельности русских князей X века для современности; на московского учителя Фирсова навесили ярлык «аполитичного и антисоветского элемента», когда он в ответ на каверзные вопросы учеников заметил, что «даже советские газеты друг другу противоречат»{643}. Бывший учитель вспоминал, как стал жертвой такого оговора:

«Как-то мне пришлось читать детям рассказ о маленькой грузинской девочке и Сталине. Я прочитал рассказ без всяких комментариев. За это на следующий день меня вызвали на ковер и объяснили, как надо было интерпретировать этот рассказ. А через пару дней меня сняли с работы как негодного для работы учителем в первом классе»{644}.

Возложив на учителей ответственность за воспитание подрастающего поколения в советском духе, государство сделало их особенно уязвимыми. Любое действие или высказывание грозило неприятностями, если давало повод усомниться в навязанных сверху ценностях. По словам одного эмигранта, учителя всегда «старались быть в тени», потому что «каждый боялся ответственности, так как ответственность означала возможность ареста»{645}.

Описанные эмигрантами «постоянный страх и угрозы» буквально витали в воздухе. Иначе и не могло быть, когда политическую культуру формировали фразы: «Классовые враги под маской учителя», «Очистим педагогический фронт от вредительства» и просто «Больше бдительности!». Власти беспокоились, что учителя и ученики в классах остаются с глазу на глаз и никто не знает, что там происходит. В связи с этим прозвучало требование «изучать» «политическую физиономию» учителей везде и всегда – в столовых, в коридорах и даже в гардеробе, чтобы выявить признаки «враждебности»{646}. Когда Холмогорцев призывал начальство использовать все возможные источники, чтобы добыть компрометирующие материалы на учителей, он стал соучастником тотальной слежки и расправ сталинской эпохи.

Хотя учителя и приучились держать язык за зубами, власти замечали, по разным признакам, что атмосфера в школе ухудшается. Инспекторы в Карагандинской области обнаружили, что их визита с проверкой «некоторые учительницы ждали со слезами на глазах… и ни одна ночью глаз не сомкнула». Руководителям инспекционной группы пришлось несколько дней приводить в чувство работников этой школы{647}. Комсомолец по фамилии Ройтбург с редкой для инспекторов откровенностью описал курьезный случай в одной киевской школе:

«Ученик спрашивает учителя, можно ли построить коммунизм в одной стране. Этот учитель вызывает ученика и говорит, как можно ставить такой антисоветский вопрос? Ему начинают задавать вопросы: с кем ты связан? кто у тебя родители? Я пришел и говорю: “Бросьте дурака валять, хороший парень, что вы из него врага делаете, спросил – ответьте”»{648}.

В данном случае учитель всеми силами старался поставить себя над учащимся. Однако вместо похвалы Ройтбург раскритиковал этого учителя за действия, которые вызывают у ребенка сначала настороженность, а затем и враждебность. Вразрез с господствующим дискурсом сталинизма Ройтбург, видимо, решил, что рабочие отношения легче выстроить с помощью диалога, чем допроса с пристрастием, а то и наказания{649}.

Из этих примеров следует, хотя и косвенно, что непредсказуемые последствия террора вызывали у властей все больше беспокойства. Например, назрел вопрос, что делать с уволенными учителями, и пути его решения лишний раз доказывают глубоко противоречивый характер политических репрессий. Снятые с работы «за политику» учителя часто оставались не у дел, даже если вскоре все обвинения против них снимали или опровергали. Мужа и жену Хондецких уволили в августе 1931 г. Несмотря на поддержку профсоюза, они три года не могли найти работу и устроились в школу, только переехав в другой район. В 1937 г. учительницу Галиеву уволили после того, как ее брата сняли с работы в газете. Галиевой несколько месяцев везде давали от ворот поворот, хотя ее брат быстро нашел новую работу – учителем{650}. Все трое пытались вернуться в свои прежние школы, хотя многие учителя, по словам одного эмигранта, отнюдь не жаждали «возвращаться к людям, которые на них донесли»{651}.

