Текст книги "Сад Финци-Контини"
Автор книги: Джорджо Бассани
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
– Ну меня-то там не было, – сухо ответил я. – Я туда уже почти год как не хожу.
– А почему?
– Потому что был уверен, что рано или поздно меня оттуда все равно выгонят. И, как видишь, я не ошибался, вот письмо об исключении.
Я вытащил из кармана пиджака конверт.
– Я думаю, что и ты такое получил, – сказал я, обращаясь к Бруно.
Только сейчас Адриана, казалось, вспомнила, что я был в тех же условиях, что и ее партнер по игре. Видно было, что она пожалела о сказанном. Но мысль о том, что она может сообщить мне что-то важное, что-то, о чем я, очевидно, не знал, заслонила все другие соображения.
Случилось нечто очень неприятное, начала она рассказывать, а двое юношей стали снова звонить в колокольчик у двери. Может быть, я не знаю, но она и Бруно в турнире, который завершился таким образом, вышли в финал. Это был результат, на который ни она, ни Бруно никогда не могли надеяться. Ну в общем решающая встреча была в разгаре, и события еще раз принимали неожиданный оборот: Дезире Баджоди и Клаудио Монтемеццо, два классных игрока, проигрывали двум новичкам, они проиграли первый сет десять – восемь и уже проигрывали второй, когда вдруг по инициативе маркиза Барбичинти, судьи турнира, партия была прервана. Правда, было шесть часов, уже темнело. Но можно было сыграть еще два гейма!
– Разве так делают? – возмущалась она. – При счете четыре – два во втором сете парного турнира важных соревнований вдруг закричать «Альт!», выйти на поле, поднять руки и объявить, что матч прерывается из-за наступившей темноты и будет продолжен завтра днем.
Это было нечестно со стороны маркиза, все это прекрасно поняли. Сама Адриана видела, как он оживленно разговаривал с этим отвратительным Джино Кариани, секретарем фашистской группы (они отошли немного в сторону, к раздевалкам). Этот самый Кариани, наверное, чтобы меньше бросаться в глаза, стоял, повернувшись спиной к полю, как будто говоря: «Играйте, играйте, это вас не касается!». Ей достаточно было одного взгляда на лицо маркиза, который открывал калитку, ведущую на корт: лицо, на котором был страх, да, именно страх, – чтобы понять, что наступление темноты только предлог, отговорка. Во всяком случае, можно было усомниться, правда? О прерванной партии больше и не говорили, поскольку и Бруно на следующее утро получил точно такое же письмо, как и я. Что и следовало доказать. А она, Адриана, была так возмущена всем этим делом, поскольку смешивать спорт и политику – дурной тон, так негодовала, что поклялась, что ноги ее больше не будет в клубе. Что они имеют против Бруно? Если у них что-то есть против него, то они могли бы и не записывать его на турнир. Могли бы честно сказать ему: «Поскольку дело обстоит так и так, нам очень жаль, но мы не можем допустить тебя к участию в турнире». Но уж раз турнир начался, более того, почти закончился, и Бруно был на волосок от выигрыша, они, конечно, не должны были так вести себя.
– Четыре – два! Какое свинство! Это свинство, достойное каких-нибудь зулусов, а не цивилизованных и образованных людей! – Адриана Трентини говорила быстро, все больше и больше горячась, Бруно тоже вставлял в разговор некоторые замечания.
