Текст книги "Великая Китайская стена"
Автор книги: Джулия Ловелл
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 27 страниц)
Что же касается стены и того, что она специфическим образом олицетворяла – столетия трагического конфликта между людьми, жившими по ее разные стороны, – то уже ничто и никогда не повторится. Практически так же, как и монголы до нее, династия Цин размыла многие северные границы Китая своим Пэ-Маньчжурика, распространившимся за бывшие границы Китая, и устранила старый военный raison d'etre [5]5
Смысл существования (фр.).
[Закрыть]Длинной стены. Примерно через сто лет организованного кровопролития Китай, Внутренняя и Внешняя Монголия, Тибет, Центральная Азия до самого озера Балхаш, Тайвань и, конечно, Маньчжурия оказались в руках Цинов, образовав империю, по сравнению с которой современная Китайская Народная Республика выглядит куцей. Как только династия Цин объединила территории к северу и югу от стены, старая граница утратила стратегическую роль заслона от агрессоров. Западные варвары добрались до Китая не через составляющий сплошную сушу север, а по морю, не принимая во внимание стену.
Стена также потеряла свое прежнее значение как линия, отделяющая цивилизацию юга от варварства севера. Однако, как и монгольская династия Юань, маньчжуры стремились подчеркнуть определенные расовые различия – между югом и севером от старой преграды – для насаждения своей власти как иностранных завоевателей над покоренными китайцами. Проделали они это двумя способами. Во-первых, путем насилия: император Цяньлун в конце XVIII века систематически подвергал цензуре и уничтожал все письменные источники, и старинные и современные, где критиковались «варвары»; в то же время всех китайцев после 1645 года под страхом смерти вынудили носить маньчжурскую прическу: выбритый лоб и длинная косичка. Во-вторых, путем сегрегации: ради сохранения устрашающего военно-кочевого образа маньчжурских правителей Маньчжурию – географически, исторически и этнически тщательно перемешанную степную и земледельческую территорию – преобразовали в некую этническую прародину мифической кочевнической чистоты, путь в которую китайцам с их грязными привычками должен быть закрыт. Теперь, когда варвары могли разъезжать по империи куда им заблагорассудится, они поменялись местами с китайцами: после 1668 года Цины запретили китайцам бывать севернее Великой стены. Лорд Макартни в 1794 году по пути в летнюю резиденцию цинского императора, переехав стену, отмечал пренебрежительное отношение маньчжуров к китайцам. Он ощутил другую власть, правившую на северо-востоке и находившуюся вне досягаемости этнических китайцев.
«Один татарин-слуга из низшего класса, прислуживавший во дворце, видимо, украл что-то из утвари, приготовленной для нас, и когда его отчитывали за кражу [наши китайские провожатые], он отвечал с такой дерзостью, что те приказали наказать его бамбуковыми палками прямо на месте. Как только его отпустили, он заговорил в крайней степени высокомерных выражениях и настаивал на том, что китайский мандарин не имеет права наказывать бамбуковыми палками татарина по ту сторону Великой стены».
В этом контексте Цины придавали некоторое значение сохранению укреплений на северо-востоке. Существует множество рассказов, касающихся странной привычки императора Канси (1661–1722 годы) проверять крепость данной искусственной этнической границы. Он, путешествуя в Шаньхайгуань в обычной одежде, пытался удостовериться, сможет ли он, одетый как простолюдин, запросто проехать через нее. Рассказы неизменно подтверждали надежность цинской службы безопасности. По одной версии Канси пытался проехать верхом, не спеша. Бдительные стражники, которых не убедило заявление, будто он шляпник из Пекина, побили его и заставили развернуться (рассказ заканчивается трагически для бравых стражников. Позднее, когда Канси посылал за ними, намереваясь вознаградить их усердие, они, ужаснувшись того, что подняли руку на Сына Неба, и будучи уверены в ожидающем их ужасном наказании за такое неуважительное поведение, повесились).
А в остальном стена, отдельные участки которой продолжали строить и ремонтировать даже после падения династии Мин в 1644 году, превратилась в китайскую «линию Мажино», особенно в глазах класса китайских ученых-чиновников, который был главным виновником неудач поздних Минов и глубоко осознавал свою ответственность за это. Она стала для них символом военной слабости китайцев при династии Мин, распада и капитуляции, в очередной раз, перед иностранными «варварами». Ван Сытун, историк и поэт конца XVII века, которому во время падения Минов исполнилось всего шесть лет, как один из авторов, нанятых цинским правительством для составления стандартной «Хроники династии Мин», в первые десятилетия новой династии имел больше возможностей, чем основная масса современников, озвучить вопросы недавнего прошлого. Он говорил от имени всех – и особенно тех, кто отдал часть жизни или саму жизнь строительству рубежных стен, – показывая ощущение абсурдности и тщетности, окутывавшее возведение стен всеми династиями со времен Цинь, но особенно при Минах:
Люди Цинь строили Длинную стену как защиту
против варваров.
Длинная стена росла вверх, а империя катилась вниз.
Люди и сегодня смеются над ней.
Кто бы мог представить тогда, что Мины, для того
чтобы защититься от северных врагов,
Решат также, что строительство стен даст ответ
на все их вопросы.
Они называли свои стены рубежной стеной,
вместо того чтобы называть их Длинной стеной.
Они бесконечно строили стены, не делая ни разу пауз,
чтобы перевести дух.
Как только объявлялось, что стены будут строиться
на востоке,
Обязательно сообщалось, что орды варваров напали
на западе.
Они проскакивали через разрушенные стены словно
по плоской земле,
Грабя что хотели и где хотели.
Когда варвары отступали, стены снова вырастали.
Строители трудились от рассвета до заката, а какова
была польза?
Землевладельцы и министры проматывали
правительственные фонды,
Растрачивая деньги, потребные для сельского хозяйства.
Для чего мы строили стены длиной в десять тысяч ли?
Династия за династией заканчивали одинаково.
Так что ж мы смеемся только над Ши-хуанди?
Теперь, когда стена с позором и унижением официально прекратила выполнять отводившиеся ей практические функции, она в любой момент могла превратиться в декоративный туристический объект, в помпезную историческую подделку. Короче говоря, стать той стеной, которая, как бы ее ни называли в течение двухтысячелетнего существования – Длинная стена, Рубежная, Пограничная, Девять Пограничных Гарнизонов, – будет очищена от своей постыдной истории и переименована в Великую впечатлительными посетителями, не знакомыми с истинной глубиной и тяжестью ее неудач и готовыми лишь безусловно боготворить ее.
Глава одиннадцатая
Как варвары создавали Великую стену
В 1659 году тридцатишестилетний сын бельгийского сборщика налогов приплыл в Макао, на остров у южного побережья Китая, который столетием раньше застолбили за собой португальские торговцы и миссионеры. Новоприбывшему, астроному и миссионеру Фердинанду Вербисту, вскоре стало ясно: он прибыл в Серединное Царство в крайне неблагоприятный момент в развитии китайско-западных отношений. Через год или около того Вербист оказался в Пекине, где вступился за Адама Шаля, немецкого астронома, обвиненного ксенофобски настроенными конфуцианскими министрами в подготовке мятежа против императора. Императорский вердикт, возможно, не является свидетельством адвокатского таланта Вербиста: Шаля приговорили к смерти путем удушения, а самого Вербиста заточили в тюрьму. К счастью двух европейцев, землетрясение, случившееся в 1665 году, поколебало уверенность императора в справедливости приговора, и их по амнистии освободили. Шаль, сломленный заключением, умер в том же году. Вербист же, будучи в большей степени астрономом, нежели адвокатом, остался в Пекине до 1669 года, когда недалекий конфуцианский чиновник предоставил ему шанс добиться благоволения у нового молодого императора, Канси. В день Рождества в 1668 году начальник департамента Астрономии – бывший обвинитель Шаля – издал календарь на 1669 год. Вербист раскритиковал его и взялся доказать свои более глубокие знания в ходе соревновательного эксперимента. Через две недели, после правильного предсказания высоты и угла подъема солнца, Вербист стал новым начальником департамента Астрономии. Его оппонента отстранили от должности и арестовали.
К моменту своей смерти в 1688 году – к тому времени он свободно говорил на шести языках, включая китайский и маньчжурский, – Вербист проработал на императорский двор два десятилетия. Он составлял календари, соорудил громадные и сложные астрономические инструменты, а также обсерваторию, где их можно было использовать, и руководил отливкой ста тридцати двух больших пушек (на которых он, непонятно зачем, выгравировал мужские и женские имена христианских святых), впоследствии установленных на оборонительных стенах китайских городов. В свободное от государственных проектов время Вербист изобретал всякие легкомысленные безделушки для забавы императора: солнечные часы, водяные часы и насос для водных объектов в дворцовых садах. Вероятно, его самым инновационным проектом стала первая попытка создать автомобиль, в котором он связал ремнем котел и печь, присоединил к ним лопаточное колесо, приводы и колеса, а потом примерно в течение часа ездил на этом паровом агрегате по переходам Запретного Города. В процессе работы у него установились тесные и дружественные рабочие отношения с Канси, и он все больше становился чиновником императора.
Судя по всему, Вербист являлся выдающимся человеком: уехав на Дальний Восток и став любимым астрономом и изобретателем китайского императора, он, по бельгийским стандартам XVII века, прожил удивительную жизнь, однако для коллег-современников его карьера и путешествия не представлялись чем-то исключительным. Вербист, как и Шаль, одним из нескольких сотен иезуитов прибыл в Китай, начиная с XVI века. Он стал частью прозелитствующей католической диаспоры в новом, неевропейском мире, которая шла вслед за первопроходческими путешествиями Колумба, и одним из горстки монахов, добившихся доступа в сердце имперской власти.
Как неизменный фаворит императора, Вербист в начале 1680-х годов дважды в качестве главного измерителя сопровождал цинского покровителя – только в одной поездке эскорт состоял из шестидесяти тысяч человек, ста тысяч лошадей, имелся «огромный оркестр с барабанами и музыкальными инструментами», присутствовала также бабка императора – в выездах на охоту в Маньчжурию. «Мне полагалось постоянно находиться возле императора, – записал Вербист, – чтобы в его присутствии совершать необходимые измерения для определения положения светил на небе, восхода Полярной звезды, уклона местности и подсчитывать при помощи моих математических инструментов высоты и расстояния между горами. Он также мог в удобный момент попросить меня рассказать о метеоритах и любых проблемах физики и математики».
Будучи более чем императорскими увеселительными поездками, северные экспедиции Канси выполняли исключительно важную символическую и практическую функцию в ранний период маньчжурского правления в Китае. Они давали императору возможность продемонстрировать сохраняющуюся энергию своих кочевых предков, доказывая перед своей шестидесятитысячной свитой, что его способности в искусстве верховой езды, стрельбы из лука и охоты в родных местах не хуже, чем у его предков-завоевателей. У Канси к тому же страсть к охоте не была показной: во время охот он проявлял чисто мальчишеский энтузиазм, составляя скрупулезные списки собственных трофеев. Кроме того, выезды за старую рубежную стену предоставляли маньчжурским войскам возможность проводить серьезные полевые тренировки: в стрельбе, разбивке лагеря, езде верхом различным строем. Однако вместе с выставлением напоказ степных традиций маньчжурские императоры все же заметно приспосабливались к завоеванной ими стране, устраивая масштабные шоу из собственных заимствований из цивилизованного образа жизни китайцев. После начального периода жестокого покорения Цины обхаживали литераторов из числа коренных китайцев, вовлекая их в обширные субсидируемые государством издательские проекты, характерные для классического Китая. Цяньлун, внук Канси, объявил себя автором сорока двух тысяч стихотворений, активно собирал образцы китайской каллиграфии, картины, фарфор и бронзу и даже совершил обряд поклонения перед изображением Конфуция на родине мудреца, в провинции Шаньдун. Канси, Юнчжэн и Цяньлун, три правителя, которые своими деяниями привели цинский Китай в XVIII век, «Век Процветания» (собственное выражение Цяньлуна) – и провели через него, – предприняли попытку реально держаться среднего пути между двумя политическими традициями. Они более или менее успешно показывали – сохраняя динамичные связи со своими мускулистыми маньчжурскими корнями, они в то же время придерживаются книжной конфуцианской традиции. В конце правления Цяньлуна – последнее десятилетие XVIII века – в имперском пространстве маньчжуров начали появляться трещины. При почти удвоившемся во второй половине XVIII века населении (до трехсот тринадцати миллионов), при наличии серьезных проблем с ресурсами и возможностями авторитарная власть императоров в политическом центре и сильно разбросанная и плохо финансируемая местная бюрократия проявили неспособность удовлетворять насущные потребности на местах. В конце XVIII века Китай представлял собой эндемически коррумпированное общество, стоявшее на пороге столетия мятежей и восстаний все более катастрофических масштабов.
Вернемся в оживленные 1680-е годы. Когда император Канси развлекался, уничтожая медведей, вепрей и тигров, его вылазки на северо-восток, вероятно, дали Вербисту шанс изучить очередной интересовавший его вопрос: возможность нового пути для передвижения миссионеров между Западной Ёвропой и Пекином, через Москву. Пути менее опасного, чем кишевший пиратами маршрут из Европы в Макао.
Создание прообраза Транссибирской железнодорожной магистрали оказалось не под силу даже особо изобретательному монаху, и Вербист, похоже, ни на шаг не продвинулся в реализации своего плана. Однако, вероятно, именно бесплодные рекогносцировки на этом пути превратили Вербиста в страстного поклонника сооружения, изначально предназначенного не допустить как раз того свободного прохода между Китаем и иностранными землями к северу, на который он рассчитывал: старой минской рубежной стены.
Увиденное Вербистом, вполне понятно, произвело на него огромное впечатление. Стена, где он побывал, должно быть, представляла собой линию кирпичных оборонительных сооружений, головокружительно вьющуюся по вершинам гор к северо-востоку от Пекина, от Губэйкоу до Шаньхайгуаня, – этакая волнистая, вписавшаяся в пейзаж лента, с благоговением описанная в тысячах туристских брошюр. Скорее всего он не увидел земляную насыпь, в которую стена превращалась дальше на запад, и дыры в отдаленных местах оборонительной линии, пробитые монголами и маньчжурами в начале века. «Что за изумительная Китайская стена! – восклицал Вербист. – Все семь чудес света, взятые вместе, не сравнятся с этим творением; и все, что сообщает о ней молва среди европейцев, далеко не отвечает тому, что я видел своими глазами».
В начале поездки в Китай Вербиста сопровождал еще один иезуит, талантливый картограф и знаток средневекового Китая Мартино Мартини, возвращавшийся в Китай после десятилетнего отсутствия. Хотя Мартини умер вскоре, в 1661 году, главное достижение, венчавшее его исследования, на которые ушла вся жизнь, было опубликовано восьмью годами раньше: « Atlas Sinensis», коллекция наиболее полных и авторитетных карт провинций Китая того времени с кратким описанием страны, создавшая ему среди европейских картографов имя отца китайской географии. На карте Мартини гипербола Вербиста приобретает физическую форму в виде жирной зубчатой линии, проходящей по северу Китая, которая прерывается только горной грядой и временами встречающимися реками. «Прославленная стена, – восторгался Мартини, – очень известна… она длиннее, чем вся продолжительность Азии».
«Она опоясывает всю империю… Я обнаружил, что она превышает в длину три сотни германских лиг… Она нигде не прерывается, кроме как в северной части, у города Сиуень в провинции Пекуинг, где малые участки образованы ужасными и неприступными горами, которые переходят в мощную стену… Остальная часть едина… Высота стены составляет тридцать китайских локтей, толщина – двенадцать, а часто пятнадцать локтей».
Сделав столь поспешное обобщение о состоянии всей стены, предположительно после осмотра участка возле Пекина, Мартини перешел к закладке следующего камня в фундамент современного мифа о Великой стене: к ее беспримерной древности.
«Человеком, который начал эту работу, был император Сиус… Он строил эту стену с двадцать второго года своего правления, то есть за 215 лет до Рождества Христова… За удивительно короткое время, всего за пять лет, она была построена так основательно, что если кому-то удалось бы вставить ноготь между двумя отесанными камнями, то строителя этого участка предали бы смерти… Это творение изумительно, масштабно и достойно восхищения, оно простояло до сегодняшнего времени без единой трещины или следа разрушения».
Иезуиты не были первыми европейцами, сообщившими о стене. Со времен Римской империи, когда Аммиан Марцеллин дал описание государства Серее (шелк – товар, в понимании римских потребителей ставший синонимом Китая) как страны, окруженной «громадами высоких стен», Европа имела туманные, мифологизированные представления о Китайской стене. В течение I тысячелетия нашей эры на Ближнем Востоке ходили легенды о железной стене в Центральной Азии, построенной Александром Великим между двумя горами под названием Груди Севера и предназначенной для того, чтобы запереть зловещие северные орды Гога и Магога, которые, как предсказано в Ветхом Завете, «будут ждать установленного срока, а затем в последние дни перед концом света налетят на землю подобно урагану, несущему смерть и разрушение». Поскольку на протяжении веков степь волну за волной рождала воинственных всадников – скифов, тюрков, монголов, – она начала походить на место нереста для Армагеддона, а мифическая стена Александра растворилась в сообщениях о китайских стенах, которые начали просачиваться на Запад, после того как европейцы и их религиозные посланники приступили к освоению морей. Католические миссионеры, торговцы и историки Китая в десятилетия, предшествовавшие вторжению иезуитов, считали: стена – никто из них не видел ее своими глазами – в длину насчитывала от трехсот двадцати до двух тысяч четырехсот километров и представляла собой сооружение, заполнявшее промежутки между естественными горными укреплениями.
Будучи не особенно точными при описании стены, эти отчеты по крайней мере избегали абсурдных преувеличений. Однако именно появление в XVII веке иезуитов свело ранние, более сдержанные западные сообщения о китайских стенах в единую подавляюще Великую стену. Более того, в версии иезуитов стене не дозволялось существовать отдельно в качестве памятника, которым можно восхищаться просто из-за его поразительных размеров. Идея и почитание Великой стены стали составной частью низкопоклонства со стороны иезуитов перед самим Китаем. В наиболее пылких отчетах авторы начинают аналитически, философски, а также описательно преувеличивать достоинства стены и народа, ее построившего: «Мы можем только восхищаться заботой и усилиями китайцев, которые, похоже, использовали все средства, о которых может помыслить человеческий разум, для обороны своего царства и сохранения общественного спокойствия». Самым известным и успешным иезуитам, путешествовавшим в Китай, приходилось любить Китай и его достижения – включая Великую стену, – так как они очень многое отдали, чтобы вжиться в эту страну (и перетянуть население в католицизм), вплоть до компрометации элементов христианской миссии, которая в первую очередь привела их туда. Создание образа Великой стены в представлениях Запада предопределило заметный сдвиг в отношении европейцев к Китаю в начальный период современной истории. Появилось четкое мнение: поскольку у Европы нет явного превосходства в вооружении, то чтобы получить что-то от Китая – будь то торговая прибыль или обращенные в веру, – европейским посланникам придется заигрывать с китайским мировоззрением, принимать китайские нравы, а значит, и подыгрывать вековому имперскому комплексу культурного превосходства.
Иезуитские миссионеры, настолько глубоко полюбившие Китай в целом и его стену в особенности, создали тем самым один из исторических парадоксов семнадцатого столетия. Присутствие иезуитов в Китае как составляющей католического экспансионизма стало прямым следствием нового для европейцев империалистического, жаждущего прибыли стремления торговать и завоевывать. В XV веке, ожив после разорительных войн и эпидемий предшествующего столетия, Европа принялась вынюхивать себе дорогу вовне, вдоль неисследованных торговых путей. В 1428 году, пытаясь покрыть ущерб, понесенный от нападений монголов и турок, египетский султан решил подоить своих европейских клиентов и более чем на шестьдесят процентов поднял цену на перец. Потребность вернуть прибыли вынудила европейских торговцев искать альтернативный морской путь к пряностям Востока, путь, который шел бы в обход Александрии с ее чрезмерными запросами. Под управлением своего кормчего-монарха, принца Генриха Мореплавателя, португальские моряки прокрались вдоль африканского берега, захватив на севере Квету, обогнули мыс Доброй Надежды и бросили якорь в Калькутте, чем открыли для Европы массу новых земель, народов и возможностей. Для монархов и торговцев их открытия обещали власть и прибыль; для католической церкви на юге Европы, которую подталкивала агрессивная самоуверенность, вновь обретенная после изгнания мавров из Испании, – потенциально богатый урожай языческих душ.
Катализатором европейской экспансии стал фанатичный союз между государством и церковью, при этом и для одного, и для другой ранние Крестовые походы узаконили использование силы для распространения христианской веры. Предвкушая огромные возможности для обращения, в XV веке папы римские благословляли империалистические завоевания, раз за разом даруя португальцам политическую власть над землями, отвоеванными у язычников. После того как Колумб случайно открыл Америку, полагая, будто нашел новый путь в Индию, Южная Америка испытала всю тяжесть воинственного, националистического католицизма, а ее население вскоре оказалось слишком ослабленным привезенными европейцами заболеваниями, чтобы сопротивляться. Язычество давало рациональный повод для завоеваний и эксплуатации Нового Света: поскольку население Америки составляли язычники, следовало из наказов католицизма, оно заслуживает того, чтобы их богатство было у них отнято, чтобы к ним применялось любое насилие, необходимое для обращения их в богобоязненных христиан.
Португальцы – первые европейцы, появившиеся в Восточной Азии в достаточно большом числе, – испробовали бы точно такой же насильственный подход, чтобы поставить Китай на колени, если бы не встретили серьезное противодействие режима, вполне способного постоять за себя в бою. Когда в начале XVI века португальцы попытались недипломатично навязать свою волю континентальному Китаю в Кантоне – построили форт, стали покупать китайских детей, торговать где вздумается, – минское правительство выслало военный флот, потопило много португальских судов и казнило всех захваченных пленных (по ходу дела Мины не забывали тщательно изучать португальские пушки, чьи копии впоследствии установили на фортах пограничной стены). Позднее и лишь благодаря внутрикитайским распрям, а вовсе не переговорному искусству португальцев, примерно в 1557 году, европейцам наконец удалось пробраться на Макао, где они построили себе дома и церкви, и с этого острова решили предпринимать миссионерские вылазки.
Вначале европейские миссионеры – многие из них являлись доминиканцами и францисканцами, представителями орденов, пользовавшихся правом прозелитствовать в Южной Америке, – совершили точно такие же ошибки, как и их партнеры торговцы. Заносчивые, настроенные европоцентристски, первые миссионеры выгрузились в Китае без разрешения и знания языка, а еще они ожидали, что новообращаемые пойдут к ним табунами. Проворные чиновники быстро отправили их назад в Европу, где миссионеры весомо намекнули наделенным властью лицам: «Нет никаких надежд на то, чтобы обратить [китайцев] в веру, если не прибегнуть к силе и если они не уступят воинской силе». Высадка в стиле коммандос четырех францисканских монахов в 1579 году закончилась тем, что они были схвачены, а один из них погиб в китайской тюрьме. «Никакой женский монастырь, – вздыхал задумчиво некий испанский придворный историк, размышляя о китайской империи, – не может сравниться в соблюдении правила уединения».
Для миссионерской деятельности потребовалось радикальное приспособление к китайским обычаям и языку даже для того только, чтобы ей позволили осуществляться в континентальном Китае. К такого рода мимикрии оказался способен орден иезуитов, чья миссионерская деятельность основывалась на принципе культурой адаптации. Прежде всего святой Игнатий Лойола, основатель ордена, установил, чтобы его последователи изучали язык любой страны, где они работают, и не оговаривали никаких особых привычек, позволяя, таким образом, членам ордена, по крайней мере теоретически, вжиться в местные условия. Во-вторых, орден иезуитов предписывал своим членам усваивать самые передовые аспекты западной культуры и науки, чтобы иметь возможность преподносить потенциальным верующим европейскую религию как часть полного и применимого на практике пакета цивилизации и знаний. Признавая Китай искушенным и в высшей степени образованным обществом, каким он на самом деле и являлся, иезуиты хорошо подготовились к выполнению там двух задач: доставить удовольствие китайцам, показав, что они в достаточной степени морально и интеллектуально подкованы и могут познать китайскую культуру, и достичь достаточной беглости в использовании китайского языка, чтобы донести до потенциальных обращенных ценности собственной христианской культуры и знаний. В 1577 году высокопоставленный иезуит, отвечавший за деятельность в Восточной Азии, приказал монахам приступить к изучению китайского зыка. Спустя пять лет, после того как иезуиты начали учиться соблюдать китайский этикет – прежде всего как совершать обряд коутоу, – им был дарован небольшой клочок земли на юге континентального Китая, где они построили дом и церковь. Усердие и прилежание Маттео Риччи – знаменитого иезуита, первым побывавшего в китайской столице, – в постижении знаний Европы (математики, географии, теологии) и Китая (язык, конфуцианская литература и философия) в течение двадцати трех лет, которые он провел в Китае, позволили ему добиться приглашения в Пекин, где он прожил последние девять лет своей жизни и тем самым основал в самом сердце китайского мира присутствие католицизма, которое затем наследовалось его преемниками, в том числе и несчастным Адамом Шалем.
Благодаря блестящим лингвистическим способностям и трудолюбию Риччи католическим монахам более не грозило неизбежное заключение в тюрьму, пытки и выдворение (живыми или мертвыми) из Китая (хотя позиции иезуитов всегда были уязвимы со стороны зависти придворных астрономов, готовых дискредитировать соперников как иностранных предателей, о чем с прискорбием узнал Шаль). Однако объективная оценка карьеры Риччи или более поздних иезуитов, чье место в Пекине обеспечил своим усердием Риччи, показывает: на обоих уровнях – материальном и психологическом – Китай вышел победителем из встречи Востока с Западом. Китайцы смогли воспользоваться самыми передовыми плодами западных знаний, растолкованных начитанными иезуитами. Пренебрежение Цяньлуна к техническим подношениям лорда Макартни в 1793 году можно частично объяснить тем, что иезуиты при его дворе давным-давно вооружили его такими же, если не более сложными, приспособлениями. А-то обстоятельство, что некоторые из наиболее одаренных, эрудированных людей из Европы по собственной воле погрузились в конфуцианскую философию, могло лишь укрепить уверенность в превосходстве китайского мировоззрения: внешние атрибуты западной цивилизации (карты, астрономические инструменты, пушки) могут быть спокойно привлечены в базовые ценности китайской культуры, не угрожая преимуществу последней; Китай является центром притяжения, которому неизбежно приносятся даннические подношения от восхищенных почитателей, но которому нет и быть не может серьезных, радикальных культурных альтернатив.
Через несколько лет пребывания в Китае, если не считать черт лица и окладистой бороды, Риччи выглядел и вел себя как самый настоящий китаец, носил головной убор и длинный шелковый халат фиолетового цвета, как подобает ученому-чиновнику, обсуждал конфуцианскую классику, кланялся и опускался на колени именно в тот момент, когда это требовалось. Если практические западные знания и техника изначально должны были играть роль ложки сахара, подслащавшего горькое лекарство христианства, то пациенты Риччи оказались достаточно опытными, чтобы с жадностью проглотить первое и выплюнуть последнее. Лишь немногие из его многочисленных посетителей, как известно, перешли в христианство. Большинство же просто хотели увидеть его часы и глобусы, его карту мира, поглазеть на способность варвара говорить по-китайски. Точно так же положение Вербиста при дворе (как астронома и советника императора) обязывало его не только ослабить работу с потенциальными обращенными; ему пришлось урезать собственные верования. А попытки Риччи перевести христианские догматы на китайский язык привели к тому, что он скорее оконфуцианил христианство, чем охристианил конфуцианство. Дабы не отпугнуть потенциальных верующих, Риччи изучал старину, стремясь приспособить традиционные китайские верования к католицизму. Поклонение предкам, ритуальную основу конфуцианской морали, Риччи считал полностью совместимым с христианской верой, расценив его как простой акт уважения, лишенный религиозного смысла.
А самым полезным оказалось то, что китайцы – не сделав ни одного осмысленного движения в данном направлении – получили в лице иезуитов в основном заслуживающую доверия, влиятельную группу западных пропагандистов. Приложив столько усилий, чтобы снискать расположение китайцев, иезуиты, такие как Риччи и Вербист, искали оправдания своей работе, которой посвятили всю жизнь, расписывая достоинства Китая в письмах, дневниках и книгах-отчетах, отсылаемых ими в Европу. Когда в сердце Европы XVII века католическая верхушка начала критиковать приспособленчество иезуитов к китайским ритуалам как неприемлемую ересь, иезуиты сочли себя обязанными сочинять еще более экстравагантные восхваления достижений Китая, желая создать в своих сочинениях образ блестящей цивилизации, чьи базовые добродетели могут оправдать их компромисс с языческим обществом.