Нежелание брать на работу людей даже с маленьким пятнышком на политической репутации только усиливало дефицит квалифицированных педагогов. В связи с острой нехваткой кадров в Наркомпросе решили позаботиться об уволенных: их устраивали в библиотеки, дошкольные заведения, на курсы для взрослых, где политического надзора было намного меньше{652}. Хотя в официальных документах предлагалось трудоустраивать лишь уволенных за недостаточный профессионализм, судя по некоторым сообщениям, «пострадавшим за политику» помогали аналогичным образом. Уволенным «за антисоветчину» учителям объявляли, что работать с «нашими детьми» им нельзя, а вот к взрослым их допускали. Один бывший учитель описывал курсы для взрослых как место, «где можно было увидеть всех недавно безработных и уволенных»{653}. Таким способом решались многие проблемы, тем не менее кадровики отделов образования косо посматривали на претендентов с «серьезными политическими ошибками на прежней работе»{654}.

В глубинке на «сомнительное прошлое» бывших учителей часто смотрели сквозь пальцы. В 1937 г. инспектора Филиппова исключили из комсомола и сняли с должности за связь «с разоблаченным врагом народа». Филиппов устроился в сельскую школу, где показал себя с самой лучшей стороны. Однако не прошло и года, как его снова уволили: в роно узнали, в чем дело, и спохватились: «Ага, троцкистов на работу посылаете!»{655}

Острая нехватка педагогов в большинстве отдаленных регионов заставляла местное руководство рассматривать в качестве кандидатов совсем «нежелательные элементы» – политических ссыльных. По этому поводу сокрушается Северный краевой отдел образования: «Проблема кадров у нас очень остро стоит. Мы могли бы комплектовать школы, к нам обращается масса людей с предложениями, но в большинстве это люди, которые осуждены на 5-10 лет высылки за контрреволюционную работу. Мы не подпускаем их к школе на пушечный выстрел… Могли бы преподавать, но мы их не можем взять, потому что это люди с прошлым».

В сообщениях из Центральной Азии и с Северного Кавказа говорится о «врагах» и «чуждых элементах» из крупных городов России и Украины, которые обивают пороги школ. Когда польский ссыльный Крейслер во время войны преподавал в Киргизии, вместе с ним работали бывший филолог из Ленинграда, бывший руководитель курсов для взрослых из Киева и бывший профессор киевского университета – всех их выслали в Центральную Азию. В одной карельской школе работали пять бывших партийцев, а «для укрепления» местный отдел образования прислал им, как выяснилось, еще одного исключенного из ВКП(б) человека{656}.

Даже в центре страны из-за нехватки кадров власти вынужденно поубавили пыл. На совещании в Наркомпросе в 1936 г. и в публичных выступлениях начала 1938 г. подверглись резкой критике «ошибочные» и «незаконные» увольнения, одновременно начальству на местах приказали как можно скорее этих учителей вернуть. В конце 1937 г. получили нагоняй чиновники из Татарии: после увольнения более 500 учителей в тех местах постоянно незакрытыми оставалось почти 400 вакансий. Когда руководство Дагестана сообщило в начале 1937 г. о множестве увольнений, последовал грозный окрик из Москвы: «А кто будет работать вместо снятых с работы?». Одного бывшего учителя в свое время уволили после ареста его родственников, но быстренько взяли обратно, потому что без возвращения всех снятых с работы школу пришлось бы просто закрывать{657}.

Несмотря на их, казалось бы, полную противоположность, и советские источники 1930-х гг., и эмигранты после войны говорят о крайней придавленности учительства. Если советским чиновникам безответные учителя виделись людьми второго сорта, то, по мнению эмигрантов, в годы террора им волей-неволей приходилось помалкивать. В тяжелой атмосфере репрессий менялось поведение человека: страх быть разоблаченным заставлял следить за каждым своим словом и в школе, и за ее стенами. Директор Беляев и учительница Могилевская, которые ради собственной выгоды натравливали карательные органы на своих коллег, и учителя, побоявшиеся защитить обвиняемую в детоубийстве уборщицу, – все они чувствовали, что постоянно ходят по краю пропасти.

Красноречивее всего характеризует состояние учителей замершей от страха школы поведение старого историка, еле-еле выдавливающего из себя слова из опасения, что любая фраза может стать для него роковой. Учителя хорошо понимали свое положение: им приходилось ежедневно высказываться публично в то время, когда ценой неточной формулировки была свобода и даже жизнь. Однако и в таких условиях, как будет показано в следующем разделе, кому-то удавалось не только сохранять свое «я» и действовать наперекор обстоятельствам, но даже противостоять власти.


Ответ на репрессии

Учителя в 1930-е гг. отнюдь не делились на активных проводников и пассивных жертв государственной политики. Считанные единицы открыто выступали против власти, многие плыли по течению, но кому-то удавалось не подчиниться диктату режима. В частности, учителя добивались хороших условий работы и отстаивали право на личную жизнь. Бывший учитель Самарин после войны рассказывал, как его коллег заставляли с утра до ночи заниматься «общественно полезными» делами и в таких условиях «каждодневная борьба за свободное время стала частью общей борьбы с режимом»{658}. С прямо противоположных позиций партийный лидер Жданов предостерегал, что «любой довольно толковый контрреволюционный учитель» с помощью разных «хитростей» будет ежедневно и всеми возможными способами знакомить учащихся со своими «антисоветскими» взглядами{659}.

В то время как и Самарин, и Жданов видели вокруг только конфронтацию про и антисоветских сил, учителя жили куда более приземленными заботами: они беспокоились о своих близких и учениках, их волновали отношения с коллегами и соседями. Но одни учителя иногда косвенно, а иногда и прямо противостояли режиму, а другие взяли на вооружение его риторику и всячески ему подыгрывали{660}. Вопрос, как реагировать на репрессии, каждый из учителей эпохи сталинизма решал сам, в соответствии со своим пониманием роли педагога и политическими взглядами.

Для многих даже просто прийти в школу означало совершить мужественный поступок. У сотен, если не тысяч, учительниц забрали мужей, они переживали за судьбы любимых, ждали ареста других родственников, страдали от одиночества, но им нужно было держать себя в руках во время уроков, выглядеть достойно перед родителями и коллегами. У сталинградской учительницы Зины Борисовны Гореловой по голословному обвинению арестовали мужа, и все 1930-е гг. она каждый день ждала, что и ее тоже заберут. Тем не менее Горелова, по воспоминаниям ее дочери, продолжала работать, хотя замирала от каждого шороха за дверями класса, а звук шагов заставлял ее думать, что это пришли за ней{661}. Как показано в начале этой главы, аресты родителей школьников тоже влияли на учителей. Когда в конце 1937 г. двенадцатилетняя девочка и ее брат, собравшись с духом, «доложили» своей учительнице Инне Федоровне Грековой об аресте своих родителей, она взглянула на них с деланным удивлением: «Да? А мне вы зачем это говорите? Марш обратно в класс»{662}.

Казалось бы, лучшее, что могли посоветовать в такой ситуации своим детям учителя, сделать вид, будто ничего не случилось. Однако московская школьница Нина Костерина получила более весомую поддержку. Она рассказала своей учительнице, что ее двоюродную сестру после ареста в 1937 г. родителей отправили в детский дом: «Татьяна Александровна очень расстроилась и дала для нее немного денег». Когда летом 1938 г. арестовали отца самой Костериной, учительница снова ее утешила: «Я пошла к Татьяне Александровне и плакала навзрыд, пока с ней говорила»{663}. Хотя из дневника Костериной об отношении Татьяны Александровны к советской власти ничего узнать нельзя, ее забота и сострадание сами по себе были вызовом господствующему дискурсу, требующему «безжалостного» подавления «враждебных элементов». Сами учителя в трудные минуты тоже вызывали сочувствие и порой находили помощь. Когда московскую учительницу Трейвус, о которой шла речь выше, уволили как троцкистку – по тревожным сообщениям чиновников от образования, «дети плакали и показывали, как они опечалены»{664}.