По его мнению, партию прервали по вине Кариани, а от него, как все мы знаем, другого и ожидать не приходится. Ведь совершенно очевидно: этот недомерок, с чахоточной узкой грудью, как коленка у воробья, с того самого момента как вступил в фашистскую организацию, только и мечтал, что о карьере и поэтому никогда не упускал случая ни на людях, ни приватно угодить секретарю местного отделения партии (разве я не видел в кафе делла Борса, что хотя и не часто, но ему удавалось оказаться за столиком старых прохиндеев из «Бомбамано»? Он весь раздувался, у него вырывались чудовищные ругательства, еще больше чудовищные, чем он сам, но стоило только консулу Болоньези или Шагуре, или еще кому-то из иерархов группы повысить голос, как он тут же поджимал хвост и был готов, чтобы вернуть утраченную милость, выполнять любые самые унизительные поручения: бежать к продавцу сигарет, который стоит под колоннами городского театра, за пачкой «Джубек» для секретаря партии или звонить домой Шагуре, чтобы предупредить его жену, бывшую прачку, о возвращении великого деятеля, или еще что-нибудь подобное). Такой червяк, конечно, не упустит возможности выслужиться лишний раз перед федерацией! Маркиз Барбичинти – это маркиз Барбичинти: несомненно, достойный человек, но уж очень несамостоятельный и совсем не герой. Если его и держат на посту президента теннисного клуба, то только потому, что он умеет достойно вести себя, или ради его имени, которое им кажется Бог весть какой приманкой для дураков. Кариани легко запугал нашего беднягу маркиза. Может, он ему сказал: «А завтра? Вы подумали, милый мой маркиз, что будет завтра, когда партийный секретарь придет на ежегодный бал, а вы будете в его присутствии награждать этого… Латтеса серебряным кубком и приветствовать его соответствующим римским жестом? Я, например, предвижу огромный скандал. И потом неприятности, невиданные неприятности. На вашем месте я бы, поскольку темнеет, не задумываясь, прервал партию». Ничего другого и не надо было, чтобы заставить его сделать тот нелепый жест, и он его сделал.
Не успели Адриана и Бруно ввести меня в курс всех этих событий (Адриана выбрала минуту и представила меня чужому молодому человеку: это был некто Малнате, Джампьеро Малнате из Милана, свежеиспеченный химик с одного завода по производству синтетического каучука и промышленной зоне), как ворота наконец открылись. На пороге появился человек лет шестидесяти, полный, невысокий, с коротко подстриженными седыми полосами, которые под послеполуденным солнцем, пробивавшимся через открытую дверь, отсвечивали металлическим блеском; усы у него тоже были короткие и седые, а нос мясистый и сиреневатый, он немного был похож на Гитлера, пришло мне в голову, с этими усами и носом. Это был он, старик Перотти, садовник, кучер, шофер, привратник, в общем все на свете, как сказала Миколь. Он совсем не изменился со времен гимназии Гварини, когда, сидя на козлах, бесстрастно ждал, пока темный, мрачный вестибюль, который поглотил его улыбающихся маленьких господ, наконец не вернет их, таких же улыбающихся, уверенных в себе; они подойдут к экипажу, сверкающему хрустальными стеклами, краской, никелем, украшенному бархатом и ценным деревом, за целостность и безопасность которого он нес полную ответственность. Его маленькие серые глазки, пронзительные, искрящиеся живой крестьянской смекалкой, свойственной венецианцам, добродушно смеялись из-под густых, почти черных бровей – совсем как тогда. Но над кем? Над нами, которые добрых десять минут ждали под дверью? Или над самим собой, представшим перед нами в полосатом пиджаке и в белых перчатках, совсем новеньких, надетых, должно быть, специально по случаю?
Мы вошли, и тотчас, как только Перотти захлопнул за нами ворота, нас встретил громкий лай Джора, пятнистого черно-белого дога. Он бежал нам навстречу по аллее, ведущей к дому, и вид у него был совсем не угрожающий. Но Бруно и Адриана сразу же замолчали.
– Он не кусается? – испуганно спросила Адриана.
– Не беспокойтесь, синьорина, – ответил Перотти, – как он может кусаться теми тремя зубами, которые у него остались? Он только и может, что кашку жевать..
