Текст книги "По поводу одной машины"
Автор книги: Джованни Пирелли
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)
– Нет, вы только послушайте! Что ж ты мне свои цветы бесплатно, что ли, отдаешь?
– А что? Забирайте. Мне вашего не надо. Берите!
– Час от часу не легче! Зачем же так… Что я, нищенка?!
Тетя Карла не унимается и все ворчит, ворчит. Входя в кладбищенские ворота с одиннадцатью гвоздиками, выторгованными за триста двадцать лир, и целым пучком декоративной травы в придачу (букет упакован по всем правилам, в вощеную бумагу; видны только концы стеблей, засунутых в воронку из фольги).
– Видела, какая обдираловка? Каждый день понемногу, а в результате все они – на колесах. Когда я трясусь на трамвае и вижу нескончаемые вереницы машин, единственное мое утешение – сознавать, что есть в них и моя доля. Сижу и прикидываю: вот это крыло, например, или фары, или запасное колесо наверняка куплены за счет разницы в цене зерна и хлеба, который я покупаю.
Аделе: —Так уж устроен мир. Один толкает тачку, другой разъезжает на автомобиле.
День выдался как по заказу – для покойников. Красновато-голубоватый свет, пронизывающий поднимающиеся от земли испарения, напоминает о том, что где-то есть солнце, светит себе для африканцев или для избранных. Когда минуешь массивный мавзолей – могилу могил, высящуюся у входа, и перед глазами возникает безотрадная картина кладбища, невольно думаешь, что пришел сюда только потому, что вход бесплатный. Гулко отдаются шаги по безмолвным аллеям, обсаженным скользкими от плесени деревьями; повсюду изгороди из окаменевших бессмертников; увядшие цветы, жухлые декоративные растения, а впереди – море однообразных предметов: надгробия, кресты, статуэтки, колонны и колонки, ангелочки, плиты, обелиски, много-много подряд, все голые, обледеневшие. Женщины и мужчины в черном, целыми семьями, хмурые, подавленные, влачат по геометрически точно расчерченным аллеям и аллейкам свою бренную плоть. Последние могикане распавшегося в прах мира, могильщики рода человеческого. А кто же погребет их?
Сестры идут рядом, Марианна – чуть поодаль. Сколько она себя помнит, всегда было так: наступали ей на пятки или ворчали: «Куда спешишь?!». Теперь, когда она выросла, ей стало повольготнее: можно идти сбоку или позади. Но к участию в разговорах ее пока не допускают. Подумаешь, секреты…
– Как мои дела, спрашиваешь? Что может быть хорошего, если батраки корчат из себя законников: являются с письменными требованиями. Не ты, понимаешь, ставишь им условия, а они тебе. Да еще эта чертовщина с погодой! Где это видано, чтобы на Corpusdomini[9] шел снег?
Сестры Трабальо скроены на один лад: короткая шея, широкие квадратные плечи, крутые бедра; обе еще довольно бодрые.
Карла: – Говоришь, на машине? Ты уверена?
Марианна невольно прислушивается. Мать отвечает вполголоса, похоже – оправдывается, слова повисают в воздухе. Тетя Карла, наоборот, разговаривает как человек, привыкший к простору – к гумну, к полю. На ее громкий голос многие из этих людей в черном оборачиваются. В детстве Марианна этого стеснялась, а теперь… Не то чтобы ей это нравилось, просто безразлично стало.
– Я ничего не говорю. Но ведь надо позаботиться о приданом… А жених-то что за человек? Работает вместе с ней на заводе?
В ответ опять что-то невразумительное.
– А зачем тянуть? Такая вымахала здоровая девка! Конфеткой ее уж не позабавишь. Вот что я посоветую: постарайся познакомиться с матерью ухажера. Какая мать, такие и дети. Я говорю о сыновьях, конечно. А далеко они зашли или нет…
Пришлось посторониться и идти гуськом вдоль могильной ограды, так как сзади приближался кладбищенский автобус.
Карла (многозначительно): – Все равно рано или поздно все там будем. – Она показала на автобус и на сидевших в нем людей. Потом – Зло берет. Послушать тебя, только ты одна такая разнесчастная.
– Да уж, счастливой меня не назовешь. Один этот тип чего мне стоил…
– Будто мой не куролесил! В сто раз больше твоего! Только я никогда нос не вешала. Но и не задирала выше, чем надо. Главное мое несчастье (а у меня их тоже было немало), что он оставил меня в том возрасте, когда человеку осточертевает жить на болоте, воевать с комарами и с мошкарой и спать на колючей соломе, – хочется пожить с удобствами.
– Неужели ты не можешь говорить потише?
– А дети… Что ты сравниваешь? У меня парни, у тебя девка. Чем она скорее выскочит замуж, тем лучше. С парнями же наоборот. Я им говорю, пока нет особой нужды в помощницах, повремените… Вот, говорю, когда будет вашей маме за пятьдесят…
– Как? Разве тебе еще не исполнилось?
– Ну, за пятьдесят пять… Потому как… Коль на то пошло, о наследниках теперь думать нечего. Известно: молодые крестьянствовать не желают.
– Я, дорогая сестрица, ничего тебе не скажу. Каждый в своем доме хозяин. Но, смотри… Будешь упрямиться, привередничать…
Прошли перекресток. Там, с правой стороны, начинается участок, где похоронен дядя Джакомо.
– …ведь того принца можно всю жизнь искать и не найти…
Тетя Карла вдруг остановилась как вкопанная, только шею вперед вытягивает… В глазах недоумение и испуг:
– Пресвятая дева…
Весь участок острижен наголо, перекопан, прополот и выровнен. Чернеет несколько свежих могил, и все…
– Господи Иисусе…
Бедная тетя Карла не верит своим глазам.
И как-то странно, мелкими шажками, не по-крестьянски, одной рукой – той, что сжимает гвоздики, – придерживая под животом пальто, другой приподнимая подол юбки, засеменила туда, где еще в прошлом году накануне дня поминовения усопших красовалась доска из каррарского мрамора с бронзовыми лавровыми листьями и надписью, а под овальной фотографией покойного горела лампадка. Аделе ринулась, задыхаясь, за сестрой, словно та без нее непременно должна была натворить что-нибудь непотребное. Но в этих туфлях, которые она совсем разучилась носить, она с трудом ковыляет и все больше отстает. Марианна – та поспевает. Но, собственно, куда идти-то? Ничего же не осталось! А ведь могила у дяди была совсем неплохая. Она ей даже нравилась. Бывало, выдернешь сорняки, поставишь возле лампадки дюжину гвоздичек, и вид у могилы становится вполне благопристойный. К тому же, в понимании Марианны похороны все ставили на свое место: человек умирает, стало быть, кончаются его мучения, но что-то от него все-таки остается, и раз в год им кто-нибудь занимается. И еще: есть такие уголки, которые много значат в детстве, а в дальнейшей жизни служат вехами, поэтому надо, чтобы они оставались как были, даже если никакой ценности не представляют. Если же все начисто меняется, бесследно исчезает, даже могилы…
Само место можно найти, потому что могила дяди Джакомо была в первом ряду, в промежутке между скамейкой и железной урной для бумаги и высохших цветов. Но именно здесь, прямо как нарочно, чернеет одна из новых могил, вырытая, судя по свежей земле, всего несколько часов назад. На совсем небольшой, даже не мраморной тумбе – фотография юноши в рубашке с отложным воротничком. На тумбе провернуты четыре дырочки, чтобы укрепить доску с надписью, но, видно, доска еще не готова, или шурупов не захватили, так что могила пока без имени.
Карла (уставившись на чужую, безымянную могилу, уже с раздражением и досадой): – Сам виноват: «Раз я родился в Милане, то и на том свете останусь миланцем…» Будто миланец – это профессия или звание какое!
Аделе: – Как подумаю, что и после смерти придется квартплату платить…
Карла (вдруг разволновавшись): – Да разве дело в плате? (Закрыв лицо руками, плачет. Но не хочет, чтобы видели ее слезы: смахивает их, прижимает руку к носу.)
Сестра (утешая): – Карла, милая, не расстраивайся. Они же его не выбросили, а просто перенесли в другое место. Можно справиться куда. Я знаю, такой случай был с двоюродной сестрой, то бишь с золовкой…
– Я положилась на ребят. Говорю: письмо пришло с кладбища, вскройте, посмотрите, в чем дело. А потом – из головы вон… – Совсем сникнув – Десять лет жизни… Легко сказать! Десять лет…
Она больше не сдерживает слез. Плачет беззвучно, только иногда хлюпает носом. Волосы растрепались. Теперь лицо ее, обрамленное распущенными волосами, похоже на те прекрасные лики скорбящей, которые рисуют художники. И только рука с лиловыми прожилками и распухшими суставами, изборожденная глубокими морщинами, говорит, какую долгую и трудную жизнь она прожила!
Марианна подошла поближе, скорее растерянная, нежели взволнованная. Она глядит на плачущую тетку, на фотографию юноши, смотрит и не видит. Так бывает, когда, войдя в дом покойника, приблизившись к смертному одру, чувствуешь: надо что-то сказать, а что?.. Он, если бы мог пошевелить губами, знал бы, что тебе сказать, а ты – нет. Марианна смотрит и не видит ни сотрясающейся от рыданий тетиной груди, ни гордой шеи юноши и, по существу, ни о чем не думает. Единственное, что приходит ей в голову: «Нечего здесь больше торчать».
Она даже не заметила, как тетя Карла взяла ее под руку. Почувствовала только, когда та повисла на ней всей тяжестью, а заскорузлую ладонь положила на Марианни ну руку, плотно ее сжала, сплетя свои пальцы с ее пальцами.
– Как же быть с цветами? – спрашивает Аделе. – Торговались, торговались…
– Не все пи равно… Возьми положи этому пареньку… – В голосе Карлы – безразличие: пусть будет как будет. Она еще больше наваливается на Марианну – устала, и шепчет ей – Послушай меня, дочка. Женщина – всегда раба, была, есть и будет. Так уж лучше быть рабой человека, которого любишь.
XVI
На заводе Гавацци чувствует себя как дома. Огромный цех, машины, товарищи по работе для нее – все равно что для домашней хозяйки четырехкомнатная квартира, обстановка, дети. За воротами она уже не та. Тут ее можно сравнить с тяжело нагруженным возом, который тянет астматик ишак. В цеху, например, ни. сто не обращает внимания, если она нечаянно толкнет кого-нибудь или в тесноте толкнут ее. Но как только она оказывается за воротами, на тротуаре, в магазине, где угодно, – все и вся ей мешают. Не было случая, чтобы она оступилась в цеху. На улице же не пропустит ни одной ямки – обязательно в нее угодит, ни одной арбузной корки – непременно поскользнется. За сегодняшний вечер она спотыкалась трижды. В последний раз, не удержись она за столбик с табличкой «остановка», обязательно стукнулась бы о фургон, стоявший между трамвайной линией и тротуаром. Она задыхается. Холод для ее бедных щиколоток – зарез. В эти первые дни января, который обещает быть очень суровым, ей особенно скверно. В довершение всего она засомневалась, действительно ли есть такая улица: «Имени генерала Фары» или ей это только приснилось, а какой номер дома: 32, 23 или 123? Она чуть было не повернула обратно.
С некоторых пор Гавацци заметила, что у нее появилась привычка, как что не так, чертыхаться.
В поисках квартиры Инверницци она обошла с полдюжины темных, как склепы, подъездов, поднялась не на тот этаж, спустилась, позвонила не в ту дверь и, наконец, предстала пред удивительными и жаркими очами всего семейства. От батарей центрального отопления идет приятное тепло, тут же, под боком – диван. Она плюхается на него без сил и испускает тяжкий вздох.
– Я старый-престарый пес. Вернее, дряхлая сука, которой место – под забором.
– Будет тебе, будет! – увещевает Маркантонио. Он рад ее приходу.
– Только одряхлевших собак приканчивают разом, выстрелом из двустволки, а меня – каждый день понемногу.
Сильвия, более догадливая, поспешила накапать в рюмку кардиамина.
– Пей потихоньку, а то сведет ноги. Может, поешь?
– Я уже ела.
– А то приготовлю тебе суп из концентрата. Займет не больше пяти минут.
– Пять минут, пять минут. Через пять минут я уже выкачусь отсюда. Забрались к черту на кулички…
По мнению Гавацци, жить в районе Центрального вокзала – значит «у черта на куличках».
Этот квартал, выросший за церковью Сан-Джоакино, не старше человека средних лет, а уже весь перекопан бульдозерами, расковырян кирками… С одной стороны – развороченные подходы к новой железнодорожной платформе Варезине, с другой – целая чаща строительных лесов: возводятся умопомрачительные призмы, они реют в воздухе как знамена капитализма, вновь окрепшего и тем гордящегося. Что же до жилища Инверницци, то это типичный анахронизм. Квартира большая, с высоченными потолками, но нескладная, обветшалая; трубы торчат снаружи, электропроводка прибита к стене – держится на белых изоляторах. Но, в общем, довольно уютно.
Столовая без окон. Зато много дверей. Некоторые застекленные, другие – сплошные, покрашенные масляной краской. Одна дверь входная, остальные ведут в кухню, в ванную, в комнату родителей, в комнату трех старших сыновей и в комнату двух малышей; есть еще стенной шкаф, который тоже можно принять за дверь.
– Это моя Соборная площадь, – поясняет Маркантонио. – Выдайся у меня свободная неделя, я бы тут знаешь как все разрисовал! Намалевал бы повороты, возле каждой двери – стоп-линию, по диагонали – пешеходную дорожку, вон над той дверью (это в ванную) – «стоянка разрешается только от и до», над этой (над кухней то есть) – знак, запрещающий проезд на велосипедах (то есть детям моложе двадцати лет)… А восклицательный знак (сигнал, предупреждающий об опасности) знаешь куда мои ребятишки – продувные бестии хотят повесить? Не догадываешься? Над нашей кроватью! Как будто жена у меня – старуха и уродина… – Помрачнев – А все-таки, как подумаю, что двое старших скоро женятся… Можешь ты себе представить наш дом без них? Тогда он действительно будет похож на Соборную площадь, но только в августе, когда все разъезжаются.
Гавацци смотрит на Маркантонио – то снизу, то сбоку. Как только она уселась на этот проклятый диван (теперь ее подъемным краном с места не сдвинешь), на нее пахнуло настоящим семейным уютом. Отец и мать – хоть и не первой молодости, но и не старые, еще красивые зрелой августовской красой. Девчушка, самая младшая («Мой подарок супруге на серебряную свадьбу», – объясняет Маркантонио), копошится на полу, в обнимку с кошкой (которая покорно дает себя мучить). Мальчик, предпоследний по счету («Будущий семинарист», – шутит Маркантонио), примостившись на краешке обеденного стола, делает уроки и ни на кого не обращает внимания. Через стекло в соседней комнате видна фигура третьего номера – так называемого Инженера, а за неплотно притворенной дверью – большая кровать, на которой спят двое старших. Их сейчас нет, ушли, то ли в ячейку, то ли на свидание с подружками, а может, отправились с подружками в ячейку, объясняет Маркантонио. Ему явно трудно скрыть, что он горд этим как коммунист и отец.
«Какой ты коммунист и передовой человек, если не контролируешь рождаемость? – хочется пожурить его Гавацци. – Повсюду сироты, подкидыши, брошенные дети, тоскующие по материнской ласке, по отцовской заботе, мечтающие о крыше над головой. А эти блаженные и в ус не дуют! Народили еще пятерых… В Италии и так два миллиона безработных, будет на пять больше. Но что теперь говорить: дело сделано. Только напрасно ты передо мной выпендриваешься. Расхвастался, как петух! Хочешь уколоть за то, что осталась в старых девах, что ли? Мужики на работе еще ничего, а как только вышли за ворота – все один на одного похожи: только о себе и думают, хвастуны, воображалы».
– Извините, что прерываю! Добрый вечер, товарищ! Мама… – Это так называемый Инженер, длинный, худой парень; глаза из-под роговых очков смотрят горячо, внимательно, точь-в-точь как материны, только удвоенные толстыми стеклами… – Дай мне что-нибудь пожевать. Меня этот Д'Аннунцио совсем доконал…
Сильвия мигом вскочила. На пороге кухни она обернулась и посмотрела на Гавацци, как бы говоря: сама понимаешь, когда дети хотят есть… И скрылась за дверью.
– Папа, одолжи мне пару сигарет!
Гавацци: – А может, хочешь «йогу»? Или кока-колу? Перед тем как съесть бутерброды, – аперитив, после – кружку пива и черный кофе?
– Ты меня извини, товарищ! Понимаешь…
– Я тебе не товарищ. Меня зовут Гавацци, и я реакционерка.
Маркантонио: – Вот что, Инженер, успокойся и помолчи. Гавацци не в гости сюда пришла.
Очкастый: – А зачем же?
Гавацци: – Чтобы убедиться в том, что дети Маркантонио любят совать нос не в свои дела.
Маркантонио (с пафосом): – К твоему сведению, семейство Инверницци – самая настоящая партийная ячейка. У нас друг от друга тайн нет. С каким бы вопросом…
Появляется Сильвия, в каждой руке у нее – по бутерброду.
– На и иди к себе! Нам тут надо поговорить спокойно, по-стариковски. Больше не дам. Иначе хлеба на утро не хватит.
Гавацци: – Спокойно, говоришь?
Очкастый: – Спокойной ночи, товарищ. Извини, если я…
– Завел одну песню: «товарищ, товарищ»…
Сильвия: – Ну вот, теперь все разошлись.
– А двое старших? – интересуется Гавацци.
– Маркантонио: – Да что ты! Они раньше двенадцати… Признаться, я в их возрасте тоже считал, что спать – только время терять.
Сильвия (мужу смущенно): – Ты неисправим.
– Ты права. Единственный твой недостаток, дражайшая моя половина, заключается в том, что твоя половина всегда права.
Гавацци: – Ну как, обмен любезностями окончен? Могу я рассчитывать на ваше внимание хотя бы на протяжении пяти минут?
Супруги умолкли. На сей раз окончательно (надо же уважить товарища, друга). В доме тихо, так тихо, что слышно, как в детской посапывают малыши, в другой комнате работает челюстями, утоляя голод, Инженер, а в кухне капает из крана. Даже диван проявил чуткость: перестал скрипеть.
Гавацци набирает в легкие воздуха и начинает:
– Поскольку ночевать на вашем диване я не намерена… Учитывая, какой оборот приняло дело в пресловутой профсоюзной организации, я надумала… В общем, у меня есть идея, но так как она немного того, необычная… Одним словом, если мы…
В прихожей возня и топот, как в кино после окончания последнего сеанса. Сильвия опускает голову, губы ее неудержимо растягиваются в улыбке… Маркантонио сначала хочет сдержаться, делает над собой усилие, чтобы не засмеяться, и не выдерживает. От этого хохот его еще раскатистей. Врываются два старших сына, те самые, которые считают, что вернуться домой раньше двенадцати (а сейчас десять) – значит опозорить всю мужскую половину семейства Инверницци. Оба разрумянились, через плечо – синий плащ авиационного покроя, в руке – кожаная фуражка. Оба рослые, похожи друг на друга и очень похожи на отца, такие же напористые, жизнерадостные, только моложе.
Один из них: – Голову даю на отсечение, что ты – Гавацци!
Другой: – Можно подумать, что у нас вот тут радар. Кроме шуток, словно сверчок нам в ухо напел: скорее домой, в берлогу! Увидите такое…
Гавацци, преодолев сопротивление дивана, с трудом переносит на свои многострадальные ноги вес огромного туловища.
– Это какой-то зверинец… Зоологический сад!
Сильвия (выйдя из себя, резко): – Ошибаешься, это – семья!
XVII
Инженер д'Оливо примостился на вращающемся табурете, похожем на стул пианиста, только повыше, в углу той половины своего кабинета, которая похожа на конструкторское бюро, у чертежной доски. Он прикрепил миллиметровку, взял тонкое перо, напоминающее соломку для прохладительных напитков, и, макая его в маленькую бутылочку с красной тушью, изобразил какую-то машину в разрезе. По мнению Бонци, стоящего за спиной у инженера, это намоточная машина нового типа. Несмотря на позу писаря, уткнувшегося носом в бумагу, на то, что шея инженера вся ушла в острые плечи, спина выгнута дугой и весь он как-то скособочился, такая в нем целеустремленность, что даже скептик Бонци проникается к нему своеобразным пиететом. Но все пропадает, когда инженер д'Оливо выпрямляется и начинает работать на публику: откидывает назад и чуть склоняет набок голову, руку с пером поднимает до уровня уха, будто копье, которое он вот-вот метнет в мишень. Инженер д'Оливо роняет вопрос, как некогда дамы роняли веер или кружевной платочек: с расчетом на то, что его подхватят. И, не дожидаясь ответа, снова склоняется над чертежом.
– А куда вы пошли потом?
Бонци: – В фирму «Дезио», изготовляющую электрооборудование.
Тем же тоном – На какую должность?
– В отдел упаковки. Я там обнаружил дико непроизводительные расходы на рабочую силу и материал. Под тем предлогом, что так было всю жизнь, ежемесячно швыряли на ветер сотни тысяч лир.
Тем же тоном – И сколько вы проработали на упаковке?
– Пять месяцев и шесть дней. Ровно столько, сколько понадобилось для того, чтобы подготовить проект реорганизации всей работы отдела.
Тем же тоном: – Проект был осуществлен?
– Нет.
Тем же тоном: – А потом?
– А потом я пришел сюда.
Инженер (наконец, снисходя до замечания, правда, не совсем относящегося к делу): – Для руководства фирмы взять нового человека – все равно что проглотить жабу. Я имею в виду не какое-нибудь конкретное предприятие, а в принципе. Раз проглотил, то уже не выплюнешь. Даже если ты зачислил в штат человека, совершен но не отвечающего требованиям.
– Меня никто никогда не увольнял.
Поскольку инженер молчит, – по-видимому, уточнять это обстоятельство не входило в его намерения, – Бонци продолжает:
– Вы для этого меня вызвали? Признаться, мне до сих пор не приходилось… Но, наверно, рано или поздно, здесь или в другом месте, всякий должен испытать, что значит быть уволенным.
Д'Оливо не выказывает желания ответить на эту реплику, как и не обращает внимания на провокационный тон Бонци. В чертеже есть узел, который его не устраивает. Нет, не годится. Промакнув, он убирает чертеж в папку. (По-видимому, д'Оливо хранит всю продукцию своей умственной деятельности, даже если попытка не удалась.) Берет чистый лист, прикрепляет его к доске и воспроизводит неудавшуюся часть чертежа: блок и трансмиссионный вал.
Снова выпрямившись: – Ваши отношения с Рибакки?
Бонци (с готовностью): – Предельно ясные. Мы на пути к тому, чтобы научиться друг друга презирать – неистово и в то же время незаметно для других.
Д'Оливо (невозмутимо, с подчеркнутым хладнокровием): – Сколько вам лет?
– А почему вы об этом спрашиваете?
С тонкого чертежного перышка упала на миллиметровку большая красная капля. Инженер перевернул перо другим концом, окунул этот конец в кляксу, затем, макая его уже в бутылочку, стал набрасывать поверх эскиза блока контуры всей машины.
Бонци: – Работнице у такой машины придется все время стоять.
– Знаю. Но я знаю также и то, что на площадке, где сейчас с трудом помещается восемь машин, я смогу разместить от двенадцати до четырнадцати.
– Это верно.
– Но, по-вашему, если выбирать между более рациональным решением и удобствами рабочего, следует предпочесть последнее.
– Нет. По-моему, надо найти такое решение, которое отвечало бы обоим требованиям.
– А если такое решение невозможно?
– Оно должно быть найдено.
– Послушайте, мистер Дэви Крокетт! – Инженер повернул свой табурет на сто восемьдесят градусов и оказался лицом к лицу с Бонци. – Ответьте мне на следующие два вопроса: во-первых, вы что, намерены всю жизнь бродить с одного ранчо миланского промышленного пояса на другое? Во-вторых, если вы решили начать оседлую жизнь – слезть с коня и соорудить себе хижину…
Инженер помрачнел, впился своими карими глазами в кошачьи глаза Бонци и упер конец пера в подбородок. Сообразив, что на подбородке остался красный след, он раздраженно фыркнул, будто виноват был его собеседник. После некоторого колебания вынул из кармана шелковый платок с меткой и вытер, вернее, попытался стереть пятно. Затем, повернув табурет в обратном направлении, закончил фразу:
– …Тогда скажите, что вы предпочитаете: популярность среди туземных племен или… – эти слова он произносит, уже уткнувшись в чертеж, – прогресс цивилизации?
Бонци: – Я не понял вопроса. Будьте любезны, повторите.
– Я не люблю попусту терять время. Вас никто об этом не предупреждал?
Любопытное п-ризнание! Может быть, он только делает вид, будто с головой ушел в чертеж и разговор ведет попутно, между прочим…
Но Бонци хитер, он молчит.
Д'Оливо (не меняя тона): – И это дает вам основание вбивать в голову недавно поступившей на завод работнице, что машина, на которой она работает, опасна.
Бонци (обнажив два ряда острых зубов): – Вы сами пожелали узнать мое мнение в ее присутствии… И я его сформулировал, не сказав ничего лишнего. Если вас интересует причина, которая, по-моему…
– По-вашему?
– …привела к тому, что они прозвали «Авангард» зверюгой, хотя и не могут объяснить почему…
– Ну, ну?
– То это просто, как колумбово яйцо. Вы, конечно, тоже…
– Меня оставьте в покое! Договорите насчет «колумбова яйца».
– Так вот, по мере увеличения скорости вращения клеть, то есть вращающаяся масса, становится все менее различимой. Вы сами сказали: при нормальном режиме работы клеть различить нельзя.
– Совершенно верно.
– Но следует иметь в виду еще другое: невидимая клеть вращается с бешеной скоростью не вместе с катушками, а вокруг них, кажется, будто катушки чуть колышутся в своих люльках, словно машина уже остановилась. Отсюда полное впечатление, что в случае необходимости к ним можно прикоснуться рукой.
Инженер д'Оливо снимает лист, рассматривает незаконченный набросок, кладет его в ту же папку, что и предыдущий, и снова вместе с табуретом поворачивается к Бонци.
– Скольким людям вы уже изложили свою теорию?
– Это не теория. Если, конечно, вы не подразумеваете под теорией…
– Скольким и кому именно?
– Пока никому.
Д'Оливо (после небольшой паузы): – Сколько, вы сказали, вам лет? – Ему удалось сохранить прежний тон. После второй, более продолжительной паузы, так и не дождавшись ответа, точно таким же тоном – В отношении «Авангарда», пока мы не создадим другую крутильную машину, еще более революционную, можно было бы кое-что предпринять. Скажем, заключить клеть в закрытый цилиндр. Без всякой прорези. Снабдить его устройством, не позволяющим открывать клеть на ходу. Казалось бы, куда проще. Но это неосуществимо. Ясно почему?
– Конечно. Без прорези работница не сможет заметить обрыв проволоки.
– Стало быть, это повлекло бы за собой значительный расход материала, чего мы допустить не можем. Вот если бы поставить электронное устройство…
Бонци (весь просветлев): – Электронное тормозное устройство!
– Опять колумбово яйцо, да? Но даже если не учитывать, во что это обойдется, – а обойдется это недешево, – и не задаваться вопросом, стоит ли игра свеч, по моим подсчетам для того, чтобы разработать такое устройство, испытать его и внедрить, понадобится не менее двух лет. Да, года два.
– А до тех пор?
– Если девчонка – дура, замените ее.
– Девчонка-то в порядке.
– Значит, не о чем говорить. Могу ли я рассчитывать и на ваше молчание? Никто, ни один человек не должен знать, что я вам сказал. Смотрите не проговоритесь. Вы молоды и не знаете, какой у них нюх. Чем человек невежественнее, тем больше, по закону самосохранения, в нем развиваются догадливость и нюх. Они сразу раскусят, в чем дело, и уцепятся за этот вариант, чтобы заставить нас остановить «Авангард», держать его на приколе до тех пор, пока не будет готово новое устройство. Этого допускать нельзя, ни в коем случае.
– Из соображений престижа?
– А если б даже так! Разве логика производства, говоря вашими же словами, не требует того, чтобы мы заботились об авторитете инженерно-технического персонала и руководства?
Ответа д'Оливо не ждет. Вернее, даже не хочет слышать. Он соскальзывает с табурета, быстрыми шажками перебегает в другую часть кабинета и садится за письменный стол. Это его всегдашний способ давать понять, что аудиенция окончена. Если разговор начался за столом, он перебегает к чертежным доскам и наоборот. Бонци уже шагнул за порог, когда д'Оливо сухо окликает его:
– Так сколько же вам лет?
Бонци колеблется, потом все-таки отвечает:
– Двадцать три.
– Затворите дверь.
– Да, господин инженер.
– Я, со своей стороны, могу создать вам условия, при которых вы не захотите кочевать с одного ранчо на другое ни через шесть месяцев, ни через шесть лет. Как вы насчет батареи из двенадцати «Авангардов» с электронно-счетным устройством? А весь этот хлам – старые крутильные машины – на слом?
– Было бы замечательно!
– В сложившихся обстоятельствах многое будет зависеть от вас, от вашей серьезности.
– Я полагаю, вы хотели сказать: от лояльности.
– Да.
XVIII
Комиссия против обыкновения собралась в полном составе. Нет только Гавацци, но она, конечно, придет. В объявлении, которое под расписку разносил вчера посыльный, было сказано: «В связи с предстоящим переизбранием Внутренней комиссии состоится внеочередное заседание, посвященное рассмотрению договоров, заключаемых между собой конфедерациями профсоюзов». А внизу от руки было дописано: «Явка обязательна», хотя, учитывая важность вопроса, можно было бы этого и не добавлять. В листке, который Дзанотти передает Гуцци, тот – Кастельнуово, а Кастельнуово – Ригуттини и так далее, «рассмотрение договоров» числится вторым пунктом повестки дня, а первым стоит почему-то снова всплывший вопрос «О новых крутильных машинах в цеху Г-3».
Ригуттини: – Опять «О новых крутильных машинах»? Нельзя ли их передвинуть на конец?
Он, как всегда, простужен: нос распух, глаза покраснели, слезятся. Говорит, прижимая ко рту платок.
Дзанотти пропускает замечание мимо ушей.
Мариани: – Первым пунктом или вторым, не все ли равно? Чего мы ждем? Я, например, ровно в семь должен уйти.
Гуцци (приходя на помощь Дзанотти, по-прежнему сидящему с отсутствующим видом): – Нет Гавацци. Если бы в тот проклятый вечер, когда шел разговор о крутильных машинах, ты не смылся, то ты бы знал, что без Гавацци…
Ригуттини (настаивая на своем, стучит по столу обручальным кольцом, чтобы привлечь внимание Дзанотти): – Тем больше оснований начинать с другого вопроса. А Гавацци подойдет. Эй, народный комиссар, ты меня слышишь?
– Сын мой, сын мой! – вздыхает Джани Каторжник (в фашистских застенках заработал себе туберкулез, теперь ходит с двусторонним пневмотораксом, неприятностей – вагон, мало кому так не везет, как ему, и тем не менее он – на первом месте, если не по оптимизму, то во всяком случае по готовности побалагурить). – Дай нам бог управиться до полуночи без скорой помощи и пожарной команды хотя бы со вторым вопросом!
Ригуттини (в носовой платок): – А пока теряем время.
Мариани: – У меня его и так в обрез.
Дзанотти (на ухо Гуцци): – Ты с ней сам говорил? Лично?
– Лично.
– А она что?
Гуцци (пожимая плечами): – Она сказала: «Давно пора».
Дзанотти составляет список присутствующих, не спеша, тщательно выводя каждую фамилию. Потом ставит на голосование: «Кто будет вести протокол?» Хотя заранее известно, что обязанность секретаря свалят, как всегда, на аккуратного Гуцци. После чего все же опять предлагает:
– Подождем еще минуты две. Если не подоспеет, тогда уж…