Далеко не все учителя вели себя достойно и защищали учеников. Кто-то, наоборот, позаимствовал у политиков терминологию и стиль поведения для укрепления своей власти над школьниками. Один карельский учитель пенял своим первоклашкам на то, что они не «оправдывают доверия партии»: «Какие же вы строители коммунизма, если даже домашнее задание шаляй-валяй делаете?». В школе под Днепропетровском опытный учитель И. С. Бабич «поддерживал строгую дисциплину», объявляя всех нарушителей дисциплины «врагами народа». Его молодая коллега Литовченко считала такие «педагогические приемы» неприемлемыми, хотя «эти слова вразумляли даже самых отъявленных хулиганов». Весь 1937/1938 учебный год, в разгул террора, саратовский учитель грозил озорникам отправить их «на Ленинскую», где располагалась ближайшая тюрьма. Красноярец Силинский объявил детям, что он для них «и Сталин, и Молотов», а москвичка Левшина потрясала перед классом стулом и кричала: «Я сильнее вас и буду делать, что хочу»{665}.

Начальство считало своим долгом ругать таких учителей за злоупотребление властью, но надо отметить, что подобное поведение учителей мало отличалось от поощрения доносительства некоторыми «педагогами». По воспоминаниям одного эмигранта, молодой учитель-комсомолец ругал детей, когда они «не сообщали, что видят и слышат дома и на улице». И в той же самой школе старого учителя Семинова «арестовали за то, что он не проводил собраний и диспутов среди учащихся, на которых, видимо, ставилась цель выработать в них качества разоблачителей»{666}. По воспоминаниям, некоторые учителя ретиво выполняли требования властей, другие же исподволь сопротивлялись превращению школы в территорию репрессий.

Хотя считанные единицы охотно и активно содействовали террору, донося на своих коллег, еще меньше выказывали готовность открыто противостоять обвинениям и репрессиям. Нежелание учителей встать на защиту уборщицы или отказ вступиться за раскулачиваемых коллег, о чем было рассказано в первой главе, являются примерами характерного поведения людей эпохи сталинизма. Известны лишь единичные случаи протеста или прямого неповиновения. Так, в конце 1937 г. массовое увольнение «врагов народа» в узбекском районе вызвало небывалое возмущение в местных школах{667}. В другом конце страны (об этом рассказал в интервью один эмигрант) большинство учителей активно вступились за свою коллегу Конову которую директор хотел выгнать за помощь ученику во время репрессий 1937 г.{668} Однако придавать большое значение этим случаям не стоит, потому что большинство было пассивно и молчаливо.

Учителям не давали раскрыть рот – кара следовала незамедлительно. Когда члена партии учителя Лескова обвинили в хранении «троцкистской контрабанды», директор школы, трое учителей и начальник роно взялись защищать своего товарища. Вскоре всех пятерых исключили из партии (и наверняка сняли с работы). Учительницу Покровскую, о которой мы уже говорили, уволили за утверждение, что священники, по конституции, получили право голоса. Другой учитель осмелился осторожно заметить, что в ее словах нет никакой ошибки, если посмотреть конституцию, но директор школы пригрозил строго наказать любого, кого заподозрит в религиозной пропаганде{669}. Судя по последним примерам, учителя помалкивали не без оснований, даже легкого намека на несогласие хватало, чтобы государство обрушило на головы их самих, коллег и, возможно, членов семьи всю свою репрессивную мощь.

Даже в этих условиях некоторые учителя активно отстаивали свои личные и профессиональные интересы, но при этом дело, обычно, касалось мелких вопросов, они соблюдали правила игры и не бросали вызов государственной машине. За каждой «волной» увольнений следовали тысячи апелляций. Кадровыми вопросами ведали районные отделы образования. Их осаждали учителя, которых сняли с работы или перевели на другое место без всяких причин. В одном районе Узбекистана в конце 1937 г. половина из 60 уволенных учителей немедленно подали жалобы. Украинский Наркомпрос также получил сотни апелляций от учителей, «которые считали, что их несправедливо обвинили и что их следует восстановить в правах». В начале 1938 г. в Куйбышевский областной отдел образования каждый день наведывались десятки обиженных, требующих восстановления на работе. Соглашаясь с правомерностью таких апелляций, педагогическая газета заявила, что большинство этих учителей были невиновны и заслуживали восстановления в должности{670}.

Количество и характер жалоб показывают, что учителя не боялись писать властям. И очень часто эти прошения бывали удовлетворены. Из 450 учителей, уволенных в Сталинградской области в ходе переаттестации, более 60 (около 15%) подали апелляции в областной отдел образования. Из них более половины были восстановлены на работе. В Грузии 200 несправедливо уволенных в конце 1937 г. учителей были к середине февраля 1938 г. приняты обратно, а еще 1 тыс. дел находились в республиканском отделе образования, и по ним тоже ожидались положительные решения. В Смоленской области почти четверть «безосновательно снятых с работы» учителей в разгул террора в конце 1937 г. были приняты обратно в начале 1938 г. В одном районе под Москвой все двенадцать уволенных из-за родственников учителей вернулись на работу после подачи апелляций и вмешательства областных и центральных властей{671}.

Учителя, подававшие жалобы, стремились добиться справедливости, т. е. сознательно и активно защищали свои интересы. В 1930 г. севастополец Барсук был уволен как «враждебный элемент». Опровергая все обвинения, Барсук написал, что он внук крепостного крестьянина, учитель с двадцатилетним стажем работы в царских и советских школах: «Я никогда не порывал с рабочим классом и не могу быть враждебным моему народу». Промаявшись несколько месяцев без дела, Барсук потребовал от профсоюза восстановить его на работе и наказать клеветников. Московский учитель географии Завистовский, чьи «антисоветские» высказывания приведены выше, получил разрешение продолжить работу в школе от самого члена ЦК Волина, хотя комсомольские руководители и районное педагогическое начальство хотели его уволить. В Харькове учителя истории Горева исключили из компартии и сняли с работы в конце 1937 г. по надуманному обвинению в «национализме». Несмотря на серьезность обвинений, Горев взялся бомбардировать письмами разные инстанции, и в результате его полностью оправдали и разрешили вернуться в школу. Учитель Кыласов два года засыпал жалобами районные и областные газеты, профсоюз, прокуратуру и в итоге добился своего{672}.

Достичь желаемого несправедливо обиженным помогали противоречия в деятельности государственных структур. В двух районах под Москвой три четверти из 40 уволенных местными комиссиями за «неспособность обеспечить коммунистическое воспитание» учителей были восстановлены в их должностях после вмешательства областного отдела образования. Не найдя поддержки у районных и областных чиновников, учительница Покровская, об увольнении которой говорилось выше, в итоге добилась своего благодаря письму в московскую редакцию «Правды»{673}. Такие действия учителей лежат в русле обычной для России и Советского Союза практики: в обращениях к центральной власти возлагать вину за свои беды на «низовых работников». Это вполне соответствовало официальному мифу о постоянной заботе верховных вождей о «простом народе». Однако часто обращение в высшие инстанции оставалось единственным рычагом для восстановления справедливости{674}.

Жалобы учителей не всегда приносили положительные результаты. Даже вердикт украинского Наркомпроса «не виновна» не заставил местные власти восстановить учительницу Мацик в должности. Уволенный за «антисоветские» высказывания Чернышев, о котором говорилось выше, подавал апелляции в областной отдел образования и Наркомпрос, но в итоге ему предъявили еще ряд обвинений, и все вышестоящие инстанции подтвердили первоначальное решение{675}.

В 1937 г. ленинградца Мясникова сняли с работы за следующее заявление: «Мне все равно, в какой школе работать – в советской или в гитлеровской, лишь бы зарплату получать». В своей апелляции Мясников объяснил, что в его словах нет никакого политического смысла, что это всего лишь шутка, подслушанная мужем директора школы. Его поддержали и районные власти, добавив, что он все силы отдает работе, отличается высоким профессионализмом и пользуется авторитетом среди учащихся. Однако все эти усилия пропали даром: в январе 1939 г. увольнение утвердили, хотя Мясникова вместе с директором школы и вызвали для беседы в областной отдел образования{676}.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю