Текст книги "По поводу одной машины"
Автор книги: Джованни Пирелли
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)
– Двадцать третий пошел…
– Любопытно выражаетесь! Впрочем, многие так говорят. Я бы еще понял, если бы вы сказали: «Вступаю в двадцать третий». Но «двадцать третий пошел»?! Хотя, понимаю: в глаголе «пошел» выражена уверенность в том, что происходит движение в определенном направлении, а во всем этом обороте содержится намерение, предположение, имманентно присущее всякому оглашению цели, задачи, по достижении которой речь пойдет уже о двадцать четвертом, двадцать пятом годе и так далее. Очень симптоматично. Когда мне было шестнадцать лет, я раздумывал: то ли мне заняться психиатрией и стать филологом, то ли, наоборот, филологией и стать психиатром. Я тогда готовился сдавать на аттестат зрелости, за классическую гимназию. А вы к чему готовились в шестнадцать лет?
– Нё помню. Я была совсем девчонкой…
– И тем не менее каждое воскресенье, каждый праздник передо мной возникала новая стена. Вы про гору Гринье слыхали?
– Слыхала…
– Терпеть не могу гор. Особенно ненавижу эти огромные массивы, изменение которых совершенно не вяжется с человеческими масштабами времени… Уже не говоря о том, что мир, в котором живет человек, должен быть, по-моему, плоским и гладким, как бильярдный шар. Но зато какую это дает закалку! Почему? – спросите вы. Потому что в горах я приучил себя отличать риск от опасности. Откуда проистекает риск при отвесном спуске? Из неумения соразмерить при каждом шаге сумму сопротивления тела с силой земного притяжения. Из неумения рассчитать, насколько надежна опора. А опасность? Опасность рассчитать нельзя, предусмотреть – тоже, она таится в срывающемся с высоты камне, во внезапно разразившейся грозе. Овладевая техникой восхождения, я постепенно научился выявлять опасность, объективизировать ее. Но почему вы стоите? Садитесь!
– Я предпочитаю…
– Ну, конечно. Если ощущение опасности охватывает человека, когда он находится в лежачем положении, он тотчас приподнимается и садится. Сидячее положение в данном случае начальная мера, предваряющая последующие действия. Я уверен, что вы бы ни за что не смогли лежать здесь на полу. Уж во всяком случае, сели бы. А поскольку вы стоите, вам не хочется садиться. Почему? Потому что вы подсознательно следуете одному из атавистических инстинктов – инстинкту бегства. Это плохо. Очень плохо. Только у людей творческих – а к этой категории я причисляю и ученых, – рациональное начало и инстинкт могут и должны сосуществовать. А у заурядных индивидуумов логическая мысль должна подавлять инстинкт. Стало быть, возвращаясь к нашему случаю, если система рационального мышления заражена инстинктами, псевдоинстинктами, неуловимыми подсознательными страхами, то как же вы можете воспитать в себе страх, логичный, объективно оправданный?
– Не знаю…
– Ваша фамилия Босси?
– Колли. Колли, Марианна.
– Вы любите кино?
– Не очень.
– Я хожу в кино три раза в неделю. Не пропускаю ни одного ковбойского фильма, ни одного детектива. Из каждого фильма, каким бы идиотским он ни был, можно что-нибудь извлечь. Сегодня вечером вы заняты?
Лицо девушки заливается краской.
– Да, кажется… занята.
– Освободитесь. Сегодня идет «Наперекор смерти». Вы, конечно, уже видели. Это старый боевик Форда. Сегодня вечером – в «Эдеме». Не пропустите. Посмотрите еще раз – с профессиональной точки зрения. Сосредоточьте внимание на одной детали: на том, с какой быстротой Генри Фонда и Виктор Мэтьюр выхватывают из кобуры пистолеты. Откуда у них это проворство, эта молниеносная реакция, знаете? Нет? Я вам скажу: их всю жизнь неотступно терзает страх. Да, моя милая. Потому-то у них такая бравая выправка, уверенность в себе. Они смелы, они рискуют, но ощущение опасности не покидает их ни на секунду. Однако их ощущение не имеет ничего общего с тем расплывчатым страхом, который испытываете вы и который мешает вам сесть в моем присутствии, несмотря на все мои настояния. Их страх обусловлен совершенно определенным предположением, связанным с известными обстоятельствами. Ну, как? Может, вы теперь присядете?
– Спасибо, но…
– Развитие нашей культуры в техническом плане влечет за собой два обстоятельства: накопление благ и сокращение зол, в том числе и такого, как конкретный риск. Вы, наверно, заметили, что я употребил слово «риск», а не «опасность». Человек эпохи неолита, орудовавший топором, тоже подвергался риску: например, рисковал угодить себе топором по ноге. Но разве мужчина или женщина, работающие, предположим, на моей крутильной машине, рискуют чем-либо в этом роде? Нет, конечно! Хотя они имеют дело с механизмом – с механизмом, мощность которого в сотни тысяч раз превосходит силу человека, а потому таит в себе опасность, которую можно считать ничтожно малой и одновременно огромной; следовательно, ее нельзя недооценивать. После этого вы все еще будете меня уверять, что нисколько не боитесь?
Он подошел к Марианне – иссиня-бледный, негодующий:
– Мы, инженеры, ученые, слава богу, свою задачу выполняем! Еще как! Мы создаем вместо старых все более эффективные, совершенные и безопасные машины. Но мы не можем заменить людям мозги. А человеческий мозг постоянно отстает, не дотягивает до нужного уровня. Разве в глинобитных хижинах Экваториальной Африки безопаснее жить, чем в пятидесятиэтажных небоскребах? В небоскребах в тысячу раз безопаснее. Конечно, если какой-нибудь господин X, дурак набитый, слишком высунется из окна пятидесятого этажа, то он упадет и разобьется, чего не произойдет с африканцем, высунувшимся из окна (если таковое имеется) своего дома, слепленного из глины и навоза. Но будьте уверены, что из ста человек, которые прочтут в газетах сообщение об этом случае, девяносто девять не будут ругать глупого господина X, а возненавидят самую идею небоскреба, символ прогресса человечества. Ну, а сейчас – не злоупотребляйте моим терпением! Перестаньте смотреть на меня так, словно я – Франкенштейн[2]. Вы знаете, кто такой Франкенштейн?
Указывая на одно из венецианских креслиц:
– Двести лет тому назад какая-нибудь дама в парике проводила в нем большую часть своего времени за приятным занятием – перемывала косточки своим ближним.
Не успела Марианна отереться о ручки кресла, чтобы сесть, как он воскликнул:
– Что вы делаете? Разве вы не видите, что сломана ножка?
– Вы же сами мне велели сесть!
На одной из задних ножек креслица – трещина. Из нее просочился клей, похожий на смолу. Древесина в этом месте, по-видимому, была сильно изъедена жучком.
– Не надо было плюхаться с размаху! Потолок бы на вас обрушился, что ли? Или провалился бы пол под ногами? Или я бы вас растерзал?
Он повернулся к девушке спиной и, уставившись в простенок, белевший между портьерой и какой-то картиной, вежливым, вкрадчивым голосом продолжал:
– Или вам грозило еще что-нибудь в этом роде? Признайтесь, что никакой опасности не было. Тем не менее вы испугались, хотя только что самоуверенно заявляли, будто ничего не боитесь. Еще как боитесь! Вас обуял такой отчаянный, непреодолимый страх, что вы забыли соблюсти единственную логически оправданную осторожность: убедиться в том, что креслице, имеющее, как я вам сказал, солидный возраст в два века, прочно стоит на всех четырех ножках. Я поступил неправильно, по-дилетантски, помешав вам плюхнуться на пол. Урок возымел бы большее действие, запомнился бы надольше.
Он снова усаживается за стол.
– Все, что от меня требовалось, я вам сказал, и не один раз, а по крайней мере трижды, и даже подкрепил свои слова наглядным примером. Чего же вы еще ждете?
VIII
Стычка между Берти и Гавацци в мужской раздевалке произошла в понедельник, 14 ноября. А во вторник к концу рабочего дня Берти отправился к Рибакки. Цеховые конторщики – их будка находится на том же возвышении, что и кабинет Рибакки, – потом рассказывали, будто там разыгралась настоящая баталия. Голос Рибакки, доносившийся до них из-за перегородки, звучал все резче, все пронзительней (по выражению конторщиков, «можно было подумать, что курицу режут»); под конец шеф разразился бранью и угрозами. Как выяснилось позднее, самих ругательств и угроз они не расслышали, но у них создалось полное впечатление, что «все там было». Берти, по их словам, в течение всего разговора стоял лицом к Рибакки и, стало быть, спиной к конторе. То, казалось, он хныкал, то повышал голос, правда, жалобно, заикаясь; Рибакки же рвал и метал. Иначе рассказывала другая свидетельница – Чезира Белламио. В семь часов, когда она кончила уборку, она застала такую сцену: Рибакки, скрючившись, стучал кулаком по столу, а Берти стоял к нему спиной. Да полно: Берти? Спиной к Кишке? Вероятно, боком – лицом к двери, выходящей на галерею, которая тянется вдоль задней части стеклянного куба.
Да… Лобовая стычка, произошедшая между Рибакки и Берти, ввергла цех «Г-3» в состояние радостного возбуждения. Все ждали – что будет? Гавацци отмалчивалась. Наконец она не выдержала и дала нахлобучку неугомонному Маркантонио, который начал уже высказывать кое-какие подозрения, подбрасывал ехидные вопросики, подначивал.
– Учись у своей жены Сильвии! – ворчала Гавацци. – Когда надо высказаться, она высказывается. Когда надо кричать – покричит, а когда лучше помолчать – держит язык за зубами.
Берти не появился и на следующий день, в среду. В этот день в цех спустили приказ об увольнении Гуджи. «Настоящим уведомляем, что с сегодняшнего дня… Вам предлагается явиться за получением причитающейся суммы».
Не было Берти и назавтра, в четверг. В пятницу, 18-го, Гавацци набралась духа и отправилась к Рибакки.
– Берти. – Так она начинает все свои выступления – с заголовка.
Рибакки тут же выдал, по-видимому, давно заготовленный ответ:
– Не думаю, чтобы он заблудился в лесу или угодил в пасть волку.
– А я чую, что дело было именно так.
– В таком случае, кто же – волк? Уж не я ли?
– Вы или кто-нибудь покрупнее. Если из стада пропадает овца, пастуху безразлично, какой волк ее задрал. Хоть тот, хоть этот – один конец.
Близко поставленные глаза Рибакки сблизились еще больше: их разделяло теперь только лезвие носа.
– Зато волк, которому удастся съесть вас, еще не родился на свет.
– Волк волка не заест. Если, конечно, один из них не угодит лапой в капкан.
– А в паком случае, тот, что на воле, сожрет попавшего в беду?
– Вот именно.
Рибакки довольно долго рассматривает ногти – сначала на одной, потом на другой руке. Демонстрирует свою власть, право сидеть за столом и рассматривать ногти, в то время как собеседник стоит перед ним, переминаясь с ноги на ногу. У Гавацци к тому же щиколотки изуродованы артритом.
Она говорит:
– Слава богу, что мать-природа дала нам только десять ногтей.
– Гавацци, я – человек осторожный, обхожу капкан за версту. А вы, как мне кажется, лезете на рожон. По-моему, в данный момент вы на волосок от опасности.
– Только для того, чтобы не прозевать интересное зрелище, когда сработает пружина. Короче: когда вернется Берти?
– Я не врач и не хиромант. Знаете, что можно сделать? Давайте послушаем, что скажет отдел кадров. Я нисколько не удивлюсь, если окажется, что и у них тоже есть кое-какие вопросы. Не ко мне, конечно, а к вам. Например, насчет одной недавней беседы с вышеупомянутым Берти, состоявшейся в довольно необычном месте.
Он протянул красивую холеную руку, поднял трубку, посидел так, опершись локтем о стол, придерживая другой рукой покачивающийся шнур («по ком звонит колокол», да и только!), и положил трубку на место.
– Я знаю, что к советам вы не прислушиваетесь. И я остерегусь вам их давать. Ограничусь лишь одним замечанием. Когда находишься в радиусе действия тяжелой артиллерии, подставлять грудь, по-моему, нелепо, так же нелепо, как и размахивать штыком. Пехоте, каковой мы являемся, остается лишь спрятаться в укрытии.
– Спрятаться в укрытии или заживо себя похоронить?
Гавацци ушла разъяренная. Она злилась не на Рибакки, а на себя. Что толку от таких словесных раундов? Ну, высказала ему в глаза правду-матку… Тощее утешение. Незачем было к нему ходить. Послушалась голоса совести. Вечная песня! Чего они стоят, эти «голоса»? Голос сердца, голос страсти, глас судьбы. Не хватает только вспомнить про ангела-хранителя, который стоит за твоей спиной и подсказывает, что надо делать, а чего не надо. Ангела-хранителя в образе профсоюзного уполномоченного. Чтобы наверняка уйти от ответственности. Нет, каждый должен считать себя лично ответственным за все, что происходит. Получила новенькая подтверждение о зачислении в штат? Да. Годится Берти на что-нибудь? Нет. Борьбу против «Авангарда» надо вести совсем иначе, сообразуясь с первостепенными задачами, как часть общей программы. И т. д. и т. п. Вместо «голосов» – «планы», «масштабы» и «уровни»… Короче говоря: вместо формул, предлагаемых католиками, – всем знакомые формулы коммунистов. Каков же выход? Что противопоставить бездействию? А бездействовать – значит развязать им руки… А может быть, именно сейчас Берти может сослужить службу? Кролик в руках палача перестает быть просто глупым, пугливым зверьком, а начинает играть общественно значимую роль жертвы.
Как бы там ни было, с момента исчезновения Берти прошло еще три дня – всего, с воскресеньем, семь. И ничего нового. Во вторник, 22 ноября, войдя в цех, рабочие «Г-3», к своему великому удивлению, обнаружили в закутке, ранее принадлежавшем Берти, незнакомого молодого человека. Он был в новой с иголочки спецовке, туго обтягивавшей его полноватую, но крепко сбитую фигуру. Портрет довершали рыжие курчавые волосы, курносый нос на веснушчатом лице, острые зубы и ямочка на подбородке. Полдня он провел в кабинете Рибакки – видно, брал у него интервью – ив соседней комнатушке-конторе, а вторую половину дня просидел в закутке Берти, что-то записывая в черную тетрадь; в конце рабочего дня запер ее в стол, а ключ сунул себе в карман. За весь день он ни разу ни с кем не заговорил. Кто больше, кто меньше, но все за ним наблюдали. Значит, Берти выперли? А этот шурупчик явился на его место? Это казалось невероятным даже самым закоренелым пессимистам.
Гавацци разглядывала вновь прибывшего профессиональным глазом. И решилась сказать себе лишь: «Кто его знает…» То он ей казался усердным новичком, изо всех сил старавшимся показать, как он свободно себя чувствует, чтобы замаскировать глубоко укоренившуюся робость, и потому довольно симпатичным. То она хмыкала про себя: «Гм-гм…» В течение дня она несколько раз меняла свое мнение. И в конце концов решила, что он – Котенок. Кошек Гавацци терпеть не могла, но к котятам относилась снисходительно.
Наступил следующий день. Новый парень взял под прицел «Авангард». Остановился у края площадки, прислонился к столбу и застыл. Время от времени он расстегивал молнию, доставал черную тетрадь и что-то записывал. Авторучка издали похожа на золотую. Как только «Авангард» останавливается, парень вытягивает из рукава крепкое веснушчатое запястье: засекает время. Хронометр у него тоже золотой – по крайней мере, так выглядит со стороны. Вот остановил, вот снова пустил (Джеппа, торжествующе: «Я же вам говорил, что это – новый учетчик!»). Сделал запись в черной тетради, убрал ее в карман спецовки, снова принялся внимательно наблюдать за работой машины.
Так продолжалось часа полтора, после чего Марианна не выдержала.
– Красная кнопка, – произносит она громко. И еще громче – Тормоз. – Остановив «Авангард», она просит – Будьте любезны, уйдите отсюда.
Парень подводит черту под последней записью, сует тетрадь в карман спецовки, подтягивает молнию до самой шеи. Он стоит, где стоял, и устремляет на Марианну свои круглые глаза неопределенного, переменчивого цвета.
– А почему?
– Потому что вы действуете мне на нервы.
Молодой человек слегка краснеет:
– К сожалению, не могу. Меня для того и наняли, чтобы я простаивал здесь не менее восьми часов в день. Не только возле этого… – Он отходит от столба и потягивается, как бы желая размяться. И улыбается. – …столба. А вообще здесь.
Своей небольшой веснушчатой сильной рукой он показывает вокруг на намоточные и крутильные машины.
– Меня зовут Бонци.
При этом он весело улыбается.
У Марианны екает сердце:
– Значит, вы… А Берти…
– Берти? Кто это такой?
И, тут же переходя на «ты», по-свойски:
– Машина у тебя – блеск. И знаешь почему? Несложная. Работать на такой – проще пареной репы. Кто знает, родит ли когда-нибудь моя круглая голова что-нибудь похожее на эту гениальную штуку? Или ты, как и все, считаешь ее зверюгой?
– Я делаю свое дело. И делаю его хорошо, если мне не мешают своей болтовней посторонние.
– Да, ты работаешь неплохо. Особенно если учесть, что поступила всего десять дней назад. Через полгода-год станешь неплохой работницей. Тогда будешь знать, что спокойствие зависит не от того, одна ты или нет, а от умения вести себя так, будто ты одна, даже если вокруг толпа.
Он снова прислоняется к столбу, но повернувшись на девяносто градусов, так что теперь он стоит к Марианне боком – не поймешь, то ли он здесь, то ли нет его. Марианна пускает станок, а парень вытаскивает черную тетрадь. Наверно, спешит записать эту ерунду насчет того, как надо чувствовать себя в толпе будто ты одна.
Гавацци наблюдала за этой сценой. Только этого не хватало, чтобы нозенькая снюхалась с новеньким! Тогда уж от нее ни за что не избавишься!
Сзади подъехал Маркантонио; резко затормозил свой «Форклифт» и, не сходя с места, нагнувшись, прошептал Гавацци на ухо:
– Я видел Берти.
– Да что ты шепчешь-то? Чай не в исповедальне!
– Его загнали на «Руэру».
Гавацци вздрогнула и, чтобы он не заметил, пожала плечами.
– Ну да?! Расскажи кому-нибудь другому!
«Руэра» – это свалка. Ее официальное название ЦБР – цех вспомогательных работ. Пристанище нежелательных элементов, от которых избавляются по политическим соображениям или ввиду пошатнувшегося здоровья. Пользуясь терминологией начальства, «по мотивам нравственного порядка и по клиническим показаниям». Кто докатился до ЦБР, тот конченый или почти конченый человек: да и сам пострадавший в конце концов ставит на себе крест. Каждые пять-шесть месяцев ЦБР опорожняют – без шума, без инцидентов.
– Говорю тебе, что я видел его сзбими глазами.
Гавацци закусила нижнюю губу. Верхняя задергалась.
– Что он намерен делать? Есть у него какой-нибудь план действий?
– Я с ним не разговаривал.
– Как не разговаривал?! Говоришь, видел и ничего ему не сказал? Да что он – прокаженный, что ли?
– Ты бы гоже, увидев его, обошла стороной.
– Это ты так думаешь!
– У него такой похоронный вид, будто вся семья отравилась газом.
Гавацци задумалась.
– Столько лет проработали вместе, а я даже не знаю, была ли у него семья.
И вдруг спохватилась, что говорит о Берти, как о покойнике.
IX
У Марианны такое чувство, будто ей отвели участок, отделенный глубокой межой от главного поля, где люди работают бригадами, рядами, группами. В трамвайной давке, в сутолоке проходной, в людском потоке, который устремляется вдоль центральной аллеи, потом разветвляется и растекается по корпусам, складским помещениям, мастерским, она чувствует себя частицей этой огромной человеческой массы, именуемой «Ломбардэ». Ежедневно они идут, спешат в одном направлении, подталкиваемые общей необходимостью, стимулом, – иным и гораздо более сильным стимулом, чем те, которые движут отдельными людьми. В раздевалке происходит первое размежевание: ведь Марианна Колли не такая, как все. У работниц одной бригады– шкафчики в ряд, а она ни в какую бригаду не входит. Стягивая с себя платьишко или юбку, надевая спецовку, упрятывая волосы под сетку или колпачок, работницы обмениваются первыми отрывочными репликами, жаргонными словцами, намекающими на всем известные обстоятельства; в них – отголосок жалоб, требований, воинственных и несбыточных планов. Но до сих пор контакт еще возможен – можно встретиться взглядом, случайно задеть локтем и пробормотать «извините» У всех одновременно щелкают навесные замочки, и все, обгоняя друг друга или уступая дорогу, устремляются в узкий коридорчик, отделяющий раздевалку от цеха…
Но тут, миновав коридорчик, Марианна остается одна. Работницы пробегают мимо, топчутся под часами (до восьми – всего пять минут, четыре, три…), хватают табель, отмечаются, догоняют рабочих, отметившихся под мужскими часами, подходят к машинам. А Колли Марианна застряла неподалеку от дверей раздевалки. Каждое утро что-нибудь ее задерживает: позавчера развязался шнурок, вчера она что-то забыла (стоит, роется в карманах, носовой платок, что ли, ищет); сегодня она уронила зажимку для волос, а завтра… завтра будет что-нибудь еще. Не ходи туда, девушка, никому туда ходить не надо… Вот уже несколько машин заработали, загудело несколько моторов. Секундная стрелка обегает по циферблату последний круг. Не ходи, выйди в ту дверь, вернись домой… Она делает несколько шагов, но не к часам, а куда-то вбок. Нет, нет, не ходи. Она видит свое отражение в стекле часов: лицо – негатив, а над ним – большая секундная стрелка. Осталось девятнадцать секунд, восемнадцать, семнадцать. Какое нехорошее лицо видит она в зеркале-часах… Есть о чем подумать… О чем же? Притворяется, будто размышляет, а в действительности не думает ни о чем, голова – словно налита водой. Осталось десять, девять, восемь, семь. Неподалеку показался нос «Форклифта». Нет, не завтра, а сегодня, сейчас, сию минуту. Пока не поздно. Не ходи, не надо! Осталось три, две. Рывком хватает табель. Зазвонил звонок. Пробила – готово! Звонок прекращается. Она шагает по цеху. «Не ходи», «пока не поздно» вцепились сзади в плечи. Она бросает взгляд на закуток Берти, где теперь расположился этот новый – Бонци. Идет дальше. «Не ходи», вроде, отвязалось. Она шагает, чуть вздернув подбородок, твердо глядя вперед, немного напряженно, по-мужски. «Не ходи» где-то по дороге исчезло. Если даже она продолжает его чувствовать на расстоянии, она знает, что его нет, что она сама его выдумала. Последние несколько метров пути – почти бегом. Пересечь линию столбов – все равно что переступить через порог, затворить за собой дверь, задвинуть засов. Она подбегает к «Авангарду», протягивает руку.
– Привет!
Притронувшись к нему, она вновь обретает ощущение реальности своего нового существования, снова становится Марианной с «Авангарда». Даже мороз по коже подирает– до того ей приятно взять тряпку, встряхнуть ее, протереть бок и гладкое брюхо кожуха. Сначала снаружи, потом – внутри. Потом проволоку и люльку… Качнулась. Проволока, люлька, катушка (если осталась с вечера).
А сама приговаривает: «Ну, как сегодня настроение, хотела бы я знать? Тебе хорошо: стоишь себе здесь, спишь. Или, вернее, дремлешь. Постепенно приучаешь себя к мысли, что завтра еще один рабочий день. Вы только посмотрите, что за барин! Массируют его, гладят, нежат, точно ребеночка. Устроился со всеми удобствами: будильник ему над ухом не трещит, соскакивать с кровати чуть свет в такую холодину не надо (шутка сказать: вот уже два дня. как вода в кране замерзает), не надо опрометью выбегать на улицу и что есть мочи мчаться на завод – не дай бог опоздаешь. Ты обо всем этом даже понятия не имеешь. Смотри, бесстыдник, уже десять минут девятого, а ты… Я не прочь, конечно, за тобой поухаживать. Совсем наоборот! Для меня это самые лучшие минуты».
Она переходит к мотору, протирает вытяжной барабан и приемное устройство. Но взгляд ее устремлен на корпус машины и обращается она только к нему, потому что в ее представлении это и есть «Авангард», а все остальное между прочим.
Все-таки мама, не в обиду ей будь сказано, – горемыка. Точно я, конечно, не знаю, но я спрашивала Карлину Соццани, а та – зачем ей мне врать? – говорит, что у моей мамы дети уже вряд ли будут. Как будто она до сих пор могла иметь детей! Я думаю, дело обстоит так: после того, как отец ее оставил, она опять стала девственницей. Конечно, эго разные вещи – остаться девственницей как монахини и стать девственницей после того, как родила ребенка. Но и то и другое, должно быть, противоестественно. Я ведь помню, какая она была в молодости. Нет. Жизнь у нее совсем не легкая. Но она была гордая. Энергичная. Полная жизни, вроде меня. Только к тому же красивая. «Ты учти, я ведь некрасивая! На этот счет у меня не осталось иллюзий. С тех пор как я поступила на завод, я поняла, какая я: не красивая и не урод. Раньше я не понимала, потому что из дома выходила редко, а если выходила, то только с этой каракатицей Карлиной Соццани. Она, конечно, славная: мужчины – дураки набитые, что на ней не женятся…»
Марианна застыла на месте с тряпкой в руке, уставившись на «Авангард», словно в ожидании ответа, отклика.
«Просто беда! Так, со стороны на нее посмотреть – скажешь: мировая девка! Ухватки у нее, как у повивальной бабки. Это будто бы Соццани, отец Карлины, так говорит. Если только она, по своему обыкновению, не выдумывает. У нее фантазии хоть отбавляй! Последняя ее выдумка такая: есть, говорит, один человек – женатый, с тремя детьми, занимает прекрасное положение, очень представительный и так далее, – так вот, он будто бы до того по ней с ума сходит, что грозится руки на себя наложить. Однако отец у Карлины еще похлеще, чем она. Дочка хоть только на словах бойкая, а тот и рукам волю дает. Даже к моей маме подкатывался. Правда, правда! Если б я об этом от Карлины услышала, я бы просто посмеялась, и все, а то… Да, так о чем, бишь, я хотела тебе сказать? Ладно, потом вспомню – расскажу. Понимаешь, когда ты стоишь, мне легко с тобой разговаривать, а как завертишься…»
Уборка закончена, остается только смазать подшипники. Это все равно что поливать цветы на подоконнике, когда земля в горшках и в ящиках от зноя высохла, потрескалась. Чувствуешь себя благодетельницей.
Разговор между тем продолжается:
«Что ты хочешь, мама в молодости обожглась, жизнь у нее с самого начала сложилась паршиво, по-собачьи, вот она и опасается, что я тоже… Но ведь ничего бы этого не было, если бы она сама не захотела… А у меня и в мыслях ничего такого нет. Раньше, до того как пришла на „Ломбардэ“, было. Ничего удивительного: сидела одна с утра до вечера. Радио у нас нет; даже кошки, чтобы было на ком зло сорвать, и то не завели. Я выдумала, что у меня есть муж– несчастный человек, с детства страдающий неизлечимой болезнью, что он не может работать, и поэтому я прикована к швейной машине: зарабатываю на двоих. Он хороший человек, но страшный эгоист – знаешь, какие они, эти хроники. Но что поделаешь, надо его пожалеть. Мне даже приятно было, что я могу кого-то жалеть. Я рассказывала ему содержание кинокартин, в том числе тех, которые видела лет пять-шесть назад; описывала любовные сцены: что он сказал, что она сказала, как они поцеловались и стали женихом и невестой; пересказывала ему судебные процессы и другие страшные истории, вычитанные из газет, в которые были завернуты продукты – мама газет не покупает, говорит, что мне такое чтение ни к чему. Он сидел и слушал, смирный такой. Я была к нему очень привязана. Думала: пусть я хоть кому-нибудь да нужна.
Хуже было по ночам, особенно когда проснешься и лежишь, а сон не идет. Свет зажечь нельзя: мы с матерью вместе спим, на двухспальной кровати. Мама, хоть и не признается, но, ручаюсь, пока я бегаю в уборную, заглядывает под кровать – нет ли там кого в трусиках.
Теперь, слава богу, все это позади. Вечером прихожу домой разбитая, не чаю, как добраться до постели, мигом засыпаю. А днем я – с тобой. Ты теперь у меня вместо того мужа. Как муж ты, черт возьми, ничем не лучше… Ничего не говоришь, о чем думаешь – неизвестно, стоишь как вкопанный, а я знай верчусь вокруг тебя. Ты дневной муж. Муж наоборот. Даже скорее жена, чем муж. Но мне и так хорошо. С меня хватает. Мне спокойно. А ты? Тебе со мной хорошо? Лучше, чем… с… Ну, ладно, туалет окончен. Можно бы, конечно, и почище… Пожалуй, завтра приду на не-> сколько минут раньше – скажем, без десяти восемь. Без пятнадцати восемь начну переодеваться, пяти минут мне хватит, потом… потом, не задерживаясь… в общем, сразу сюда».
После масленки в морщинках ладоней и между пальцами осталось масло. Она вытирает руки о спецовку. Приобретает ли ее комбинезон нужный цвет? Как у настоящей работницы? Марианна разглядывает, где уже замаслен, а где еще нет. Проверяет, все ли на месте, снова заглядывает в учетный листок. Все в порядке? Да. Она приперта к стенке: никаких поводов оттягивать пуск больше нет. Ее даже мучают угрызения совести… Ведь работа-то сдельная: потеряешь время – дашь меньше продукции, а чем меньше продукции, тем меньше заработок. Но вот «Авангард» пришел в движение. Голос его становится отчетливее, ровнее; кабель плотными витками обвивается вокруг барабана, – вот тогда ей хорошо, ах, как хорошо ей тогда, как спокойно! Что еще может дать ей жизнь? Ничего. Да она ничего другого и не требует, больше ей ничего не надо. Правда, правда – ничего! Если что-то неприятное и осталось – вроде едва заметного ощущения пустоты или легкого подташнивания, – то где-то глубоко-глубоко, внутри. И замечает она это лишь вечером, когда в последний раз нажимает красную кнопку, не отводя предварительно тормоза, так что грохочущая махина некоторое время продолжает вращаться по инерции, потом, израсходовав энергию, постепенно выдыхается. Покачивание становится все более вялым, со всхлипами, пока, наконец, махина не замирает на месте, будто уснув. Только тогда Марианна понимает, что могла сплоховать, хоть ей и казалось, что она вне опасности. В действительности же сказать «я – вне опасности» она может только сейчас.
X
Эх, молодежь, молодежь… Да что же это такое? Во время войны, когда человек почитал себя счастливым, если у него оставались глаза, чтобы плакать, – они играли в войну. Только-только перестали держаться за мамкин подол, как ринулись – герои! – подбирать за освободителями окурки «Made in USA». К их приходу мир уже зашпаклевали, подштукатурили, подмалевали. – стал как новенький. Море света, воздух хороший. Куда ни глянь – распевают про любовь. Витрины ломятся от предметов не первой необходимости, только покупай – уступят. И в довершение всего – полная свобода. Свобода издеваться над теми, кто в борьбе за нее, за эту свободу, пролил кровь. Может, вслух они этого и не говорят, но у них же на лице написано: «А кто тебя просил?» Зайдите на собрание партийной ячейки… Выручить может только выезд за город или танцулька. Вот тогда у всех вдруг просыпается тяга к социализму. Черт знает что! Мы, дураки, отдаем последние силенки ради того, чтобы солнце грядущего, которого нам самим увидеть не дано, все-таки взошло, а эти восемнадцатилетние и двадцатилетние заявляют: зачем стараться? Разве ты не видишь, что так или иначе мир все равно идет к социализму? Зачем нам вступать в партию, если мы и без того – социалисты?