И пока состарившийся Джор стоял в скульптурной позе посредине аллеи и смотрел на нас бесстрастными ледяными глазами, одним темным, а другим голубым, Перотти извинялся. Ему очень жаль, что он заставил нас ждать так долго, сказал он. Но он не виноват. Просто электричество все время отключается (хорошо еще, что синьорина Миколь это заметила и сразу послала его посмотреть, не пришли ли мы), а идти ему до ворот далеко, с полкилометра. На велосипеде он так и не научился ездить, но если синьорина Миколь что-то задумала…
Он вздохнул, поднял глаза к небу, улыбнулся, кто знает, почему, еще один раз, показав ровный ряд крепких зубов (не то что у дога), и указал нам рукой на аллею, которая метров через сто упиралась в заросли индийского тростника. Даже на велосипедах мы доедем до дома только за три-четыре минуты.
III
Нам действительно очень повезло с погодой. Дней на десять-двенадцать она как бы застыла, воздух был неподвижен, кристально прозрачен. Было так тепло, как бывает иногда у нас ранней осенью. В парке было совсем, как летом. Кто хотел, играл в теннис до половины шестого, не боясь сырости, которая с приближением ноября стала уже такой ощутимой, что могла повредить струны ракеток. В этот час, естественно, на корте уже почти ничего не было видно. Однако свет, который еще золотил заросшие травой склоны стены Ангелов, на которых было много людей, особенно в воскресные дни: ребята, гонявшие мяч, няни с колясками, занятые вязанием, солдаты, получившие увольнительную, влюбленные парочки, искавшие уединения; этот последний свет дня заставлял продолжать игру, лениво перебрасываясь мячом, даже если уже становилось почти темно. День все не кончался, хотелось продлить его еще немного.
Мы приходили каждый день все той же компанией, за исключением, пожалуй, Джампьеро Малнате, который был знаком с Альберто и Миколь с тридцать третьего года; и в тот день, когда я встретил его у ворот дома Финци-Контини, не только видел остальных четверых впервые, но и не имел никакого отношения ни к теннисному клубу Элеонора д'Эсте, ни к его вице-президенту и секретарю маркизу Барбичинти. Дни стояли слишком хорошие, и вместе с тем чувствовалось неотвратимое приближение зимы. Казалось кощунством потерять хотя бы один из таких дней. Не договариваясь, мы приходили около двух, сразу после обеда. Часто случалось, особенно в первое время, что мы оказывались у ворот все вместе и ждали, пока Перотти нам откроет. Потом, когда, наверное, неделю спустя на воротах установили домофон и дистанционное управление, войти в парк не представляло уже никакой сложности, поэтому мы стали приходить по очереди, как получалось. Что касается меня, я не пропустил ни одного дня, я даже не ездил в это время в Болонью. Но и другие тоже, насколько я помню, – ни Бруно Латтес, ни Адриана Трентини, ни Карлетто Сани, ни Тонино Коллеватти; потом, и последние дни к нам присоединились мой брат Эрнесто и еще трое или четверо ребят. Единственным, кто, как я уже говорил, приходил не так регулярно, был «этот» Джампьеро Малнате (это Миколь начала называть его так, а за ней и все остальные). Ему приходилось считаться с работой на заводе, правда, служебное время не очень строго соблюдалось, признался он однажды, поскольку его предприятие, созданное правительством в Монтекатини во времена «несправедливых санкций» и не закрытое потом только из соображений пропаганды, не произвело ни одного килограмма искусственного каучука, но работа есть работа. Во всяком случае, он никогда не пропускал больше двух дней подряд. С другой стороны, он был единственным, кроме меня, кто не проявлял никакого интереса к игре в теннис (он играл, по правде сказать, плохо). Часто, приехав после работы часам к пяти, он судил очередную партию или сидел в сторонке, курил трубку и беседовал с другом Альберто.
Как бы то ни было, наши хозяева были более заинтересованы в игре, чем мы. Могло случиться, что я приезжал рано, задолго до того как часы на башне на площади били два, но кто-нибудь из них уже обязательно был на корте. Они не играли, как это было в тот первый день, когда мы оказались на этой площадке позади большого дома, а проверяли, все ли в порядке: туго ли натянута сетка, правильно ли утрамбован и полит корт, хороши ли мячи, а потом растягивались в шезлонгах с большими соломенными шляпами на головах и загорали. Как хозяева они не могли вести себя лучше. Хотя было ясно, что теннис интересует их только до определенной степени, как физическое упражнение, спорт, не более. Они оставались там до последней партии – то он, то она, а зачастую и оба. Они не стремились уйти, выдумывая какой-нибудь предлог, дела, например, какая-нибудь встреча или нездоровье. Иногда именно они настаивали, несмотря на то что становилось совсем темно, разыграть «еще четыре мяча, последних!» и чуть не силком возвращали на корт тех, кто уже уходил.
Корт, как в первый же день заметили Карлетто Сани и Тонино Коллеватти, был не Бог весть что.
Практичные пятнадцатилетние подростки, слишком юные еще, чтобы иметь возможность опробовать какие-нибудь другие корты, кроме тех, которые составляли личную гордость маркиза Барбичинти, они сразу же принялись громко, не заботясь о том, что их могут услышать хозяева дома, перечислять недостатки «этого картофельного поля» (так выразился один из них, презрительно скривив губы). А именно: негде развернуться, в особенности за задней линией, земляное покрытие и плохой дренаж, такой, что сразу после дождя корт превратится в болото, и нет живой изгороди, а только металлическая сетка.
Однако как только Альберто и Миколь закончили свою партию (Миколь не смогла помешать брату свести ее вничью – пять: пять, тут они закончили), они сразу же принялись наперебой перечислять эти недостатки сами, с каким-то, я бы сказал, саркастическим мазохизмом. Ну конечно, весело сказала Миколь, вытирая разгоряченное лицо махровым полотенцем, для тех, кто, как мы, привык к красным кортам «Элеоноры д'Эсте», нелегко будет довольствоваться пыльным «картофельным полем». А теснота? Как же мы будем играть в такой тесноте? Увы, до чего же мы, бедненькие, дошли! Она-то все понимает! Сколько раз она говорила папе, что сетку сзади нужно перенести по крайней мере на три метра и на два – по бокам. Как же! Папа мыслит, как крестьянин, для него земля, на которой ничего не растет, пропадает напрасно, поэтому он никогда не соглашался, говоря, что она и Альберто играли на этом поле с детства, а потому прекрасно могут продолжать играть на нем и сейчас. Теперь, конечно, все изменится, теперь, когда у них гости, «уважаемые гости», она с новой энергией подъедет к «престарелому родителю», и к следующей весне, девяносто из ста, она и Альберто смогут предложить нам «что-нибудь достойное». Говоря это, она широко улыбалась. И нам ничего другого не осталось, как вместе, хором, горячо возразить, что все прекрасно, что корт не имеет значения, и для нас он совсем не плох, а что до его окружения, прекрасного парка, перед которым – это сказал Бруно Латтес как раз в ту минуту, когда Миколь и Альберто, ругая свой корт, подошли к нам, – другие частные парки, включая парк герцога Массари, были простыми подстриженными мещанскими садами.
Но теннисный корт действительно оставлял желать лучшего, а кроме того, был единственным, и ждать своей очереди, отдыхая, приходилось слишком долго. Поэтому ровно в четыре каждый день, наверное, в основном для того, чтобы пятнадцатилетние члены нашей разнородной группы не очень сожалели о тех часах, которые могли бы провести под крылом маркиза Барбичинти, появлялся Перотти. Его бычья шея краснела и напрягалась от усилия, с которым он удерживал в руках, затянутых в перчатки, огромный серебряный поднос.
Поднос был полон: бутерброды с анчоусами, с копченой лососиной, с икрой, с паштетом из гусиной печени, с ветчиной; маленькие волованы, наполненные курятиной с бешамелью; крошечные пирожные, конечно, из пользовавшегося заслуженной популярностью магазинчика сладостей, который синьора Бетсабеа, знаменитая синьора Бетсабеа (Да Фано), уже несколько десятилетий содержала на улице Мадзини к огромной радости и удовольствию всего города. И это еще не все. Не успевал добрый Перотти установить поднос на плетеный столик, специально поставленный у бокового входа на корт под полосатым красно-белым зонтом, как появлялась одна из его дочерей, Джина или Дирче, обе примерно тех же лет, что и Миколь, обе служившие в «доме». Дирче была горничной, а Джина – кухаркой (два сына, Титто и Бепи, один лет тридцати, а другой восемнадцати, ухаживали за парком и как садовники и как огородники; нам никогда не удавалось увидеть их вблизи, только издалека, они работали, низко склонившись к земле, быстро поворачивались, когда мы проезжали на велосипедах, и бросали на нас ироничные взгляды своих голубых глаз). Одна из дочерей тащила за собой по тропинке, которая вела к большому дому, столик на резиновых колесах, уставленный графинами, кофейниками, стаканами и чашками. А в фарфоровых и латунных кофейниках были чай, кофе, молоко; в украшенных перламутром графинах богемского хрусталя – лимонад, фруктовый сок, скивассер: напиток из равных частей воды и малинового сиропа с ломтиками лимона и виноградинками, который Миколь предпочитала всем остальным и которым особенно гордилась.
Ох уж, этот скивассер! В перерывах между игрой Миколь брала бутерброд, выбирая всегда ветчину, видимо, из соображений подчеркну того религиозного антиконформизма, и одним глотком выпивала стакан своего любимого питья, предлагая и нам выпить «за упокой Австро-Венгерской империи», говорила она, смеясь. Рецепт, рассказала она, был прямо из Австрии, из Офгаштейна, куда они с Альберто вместе ездили в тридцать четвертом на две недели покататься на лыжах. И хотя скивассер, как следовало из названия, был зимним напитком и должен был подаваться горячим, кипящим, в Австрии были и те, кто продолжал пить его летом в охлажденном виде, со льдом и без ломтика лимона. В этом случае его называли Химбеервассер.
Но, добавляла она с комической важностью, поднимая палец, извольте заметить, виноградинки в классический тирольский рецепт придумала добавлять она сама. Это было ее изобретение, и она им очень гордилась, так что нечего смеяться. Виноград представлял собой личный вклад Италии в святое и благородное создание скивассера или, точнее, «в итальянский вариант этого напитка, чтобы не сказать феррарский, чтобы не сказать… и так далее, и так далее…»
IV
Прошло, однако, некоторое время, пока стали появляться другие обитатели дома.
Тут кстати было бы вспомнить любопытный случай, который произошел в самый первый день. Вспомнив о нем на следующей неделе, когда ни профессор Эрманно, ни синьора Ольга еще не выходили к нам, я подумал, что те, кого Адриана Трентини называла старым cote [11]11
Cote – сторона, часть ( фр).
[Закрыть], решили держаться подальше от теннисного корта: то ли чтобы своим присутствием не смущать, не создавать неловкости в этих приемах, которые в общем-то были не приемами, а простыми встречами молодежи в саду.
Любопытный случай произошел в самом начале, сразу после того как мы вошли, а Перотти и Джор стояли у входа и смотрели, как мы удаляемся на велосипедах по аллее, ведущей к дому. Проехав по странному, слишком массивному мосту через канал Панфилио, наша кавалькада велосипедистов оказалась в сотне метров от одинокого неоготического здания magna domus, или, если быть совсем точным, от мрачной площадки перед домом, покрытой гравием, полностью погруженной в тень, и тут наше внимание было привлечено двумя фигурами, застывшими прямо посередине площадки: пожилая дама, сидевшая в кресле с целой горой подушек за спиной, и молодая цветущая блондинка, скорее всего горничная, стоявшая перед ней. Как только синьора заметила нас, ее, похоже, охватила паника. Потом она замахала нам руками, показывая, что мы не должны сюда приближаться, выезжать на площадку, где она сидит, поскольку там, за ней, ничего нет, кроме дома. Мы должны были повернуть налево, по дорожке, вдоль которой росли вьющиеся розы, она нам на нее показала, в конце этой дорожки (Миколь и Альберто уже играют, разве нам, отсюда, не слышны удары ракеток по мячу?) и находится теннисный корт, мы не можем заблудиться. Это была синьора Регина Геррера, мать синьоры Ольги. Я ее сразу узнал по особенной, необыкновенно яркой белизне густых волос, уложенных валиком на затылке. Этими волосами я в детстве всегда восхищался в храме, когда мне случалось увидеть ее за решеткой женской части. Она размахивала руками и одновременно делала знаки девушке. Это, как потом оказалось, была Дирче, чтобы та помогла ей подняться. Она устала сидеть на воздухе и хотела вернуться в дом. И горничная тотчас же с готовностью повиновалась.
И все же однажды вечером, против всякого ожидания, появились и сами профессор Эрманно, и синьора Ольга. Казалось, они подошли к теннисному корту случайно, возвращаясь после долгой прогулки по парку. Они шли под руку. Он, ростом пониже жены, еще больше сгорбившийся с тех пор, как десять лет назад, в те времена, когда мы перешептывались на скамейках в синагоге, был одет в один из своих обычных костюмов из легкого светлого полотна, в панаме с черной лентой, низко надвинутой чуть не до самых толстых стекол пенсне и опирался при ходьбе на бамбуковую трость. Она, синьора, вся в черном, несла большой букет хризантем, собранный, наверное, в какой-то дальней части парка во время прогулки. Она прижимала их правой рукой к груди крепко и нежно, как мать держит ребенка. Хотя она еще оставалась стройной, выше мужа на целую голову, она тоже казалась очень постаревшей. Волосы у нее совсем поседели, но седина была некрасивой, какой-то мрачной и тусклой. Но под высоким выпуклым лбом глаза, необыкновенно черные, все еще сверкали фанатичным и страстным огнем.
Сидевшие под зонтом встали. Игра прекратилась.
– Сидите, сидите, – вежливо сказал профессор приятным голосом. – Не беспокойтесь, продолжайте играть, пожалуйста.
Конечно, его никто не послушался. Миколь и Альберто поторопились нас представить. Особенно Миколь. Она не только называла наши имена и фамилии, но и добавляла то, что могло интересовать ее отца: прежде всего, кто где учится и чем занимается. Она начала с меня и с Бруно Латтеса, рассказывая о нас обоих бесстрастным тоном, подчеркнуто объективно, как будто хотела, чтобы отец не отдал ни одному из нас никакого предпочтения. Мы были «единственными литераторами в компании», оба «просто замечательные умники». Потом она перешла к Малнате, пошутила по поводу его «редчайшей» профессии химика, которая заставила его бросить такой полный возможностей и соблазнов город, как Милан («Милан, великий Милан!»), и заживо похоронить себя в таком маленьком городишке, как Феррара.
– Он работает в промышленной зоне, – объяснил Альберто просто и серьезно, – на одном из предприятий Монтекатини.
– Они должны производить синтетический каучук, – подхватила Миколь, – но, кажется, до сих пор у них ничего не получилось.
Испугавшись, что насмешки дочери могут обидеть незнакомого химика, профессор поспешил вмешаться.
– Вы учились с Альберто в университете, не так ли? – спросил он, обращаясь непосредственно к Малнате.
– Ну, в общем-то да, – подтвердил тот. – Правду сказать, я был на три курса старше и на другом факультете. Но мы прекрасно проводили время вместе.
– Знаю, знаю. Сын много рассказывал мне о вас. Он говорил также, что много раз бывал у вас дома и ваши родители были всегда очень добры к нему. Поблагодарите их, пожалуйста, от нашего имени, когда увидите. А мы очень рады видеть вас в своем доме. И пожалуйста, приходите к нам почаще, всякий раз, когда у вас будет желание.
Он обратился к Миколь и спросил:
– А эта синьорина, кто она? Если я не ошибаюсь, она из семьи Дзанарди?
Разговор продолжался, пока не были представлены все, включая Карлетто Сани и Тонино Коллеватти, которых Миколь представила, как «надежду и будущее тенниса Феррары». А потом профессор Эрманно и синьора Ольга, которая все это время стояла рядом с мужем молча, время от времени благосклонно улыбаясь, пошли к дому, держась все так же под руку.
Хотя профессор и попрощался с нами, сердечно сказав «до свидания», никому и в голову не пришло, что мы снова увидимся.
Но, вопреки всем ожиданиям, в следующее воскресенье, когда Адриана Трентини и Бруно Латтес в одной паре, а Дезире Баджоли и Клаудио Монтемеццо – в другой, полностью отдались игре, которая, по словам Адрианы, ее предложившей и организовавшей, должна была возместить по крайней мере моральный ущерб, причиненный маркизом Барбичинти (но удача в этот раз, казалось, отвернулась от них, они проигрывали, проигрывали вчистую), в этот-то момент, уже к концу встречи, на дорожке с вьющимися розами появилось «старшее поколение». Это была целая процессия. Во главе шел профессор Эрманно с женой. Немного поодаль следом за ними выступали дядюшки Геррера из Венеции: один с сигаретой в зубах, между толстыми губами, заложив руки за спину, оглядываясь по сторонам со слегка смущенным видом горожанина, случайно попавшего в деревню; другой, отстав на несколько литров, поддерживал под руку синьору Регину, приноравливая шаги к ее медленной походке. И фтизиатр, и инженер были в то время в Ферраре, мне об этом говорили, наверное, по случаю какого-нибудь религиозного праздника. Но какого? После Рош-га-Шана, пришедшегося в том году на октябрь, я не помню, какой еще праздник отмечается осенью. Сукот [12]12
Сукот – праздник Кущей, древний праздник урожая.
[Закрыть], может быть? Вполне возможно. Но возможно также, что инженера Федерико уволили с государственных железных дорог, и по этому случаю собрался большой семейный совет…
Они сели все рядом, молча, бесшумно. Только синьора Регина, когда ее усаживали в шезлонг, произнесла громким голосом, как говорят все глухие, два-три слова на том особенном языке, которым пользовались в семье. Мне кажется, что она жаловалась на «mucha [13]13
Mucha – большая ( исп.).
[Закрыть]сырость» в саду в это время. Но на страже рядом с ней был ее сын Федерико, железнодорожный инженер, который голосом не менее громким (однако совершенно бесстрастным тоном, так мой отец говорил иногда, когда в смешанном обществе хотел поговорить исключительно с кем-нибудь из членов семьи) успокоил ее. Он сказал ей, чтобы она «callada», то есть помолчала, разве она не видит, что у них «musafir»?
Я наклонился к Миколь и сказал на ухо:
– Мы не говорим «callada», мы говорим «sciadok». А «musafir» что значит?
– Гость, – шепнула она в ответ. – Только гой.
И она засмеялась, прикрывая рот рукой и подмигивая, совсем как в 1929 году.
Позднее, когда партия окончилась, и новички Дезире Баджоли и Клаудио Монтемеццо были в свою очередь представлены, я оказался с глазу на глаз с профессором Эрманно. В парке день, как всегда, угасал, растворяясь в смутной молочной пелене. Я удалился на десяток шагов. За спиной я слышал голос Миколь, звучавший громче всех остальных. Кто знает, к кому она теперь прицепилась и почему.
Я смотрел на стену Ангелов, еще освещенную солнцем.
«Это был час, когда желания обращаются…» – продекламировал иронический, тихий голос рядом со мной.
Я удивленно обернулся. Профессор Эрманно добродушно улыбался мне, довольный тем, что застал врасплох. Он осторожно взял меня под руку, и мы потихоньку, время от времени останавливаясь, прошлись вокруг корта. От всех остальных нас отгораживала металлическая сетка, натянутая вокруг площадки. И все же в последний момент, чтобы не оказаться прямо в кругу родных и друзей, мы повернули назад. Вперед и назад: мы прошлись так несколько раз. Темнота сгущалась. Мы беседовали, вернее сказать, говорил почти все время он, профессор.
Сначала он спросил меня, как мне нравится корт, действительно ли он кажется мне неудобным. Миколь уже все решила: она утверждает, что его нужно полностью переделать в соответствии с современными требованиями. Но он еще сомневается: может быть, его «дорогой ураган», как всегда, преувеличивает, может быть, нет необходимости все перестраивать, как она утверждает.
– Как бы то ни было, – добавил он, – не нужно обольщаться, через несколько дней все равно пойдут дожди. Лучше отложить это мероприятие до будущего года, как ты думаешь?
Потом он спросил меня, чем я занимаюсь, чем собираюсь заниматься в ближайшем будущем. И как поживают мои родители.
Когда он спрашивал меня о папе, я заметил две вещи: прежде всего, он хотел говорить мне «ты», и правда, через несколько шагов он вдруг остановился и спросил меня, не буду ли я возражать, на что я тотчас ответил, искренне и с жаром, что это мне только приятно, чтобы он ни в коем случае не говорил мне «вы», а то я обижусь. И второе: интерес и уважение, которые звучали в его голосе и отражались на лице, когда он спрашивал о здоровье моего отца (главным образом, в его глазах: стекла очков, увеличивая их, подчеркивали серьезность и мягкость их выражения), не были ни преувеличенными, ни лицемерными. Он попросил передать ему привет и его восхищение: с тех пор как папа стал по поручению общины заниматься благоустройством нашего кладбища, там посадили множество деревьев. Да, кстати, может быть, нужны сосны? Ливанские кедры? Ели? Плакучие ивы? Пусть бы я спросил у папы. Если нужны (теперь с теми возможностями, которыми располагает современное сельское хозяйство, можно шутя пересадить взрослые деревья), то он будет счастлив предоставить любое нужное количество. Какая прекрасная мысль! Заросшее красивыми раскидистыми деревьями наше кладбище сможет сравниться с кладбищем Святого Николая на Лидо в Венеции.
– Ты там бывал?
Я ответил, что нет.
– Но ты просто должен его посетить, и как можно скорее! – сказал он, оживляясь. – Это национальный памятник! Кроме того, ты как знаток литературы, конечно, помнишь, как начинается «Едменегарда» Джованни Прати.
Я в очередной раз был вынужден признать свое невежество.
– Ну, – продолжал он, Праги начинает свою «Едменегарду» как раз там, на иудейском кладбище на Лидо, поскольку в восемнадцатом веке это место считалось одним из самых романтичных во всей Италии. Однако запомни хорошенько: если ты все-таки соберешься пойти туда, не забудь сказать кладбищенскому сторожу (это у него можно получить ключи от ограды), что ты хочешь осмотреть старое кладбище, запомни, старое, где не хоронят с восемнадцатого века, а не новое, которое находится по соседству, но совершенно отдельно. Я это сам обнаружил в девятьсот пятом году, представь себе. Я тогда был еще холост, хотя уже вдвое старше, чем ты сейчас. Я жил в Венеции (я прожил там два года) и если не сидел в Государственном архиве на площади Фрари, изучая рукописи документов, относящихся к деятельности так называемых национальных общин, на которые подразделялась венецианская община в шестнадцатом и семнадцатом веках: левантская, понентинская, немецкая, итальянская, то отправлялся туда, иногда даже зимой. Правда, я почти никогда не ездил туда один, – здесь он улыбнулся, – и, расшифровывая одну за другой надгробные надписи, многие из которых относятся к началу шестнадцатого века и написаны по-испански и по-португальски, я продолжал ту же работу, что делал в архиве. Какие прекрасные это были дни… Какой мир, какое спокойствие… ограда на берегу лагуны, которая открывалась только для нас. Там мы и обручились, я и Ольга.