355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джованни Пирелли » По поводу одной машины » Текст книги (страница 4)
По поводу одной машины
  • Текст добавлен: 13 мая 2017, 14:30

Текст книги "По поводу одной машины"


Автор книги: Джованни Пирелли


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)

Эту песню-жалобу Гавацци завела уже лет десять назад, еще после злополучных выборов 18 апреля. И вот – на тебе! Сама не заметила, как все ее интересы сосредоточились на этом юнце. Причем, как всегда в таких случаях, когда кто-нибудь или что-нибудь мобилизует ее сердце и разум, она вкладывает в дело весь свой пыл, внутренне воюет сама с собой и уже ни о чем другом ни думать, ни говорить не может.

– Ну, как, раскусила ты его? – спросила ее как-то раз Сильвия, пока они стягивали с себя спецовки в суматохе раздевалки.

– Кого?

– Да Котенка. Ты так пристально его рассматриваешь, словно собираешься портрет с него рисовать.

– Молокосос! – отпарировала Гавацци, но закусила губу, потому что, по правде говоря, Котенок оказался совсем не так прост: он все больше представлялся ей мальчишкой и взрослым одновременно, хотя ни с молодежью, ни со взрослыми у него не было ничего общего. Он был нечто совершенно особое.

Так называемый Котенок, а точнее Бонци, на завод попал, по-видимому, случайно. Но уж раз он оказался тут, то решил разузнать все, что его интересовало. Ну, совершенно как двенадцатилетний мальчишка, привязавшийся к расклейщику афиш с расспросами: «А что ты делаешь? А почему ты мажешь клеем афишу, а не стену? А почему наклеиваешь три одинаковые подряд? Людям же надоедает читать три раза одно и то же! А прежняя афиша больше не нужна? Ты уверен, что ее уже все прочитали?» И ходит, и ходит по пятам, выматывает душу, а у бедняги расклейщика одно на уме: как бы заработать на кусок хлеба. Так и наш Бонци. Остановится возле машины и расспрашивает: как да что, да почему? А откуда рабочему знать? Так его учили. Так всегда делали. Попробуй, сделай по-другому – уши надерут для начала. А Бонци тем временем знай строчит в своей черной тетради. Иногда дело этим и кончается. А иной раз цап-царап – за ушко да на солнышко!

Вот пример: Бульгерони Сантина приставлена взвешивать проволоку, которая переходит с намоточных на крутильные. Она грузит на весы полные катушки, отмечает вес брутто, вычитает предполагаемый вес пустых бобин и выписывает на карточки вес нетто. Бонци, с хронометром в руке, понаблюдав за ее работой, что-то записывает в черную тетрадь и, наконец, как бы невзначай бросает:

– Поскольку вес пустой бобины известен, или, во всяком случае, предполагается, что известен, логичнее было бы калибровать весы таким образом, чтобы ноль соответствовал весу пустой бобины. Таким образом, вес нетто был бы известен сразу и не надо было бы его выводить путем вычитания из веса брутто.

Это настолько очевидно, что возникает предположение: по-видимому, человечество, за исключением одного его представителя, состоит из дураков. Но Бонци не навязывает своего мнения. Он не дает советов. Он только наблюдает и констатирует.

Если при наших отцах был введен именно такой порядок, значит у них были на то свои соображения. Возможно, что и были.

Так он вел себя до сих пор. Приводил рабочего в замешательство, требуя, чтобы он делал то, чего от него никто никогда не требовал: чтобы шевелил мозгами.

Амелия, после того как он битый час простоял за ее спиной, сказала:

– Я чувствовала себя последней идиоткой. Будто под проливным дождем со свернутым зонтиком в руках.

А Сантина, еще не остыв после истории с весом брутто и весом нетто, посетовала:

– Будь у меня тогда зонтик…

К станку Гавацци Бонци причалил дней через десять после своего появления в цеху. Последнее время он взял за правило таскать за собой скамеечку. Бесшумно подойдя к рабочему месту («Подкатился сыр швейцарский», – комментирует Сантина, намекая на его пористые нейлоновые подошвы), он устанавливает скамеечку, тщательно центрирует на ней свой зад, кладет ногу на ногу, потягивается. Любопытная деталь: он сегодня без черной тетради.

– У меня есть братишка шести лет (забавно, да?). Он уже сейчас твердо знает (счастливец!), что будет охотником на крокодилов, точнее – на аллигаторов. Он встает передо мной – например, когда я бреюсь, – и, наблюдая, как я гримасничаю перед зеркалом, спрашивает: «Ты кем работаешь?» Я объясняю. А о-н: «Ладно. Ну, а когда вырастешь, кем ты будешь?» Я смеюсь. А сам внутренне холодею… Как тот коротышка, который все думал: вот вырасту, вырасту, вырасту, но в одно прекрасное утро спохватился, что в его возрасте уже больше не растут и что он так и останется на всю жизнь коротконогим.

Бонци разговорился так, словно они с Гавацци сто лет знакомы, пуд соли вместе съели, словно перед ним мамина сестра – добродушная толстуха, одинокая женщина, с которой можно отвести душу, хотя она ровно ничего не смыслит. Вот ведь какой умница! Не забывает тетю. На, съешь айвового вареньица! Но Гавацци тебе не тетя и не добродушная толстуха. Она начеку, с головы до ног закована в броню. Ее программа-максимум – молчать. На худой конец отбрехиваться, но на провокации не поддаваться. Короче: дать ему понять, с кем он имеет дело. И ни одного лишнего слова.

Бонци: – Техник получает свое первое назначение в производственный цех крупного промышленного предприятия. Вырасту, думает он, вырасту. Подобно тому малому с короткими ногами, которому мерещатся ноги Грегори Пека или Джеймса Стюарта (ведь росту, пока человек растет, никто помешать не может). Он твердит себе: вырасту, вырасту. А может, он перестал расти именно из-за того, что угодил сюда?

Бонци умолк и пристально посмотрел на Гавацци. Гавацци даже и бровью не повела.

– Я имею в виду себя. Каким я буду, когда вырасту, говоря словами моего братишки. А другие? Все эти ребята и девушки, которые работают в цеху? Они, так же, как и я, имеют право спросить себя: вырасту ли я? Вырасту ли на этой работе? Буду ли совершенствоваться вместе с работой? Или же раз и навсегда узаконено, что мы – нечто вроде дрессированных тюленей в необъятном цирке серийного производства?

Гавацци (про себя): «Надо отдать ему должное: для Котенка он вырос неплохо. Как ловко раскидал кусочки сыра, чтобы мышка, то есть я, попалась на приманку!»

Бонци проводит тыльной стороной руки по лбу, по глазам. Как это понимать? Устал расставлять ловушки?

– Жаль, что к моменту Освобождения я был еще несмышленышем. Чем больше я об этом думаю, тем больше прихожу к убеждению, что эти так называемые революционные годы были чем-то вроде цирка шапито, который располагается на бастионах, мешает нормальному движению пешеходов и транспорта и, сделав свое дело, исчезает. Кое-что они все же принесли с собой: рабочие, заводской люд, приобрели вкус к труду. Я сужу по своему отцу. Бывало, придет с работь: и кроет всех почем зря за брак, за бесхозяйственность. И с каким жаром! Мы слушали его разинув рты. Но его хватило всего на несколько месяцев. Что же тут удивительного: ведь вначале рабочие так и считали, что они спасли свой завод, поэтому и относились к нему как к своему.

Гавацци стреляный воробей. Она давно усвоила что людей узнаешь не столько по тому, что они говорят, сколько по словам, какие они выбирают. Котенок выбирает слова пинцетом, со всей тщательностью – смотрит как бы не уколоться.

– Не знаю, много ли здесь, ка «Ломбарде», было тогда, двадцать пятого апреля, в день Освобождения, крикунов. Я их так и называю: апрельские крикуны. Или, как говорил мой отец: новоиспеченные партизаны.

Гавацци кусает губы, глотает слюну.

– Впрочем, не знаю, были ли идеи и у настоящих партизан. Я говорю не о революции, а о перспективе, об умной программе.

Гавацци (про себя): «Нет, вы только послушайте, какой наглец, какой провокатор!»

– Я еще у отца подметил: как только он перестал говорить о Сопротивлении, он вообще умолк. Подполье, ссылка, саботаж, «ГАП», «САП», фашизм – весь этот набор был так же быстро забыт, как и усвоен.

Гавацци: «А что, если залепить ему пощечину и от имени отца и в память о нем?»

– И еще я не знаю, многих ли у вас (мне бы надо уже говорить: у нас) уволили во время чистки?

«Хватит! Лопнуло мое терпенье».

– По самым скромным подсчетам, только сотую часть тех, кто заслуживал пинка в зад! – взорвалась Гавацци.

– Мне кажется…

Бонци сдержался. Улыбается. Будто просит его извинить за то, что он, такой молодой, позволяет себе столь смелые суждения.

– Мне кажется, в ваших словах много демагогии. Что бы вы выгодали? Одних

людей заменили другими, но сами люди ведь не изменились.

Чтобы доказать ту же истину, Гавацци пришлось бы потратить битый час, она это понимала и потому рассердилась втройне:

– А почему это у вас такой интерес к проблеме чистки, позвольте узнать?

– Не такой уж большой. Теперь же, после того, как мы ее обсудили, он у меня и вовсе отпал.

– Ну и что?

– Ничего. Просто ответил себе еще на один вопрос, один из наименее сложных вопросов, которые занимают меня с той минуты, как я переступил этот порог. Знаете, какой был первый вопрос? Взгляните, я стоял вон там. Явился до смешного рано. Еще не было ни души. Вокруг все неподвижно, тихо. И мне захотелось что-нибудь сказать. Я крикнул: «Эй, люди, как вы тут? Можно задавать вопросы? Да или нет?» Сегодня я уже знаю, что нет – нельзя. Приказывают – подчиняйся. Другого не дано. Когда у меня возникает вопрос, я задаю его самому себе или в пространство. Хотите, приведу пример? Если, конечно, я вам не надоел.

– Вы – начальник. Ваше право.

– В цеху «Г-3» есть одна машина, которую все называют подлым зверем.

– Зверюгой.

– Вот именно. А почему?

– Потому что она действительно зверюга, и правильнее всего было бы отправить ее на слом.

– Почему на слом? Можно, я отвечу сам? Потому, что хорошая работница, – если не ошибаюсь, ее имя Андреони, – работая на ней, потеряла руку. А почему это случилось?

– Советую вам этой темы не касаться. Женщина потеряла руку. Это не шутка.

Потрясающая самоуверенность у этого юнца!

– Ваша ошибка, Гавацци, состоит в том, что вы обращаетесь со мной как с Берти. Еще одно доказательство того, что здесь ни у кого нет желания думать!

– Что вы хотите этим сказать?

– То, что я сказал. Требуется доказательство? Так вот: мне, по-видимому, удалось уяснить себе, почему зверюга – действительно зверюга. А вы даже не поинтересовались, что я хотел этим сказать.

Разгружая возле «Авангарда» полные катушки и нагружая на тележку пустые, Маркантонио рассказывает:

– Сколько я баб на своем веку перевидал, не счесть! И наших, и из Пьемонте, и из Болоньи, и из Сардинии, и из Венеции, и из Бергамо; знал одну сицилийку из Реджо Калабрии и даже, вообрази, триполитанку – прямо в Триполи, под пальмами и родилась. Каких только не было: и грудастые, и задастые, и тощие, как жерди… А были и настоящие бутончики – кровь с молоком! Одна – хохотушка, другая – хоть ты ее щекочи, не засмеется. Иная еще в девках на старуху похожа, другая же до старости молода. Одной от мужиков отбоя нет, от другой – бегут как от чумы. Прямо как в кино! Стоит только появиться в цеху новенькой, я уж сразу знаю, в какую графу ее занести. Никогда не ошибусь. Только с тобой не знаю, как быть. Правда, была у нас тут еще одна, вроде тебя… Это целая история. Произошла она где-то между двумя войнами – абиссинской и испанской. (Никогда не слыхала?) Я тогда работал фрезеровщиком. На эту колымагу меня посадили позднее, после того, как фреза решила тяпнуть меня вот за это место. Во, смотри! Так вот, работала там на складе одна девица. Такая же толстушка, как ты. Годков ей было что-нибудь двадцать – двадцать один, как и тебе, да? Бывало, сидит безвылазно за своей черной решеткой, как монахиня из Мондзы. И все бурчит себе под нос: приняла – столько-то; выдала – столько-то; остаток – столько-то; приняла – столько-то, выдала – столько-то; остаток– столько-го. Ну точь-в-точь как ты! Бывало, расставляет детали по полкам, а сама приговаривает: эту – сюда, эту – туда, эту – наверх, а эту – вниз, «Не бурчи!» – говорю я ей. Я, как известно, лишних слов тратить не люблю. Сказал «не бурчи», и все. На следующий день пошел за пробойником и, к слову, опять говорю: «Хватит бурчать». Как сейчас помню…

Раз сказал «не бурчи», другой, третий… А я, надо признаться, не всегда был такой, как сейчас. Знаешь, что мне люди говорили? Ты, говорят, напрасно на заводе время теряешь: иди на киностудию – вот увидишь, гладиатором в «Камо грядеши» или рыцарем в «Этторе Фьерамоска» снимут. Бурчи не бурчи, а дело кончилось тем, что у нас с ней теперь пятеро детей. Пятеро! Целая команда. Еще бы ты ее не знала! Сильвия. Рядом с твоей приятельницей Амелией работает.

Не будь мы с ней коммунистами, мы бы, конечно, не решились заводить детей в самый разгар всех этих войн – мировых, колониальных, горячих, кипящих, полухолодных! Ребятам я всегда говорю: субботний вечер – мой, вернее, наш с матерью, а в воскресенье можете идти на все четыре стороны. Ты бы посмотрела, как мы отправляемся всемером в кино: я, жена и пятеро детей… Чуть ни целый ряд занимаем! Хоть тут нам большинство обеспечено. Кстати, сколько времени ты у нас работаешь? Месяц? Два? Я уже к тебе привык, даже перестал замечать, какая ты неприветливая. А ведь ты собой недурна. И с лица, и фигурой тоже. У меня, как у человека, влюбленного в собственную жену, есть свое преимущество – то, что я могу сказать девушке в глаза: «Пригожая ты девушка!» Как другие говорят: «Пригожий выдался денек!»

Да, вот еще что я хочу посоветовать. Не надейся найти выход из положения в том, чтобы завести себе подругу. У мужчин – другое дело. Когда двое мужчин дружат, они лучше, чем порознь. А девчонки сразу становятся квочками. Когда я вижу, как две подружки шепчутся, ходят под ручку, хихикают, охают да ахают, у меня появляется желание наскочить на одну из них, – пусть на менее красивую, неважно, – лишь бы избавить их друг от друга.

Почему бы тебе не остановить свой выбор на Сальваторе? Сальваторе-сварщике, а? Человек он свободный. Я точно знаю, что холостой. Парень что надо. И хорош собой и здоров: достаточно взглянуть на его зубы. И мотороллер у него есть. Разреши полюбопытствовать: сколько лет ты еще собираешься ездить на трамвае, в компании с двадцатью дюжими мужиками разного вида и возраста? А у мотороллера то преимущество, что водитель вынужден держать руки на руле.

В мое время, когда у нас с Сильвией только все начиналось, мотороллеров еще не было, были только мотоциклы, но в те годы о мотоцикле нашему брату можно было только мечтать. У меня даже велосипеда своего не было, приходилось брать в долг у знакомого мясника с улицы Вооруженных сил, некоего Гизланцони, Луиджино (его уже нет в живых). Бывало, посажу Сильвию впереди себя, еду и приговариваю: пусть велосипед не мой, а Луиджино, зато девушка моя. Так, каждый вечер – понемногу исколесили мы с ней пол-Ломбардии. Чувствую, больше не могу, и кричу ей: «Я с первого километра понял!» А она: «Что ты понял?» – «Что ты создана для меня!» «Что ты сказал?» – спрашивает. А я: «То, что ты слышала!» И знаешь, что она тогда сделала? Обернулась… Дело было в мае, теплынь… Перед тем как сесть на велосипед, я пиджак снял и, чтобы ей было мягче сидеть, под нее подложил; рубашку тоже расстегнул, а под рубашкой – ничего, в чем мать родила. Парень – загляденье! Так вот, оборачивается моя святоша и, недолго думая, ка-ак чмокнет меня вот сюда, не знаю, как эта косточка называется, аж след остался, неделю не проходил. Я совсем обалдел, сердце забилось, на глазах слезы. Я же, понимаешь ли, совершенно этого не ожидал! Ну и врезался в тумбу, около самого полицейского! А нам с Сильвией хоть бы хны: так и стоим, обнявшись. Велосипед между ног, пиджак в педали застрял, вокруг– толпа… Чего стыдиться-то? Что мы любим друг друга? Что всё на виду? Бог ты мой, какая же мы были красивая пара! Как вы с Сальваторе. По крайней мере, с виду. А что будет на деле – жизнь покажет.

Парень с мотороллером всегда в невыгодном положении. Стоит тебе решить, что он тебе не подходит (я имею в виду парня, а не мотороллер), как ты у первого же красного светофора прыг! – и на тротуар. Он же на мотороллере за тобой не погонится! И еще одна важная деталь: хорошенько разгляди, какой у него рот. Если ты убедишься, что тебе приятно будет его целовать можешь быть спокойна: все остальное тебе тоже понравится. Ручаюсь, что Сальваторе ни разу с тобой не заговорил, а /же о том, чтобы пригласить погулять… Я сразу понял, что он из той породы мужчин, которые ждут, чтобы женщина сама на него внимание обратила. А требуется для этого немного. Например, чтобы он чихнул. Он чихнет, ты скажешь: «Будьте здоровы!» Он ответит: «Спасибо». Больше ничего не надо: «Будьте здоровы!» – «Спасибо!» – «Пожалуйста!»– и дело в шляпе. Да, но… жди, когда он простудится! Ведь здоров как бык, черт бы его побрал!

Впрочем, что я за дурак! Уговариваю тебя, уговариваю, а, может, ты уже давно себе какого-нибудь соседа приглядела, а? Хотя, не думаю. По виду не скажешь. А если даже и есть у тебя кто, то, значит, не тот, кто тебе нужен. Послушай, если у тебя есть кто, касатка, – скажи прямо, чтобы я зря не старался.

XII

1945, 1946, 1947. Внутренняя комиссия[3] завода «Ломбардэ» заседала чуть не круглосуточно. Помещение ей отвели рядом с пожарной охраной. Одна комната – для бюро, вторая (без нее можно бы и обойтись) – для узких заседаний, и еще одна для расширенных, с участием представителей всех цехов. Все три комнаты светлые, с центральным отоплением, оборудованные так же, как прочие конторские помещения на заводе. Один из бухгалтеров всегда посылал спросить, хватает ли стульев, не надо ли канцелярских принадлежностей – только чтобы отчетность была в порядке.

Бывший узник Освенцима, убиравший помещение, оказывал мелкие услуги: покупал марки, сигареты, приносил кофе, а летом кока-колу. Раз в месяц аккуратнейшим образом являлась бригада для генеральной уборки: два мойщика окон и четыре полотера. Рабочий с «Оливетти» приходил менять ленту на пишущих машинках задолго до того, как она приходила в негодность, а потом охранники (Специальная служба надзора) проверяли по ночам, хорошо ли заперты двери. Потом комиссию стали прижимать, и дело дошло до того, что собрания, в том числе и заседания бюро, стали проводиться только после работы, в помещении, выстроенном за пределами завода, за раздевалкой спортклуба, вернее – за уборной. Освещение здесь никудышное, стены голые, отопление жалкое – электроплитка. Летом наоборот – жарища, дышать нечем.

Раньше чем в шесть – в четверть седьмого начать никогда не удается; ждешь-ждешь, пока все соберутся; как правило, всегда находятся такие, которые распишут-:я под уведомлением, и след простыл. На другой день спросишь, почему не пришел, всегда найдет какую-нибудь отговорку.

Собрание еще не началось, а настроение уже испорчено – все недовольны, раздражены, того гляди, начнут ссориться. Похоже, что дело совсем перестало ладиться. Не только никакой дисциплины нет, но и друг с другом считаться перестали.

Так было и в тот раз, когда на повестке дня заседания Внутренней комиссии: стоял вопрос об «Авангарде». Замысел, которому Гавацци, единственная женщина в комиссии, придавала большое значение и считала легко осуществимым, сразу же продлился.

Как только проверили, кто присутствует, она попросила слова, чтобы внести поправку в повестку дня:

– Я предлагаю пункт повестки дня, который сейчас стоит четвертым…

Дзанотти: – Прошу вас, товарищ, прошу вас! Все последнее заседание у нас шло на обсуждение повестки дня. И мы постановили считать ее действительной на: сегодня. Давайте не будем снова возвращаться к этому вопросу.

Ригуттини из цеха «Д-2», Рулли – представитель ИСТ [4], Волани (бедолага, отец пятерых девчонок, вечно простужен, поэтому одно из двух: он или сморкается, или смотрит на часы).

– Совершенно справедливо. Надо соблюдать дисциплину.

Гавацци: – А ты помолчи! Никто тебе слова не давал.

Дзанотти: – И тебе тоже! (Вежливее) – Пойми, товарищ, нельзя же злоупотреблять предложениями о порядке дня…

Ригуттини: – Лучше скажи, «о беспорядке»…

Дзанотти: – Беспорядок вносишь ты, Ригуттини! Продолжаешь высказываться, хотя я тебе слова не давал.

Кроме нее самой никто предложение Гавацци не поддерживает; двое – Дзанотти и Гуцци – воздержались. Вопрос о «новых крутильных машинах в цеху Г-3» остается на прежнем месте, в конце, перед «разным».

Когда до него доходит очередь, уже поздно – около восьми. Из одиннадцати человек, присутствовавших вначале, осталось всего шесть. Вскоре уходят Ригуттини и Мариани. Направляясь на цыпочках к двери, они жестами показывают, что все должно иметь предел, что семья тоже требует внимания. Остаются Дзанотти, социалист Гуцци и беспартийный Пассони.

Гавацци почему-то встает.

Пассони: – Ты что, боишься, что массы тебя не услышат?

Гавацци садится. Она готовила свое выступление, фразу за фразой, всю неделю: на работе, в трамвае, дома. Она решила не быть на сей раз Гавацци – от язвительных замечаний, выпадов, инсинуаций и проклятий воздержаться. Молчи, сердце, молчи! Иначе поднимут тебя на смех, Пассионария! Если они и согласятся с тобой или сделают вид, что согласны, то лишь потому, что побаиваются тебя, а не потому, что поймут. Возможно, услышав твой вопль о помощи, они даже смогут разобраться, какие тобой движут чувства, но в сущность – а дело в ней! – они вникнуть не в состоянии. Молчи, сердце, молчи! Пусть говорят факты. Факты же таковы. И Гавацци излагает самую суть их, в хронологическом порядке. Сначала несколько слов о том, что им предшествовало, то есть об установке новой машины, сконструированной инженером д'Оливо. Затем несчастный случай с Андреони. Невозможность установить его причину. Единодушный отказ рабочих цеха «Г-3» работать на «Авангарде». Приход Марианны Колли, которую взяли на завод в самый разгар увольнений. Провал попытки объявить ей бойкот. Удаление из цеха Берти. Таковы факты. Что было потом? Потом появился Бонци. Впрочем, может быть, его появление уже было предусмотрено планом замены старых мастеров-практиков молодыми специалистами с высшим образованием. Странное поведение этого Бонци, как раз принадлежащего к категории молодых специалистов с высшим образованием, Бонци, который занял место Берти после того, как тот… Нет, кажется, об этом она уже говорила. Им только попадись – сразу перебьют, скажут, повторяешься. О чем, бишь, надо было еще сказать? Черт возьми, какая странная штука! Эта история, изложенная в виде голых фактов, совсем не похожа на тот роман с продолжением, как это ей казалось до того. Может, она переборщила – была слишком сдержанна? Или, пытаясь быть как можно более объективной, что-то недоговорила, недостаточно подчеркнула взаимосвязь событий? К счастью, у нее есть про запас одна «бомба». Она решила ее придержать – пусть взорвется в конце и ужаснет всех. Держись, Гавацци, не будь такой, как всегда! Никаких комментариев. Самым спокойным, даже смиренным тоном выдай свою «бомбу», и все.

– Итак, против нас замышляется очень опасный маневр: дирекция задумала убрать все крутильные машины до единой и заменить их «Авангардами». Вот что нас ожидает, товарищи.

Ну как, кончила? Мертвая тишина. Видно, знаменитая «бомба» оказалась всего лишь бумажной хлопушкой… Или она недостаточно ясно выразилась?

Гавацци (нервничая): – Поняли вы или нет?! Постепенно исчезнут все старые крутильные машины! Не знаю, дошло ли до вас…

Она хочет говорить громче и не может – пропал голос. Теперь она бы не прочь снова стать прежней Гавацци, да не получается. И это тоже не получается! В отчаянии она снова впадает е полемический тон, предпринимает неуклюжие наскоки, повторяет обрывки уже сказанных фраз, добавляет подробности, которые либо не нужны, либо уже содержались в ее первом выступлении. Она сама это понимает, волнуется еще больше, выкрикивает какие-то избитые лозунги, некстати цитирует Маркса. И, окончательно потеряв самообладание, возмущается недомыслием, равнодушием, бюрократизмом так называемых рабочих партий…

Гуцци (видя, что Дзанотти невозмутим – продолжает делать пометки на исписанном листке блокнота): – Ладно, Гавацци, закругляйся!

Гавацци умолкает, с трудом наклоняется за сумкой, прислоненной к ножке стула, выпрямляется с таким видом, словно хочет сказать: «Ну, что ж, раз Гуцци торопится, давайте его уважим. Зачем же неволить человека…»

Дзанотти снимает очки и делает Гавацци знак сесть. Та безропотно подчиняется.

– Я благодарю товарища Гавацци за прекрасное выступление.

(Формула – всегда одна и та же. Меняется лишь эпитет: выступление может быть содержательным, результативным, пространным, мотивированным, убедительным).

– Приступим к обсуждению. Ввиду позднего времени прошу, товарищи, выступления не затягивать.

Молчание. Будь это в начале заседания, когда собравшимся здесь людям, простоявшим по восемь часов у станка, помимо всего прочего, хотелось выговориться, одного выпада Гавацци насчет «так называемых рабочих партий» было бы достаточно, чтобы вызвать целый трамтарарам. Все бы наперебой просили слова для возражения, для справки, для ответа. А сейчас молчат. Поздно, поздно, поздно! Уже двадцать минут девятого, а по часу и Дзанотти, самым точным из всех, даже двадцать две. Холодно. Гуцци и Пассони, которые, войдя, сняли было пальто, снова оделись, Пассони даже поднял воротник. Если Дзанотти не сделал того же, то лишь потому, что все-таки Внутренняя комиссия – не зал ожидания третьего класса. Закурили. Дзанотти и Гуцци курят сигарету за сигаретой. А Пассони опять взялся за свою тосканскую сигару, которая гаснет, как только он вынимает ее изо рта. Как уселись вначале за большой стол, так и сидят, каждый на своем месте, а пепельница одна, и кажется, что присутствующих сейчас больше всего беспокоит, чтобы было куда стряхнуть пепел. Нет, не та стала Внутренняя комиссия, не та… А что ж Гавацци? Она, бедняга, не курит. Просить слова – невправе, так как только что выступала; и уйти не может, потому что обсуждается ее сообщение. Она потерпела полный провал. Почему?! Ведь так тщательно готовилась, так старалась избежать обычных промахов, так была уверена, что всех поведет за собой!

Дзанотти: – Слово товарищу Пассони.

Пассони: – Я хотел сказать, что Гавацци изложила вопрос не совсем членораздельно. Может, это моя вина, но я, признаться, ничего не понял.

Гуцци: – Ну вот! Теперь устроим суд над Гавацци… Ты сомневаешься в ее искренности, что ли?

Пассони: – Ну, например, по какой причине все-таки выставили из цеха старого мастера, если он выполнил приказ дирекции и уговорил девушку остаться? А этот новый, с дипломом… Как надо понимать его действия? Как зондаж по поручению дирекции? Под видом сочувствия рабочим?

Гуцци: – Все это не имеет ровно никакого значения.

– Дай сказать, что ты вмешиваешься?! Есть еще другая сторона дела, отнюдь не маловажная и в сообщении Гавацци никак не отраженная. Как можно объявить войну машине, вызвавшей один несчастный случай, пусть тяжелый, очень тяжелый, но все же один… – Пассони плюет через левое плечо… секундная пауза – Когда на «Ломбардэ» есть немало станков, на счету которых по два, по три, по четыре и более увечий? И, насколько мне известно, никто даже не заикался о том, чтобы объявлять им войну! В общем, смотрите сами: мне лично с этим «Авангардом» никогда не приходилось иметь дело, я его в глаза не видел. Я просто задаю вопрос, высказываю сомнение.

Гуцци: – Старая песня. Мы только и знаем, что высказываем сомнения…

Пассони: – Песня действительно старая, и доказательством тому служит то, что ты ополчился против меня, хотя я поддержал твой же тезис.

Гуцци: – Ну, это уж ты загнул! Какой такой тезис? Никакого тезиса я не выдвигал!

Дзанотти: – Товарищи, не вынуждайте меня все время призывать вас к порядку. Договорились? Товарищ Гавацци, я считаю, что пока суд да дело тебе следует рассеять сомнения, возникшие у выступавших. Гавацци! Я к тебе обращаюсь…

Как горох об стенку. С того момента, как Гавацци, закончив свое сообщение, села на место, она словно оцепенела, застыла. Полузакрытые глаза смотрят тупо, безжизненно. Она полностью выключилась. Как будто «Г-3» где-то в Австралии, а замена старых машин «Авангардами»… Впрочем, если они старые, то почему бы их действительно не заменить?

К счастью, Дзанотти умеет вести собрание. Правда, некоторые считают, что строгость его граничит с бюрократизмом. Возможно. Но это единственный способ удержать баржу Внутренней комиссии в фарватере, иначе ее, того гляди, занесет.

– Товарищ Пассони, ты кончил?

– Да, да. Хочу только добавить, что Гуцци прав (хоть ему и досадно, что я с ним согласен); ну, в самом деле, какие у нас основания для борьбы?

– Я ничего подобного не говорил.

– Товарищ Гуцци, если хочешь возразить, попроси слова и, когда подойдет твоя очередь, выскажешься.

– Выступить с протестом можно было и надо было, когда в цеху появилась новая работница…

Дзанотти (заглянув в свои записи): – Марианна Колли.

– Почему это не было сделано, Гавацци пока нам не объяснила. Она сказала только, что все рабочие цеха «Г-3» были возмущены действиями дирекции. Может, попытаться выступить сейчас? Когда все уже остыли? Не знаю. Разве что возникнет какое-нибудь новое обстоятельство…

Гуцци: – Разве что… удастся, например, уговорить эту девицу…

Дзанотти: – Колли.

– …отказаться работать на «Авангарде». Дирекция будет вынуждена взять нового человека и тогда…

Гуцци: – Гениальная мысль! Гавацци уговорит новую работницу Колли объявить забастовку. Иными словами: дать себя уволить. (Стукнув кулаком по столу.) Для чего, спрашивается, мы с вами здесь торчим?! Чтобы отстаивать право рабочего на труд или изыскивать способ, как бы ему уволиться?

Неожиданно поднимает руку Гавацци. Опять она просит слова. Ведь уже очень поздно. Рука бессильно падает на колени. Гавацци некрасива, как всегда, но вдобавок к ее обычной некрасивости сейчас лицо ее к тому же искажено гримасой, толщу мясистых щек сводит судорога, и от этого оно становится ужасным. Веки опущены, зрачков не видно; мешки под глазами вздулись так, что щелочки глаз заплыли вовсе. Гавацци издает протяжный, тяжелый вздох, и откуда-то из ее утробы глухо, натужно раздается:

– Давайте посмотрим на себя. Посмотрим на себя со стороны. Неужели это и есть Внутренняя комиссия завода «Ломбарда»?! Сколько нас было и сколько осталось… Сидим в какой-то дыре, похожей на воровской притон. Замерзшие. Голодные. Усталые. Все надоело. Ни во что не верим. Ничего не можем. Сидим до победного конца только потому, что есть повестка дня, которую сегодня хочешь не хочешь надо исчерпать. Непременно. Так ведь, Дзанотти? Потому что надо соблюсти достоинство – неизвестно перед кем. Сидим потому, что никто не хочет раньше других покинуть поле боя – тоже неизвестно какого, В какую игру мы с вами играем? В Совет министров, что ли?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю