355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джорджо Бассани » Сад Финци-Контини » Текст книги (страница 12)
Сад Финци-Контини
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:46

Текст книги "Сад Финци-Контини"


Автор книги: Джорджо Бассани



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)

 
Maudit soit a jamais le reveur inutile
qui voulut le premier, dans sa stupidite,
s'eprenant d'un probleme insiluble et sterile
aux choses de l'amour meler l'honnetete [21]21
Пусть будет проклят навсегда бесполезный мечтатель,который первый захотел в своей глупостисоединить с холодным и бессмысленнымдейством любви понятие благородства и чести.

[Закрыть]

 

Так сказал Бодлер, который знал в этом толк. А мы? Честные до глупости, похожие друг на друга, как две капли воды (а люди столь сходные не могут сражаться друг с другом, поверь мне!), сможем ли мы стремиться к победе? Желать уничтожить друг друга? Нет, это невозможно. Она думает, что Господь так сотворил нас, что эти чувства между нами были бы и недопустимы, и невозможны.

Но даже если мы допустим, просто предположим, что мы не такие, какие есть, что существует пускай минимальная возможность этих мучительных отношений между нами, что мы могли бы тогда сделать? Объявить о помолвке, со всеми этими обменами кольцами, посещениями родственников и всем прочим? Что за мысль! Если бы Израиль Цангвил был жив и узнал об этом, он смог бы добавить еще одну яркую страницу к своей книге «Мечтатели гетто». И какое удовлетворение, какое благочестивое чувство умиротворения испытали бы все, когда мы появились бы вместе в итальянской синагоге на будущий праздник Йом Киппур: немного похудевшие после поста, но красивые, исполненные достоинства! Конечно, не было бы недостатка в тех, кто, глядя на нас, благословил расовые законы, говоря, что, глядя на такую прекрасную пару, можно только сказать: нет худа без добра. Может быть, даже глава федеральной фашистской организации растрогался бы, глядя на нас с аллеи Кавур. Разве он не семитофил в глубине души, этот замечательный консул Болоньези? Так ведь?

Я подавленно молчал. Она воспользовалась этим, чтобы поднять трубку и сказать, чтобы ей принесли из кухни ужин, но примерно через полчаса, потому что ей совсем не хочется есть, она повторила: «Сегодня я совсем не хочу есть».

Только на следующий день, мысленно перебирая все снова и снова, я вспомнил, что, когда я был в ванной, я слышал, как она говорит но телефону. Значит, я ошибся, подумал я назавтра, она могла говорить с кем угодно в доме (или в любом другом месте), но не с кухней.

Но в тот момент меня одолевали другие мысли. Когда Миколь повесила трубку, я поднял голову.

– Ты сказала, что мы похожи. В чем?

Ну конечно, конечно, воскликнула она, в том, что я, как и она, лишен того, что свойственно всем нормальным людям. Она это чувствует: для меня, как и для нее, гораздо важнее не обладать чем-либо, а хранить воспоминания об этом, по сравнению с памятью любое обладание оказывается банальным, ничего не значащим, недостаточным. Как она меня понимает! Она полностью разделяет мое стремление превратить настоящее в прошлое, чтобы его можно было любить и восхищаться им. Это наш общий недостаток: мы идем вперед, постоянно оглядываясь назад. Разве не так?

Так. Я не мог этого не признать в глубине души, именно так. Я обнял ее всего час назад. И это уже превратилось во что-то нереальное, из области преданий, в событие, в которое нельзя поверить, которого нельзя бояться.

– Кто знает; – ответил я. – Может, все гораздо проще: может, я не нравлюсь тебе, не подхожу физически, вот и все.

– Не говори глупостей, – запротестовала она. – Какое это имеет значение?

– Еще какое!

– Ты набиваешься на комплименты, и сам это прекрасно знаешь. Но я тебе не доставлю этого удовольствия, ты его не заслуживаешь, и потом, если я попыталась бы рассказать тебе все, что думаю о твоих прекрасных выразительных глазах (и не только о глазах), чего бы я добилась? Ты бы первый сказал, что я мерзкая лицемерка. Подумать только: сначала кнут, потом пряник, чудесно.

– Если только…

– Если только что?

– Если только нет кого-нибудь третьего, – сказал я.

Она покачала головой, пристально глядя на меня.

– Никакого третьего нет. И кто бы это мог быть?

Я не верил. Я был в отчаянии и хотел сделать ей больно.

– Ты у меня спрашиваешь? – сказал я, скривив губы. – Кто угодно. Где гарантии, что этой зимой в Венеции ты не познакомилась с кем-нибудь?

Она рассмеялась, весело, легко, хрустальным смехом.

– Ну, ты скажешь! Я все это время сидела за дипломом!

– Не будешь же ты говорить, что все эти пять лет в университете ты ни с кем не встречалась? Давай, расскажи, наверняка на факультете был кто-нибудь, кто за тобой ухаживал!

Я был уверен, что она будет все отрицать, но я ошибся.

– Да, воздыхателей у меня было множество.

Как будто железная рука схватила меня изнутри и сжала.

– Множество? – с трудом переспросил я.

Она вытянулась на спине, подняла глаза к потолку, подняла руку.

– Ну… точно не знаю, – сказала она. – Дай подумаю.

– Значит, много?

Она бросила на меня хитрый, совершенно издевательский взгляд, которого я у нее никогда раньше не замечал и который больно меня задел.

– Ну, скажем, трое… или четверо. Пятеро, чтобы быть уж совсем точной. Но это все так, легкий флирт, совершенно невинный, и это было так давно…

– Как это флирт?

– Ну да… прогулки по Лидо, два или три раза по острову Торчелли… несколько поцелуев… мы держались за руки… и кино… целые кинооргии.

– Всегда с однокурсниками?

– Более или менее.

– Христиане, да?

– Естественно. Но ведь это не из принципа. Ты понимаешь: приходится иметь дело с теми, кто вокруг тебя.

– И никогда с….

– Нет, с евреями нет. Не то чтобы на факультете их не было. Но они все такие серьезные и такие некрасивые!

Она снова повернулась ко мне, улыбнулась:

– В любом случае этой зимой никого не было, могу тебе поклясться. Я только занималась и курила, выходила из дома только, когда синьорина Блумфельд выгоняла меня погулять.

Она достала из-под подушки пачку «Лаки страйк».

– Хочешь сигаретку? Я начала сразу с крепких, как видишь.

Я молча показал трубку, которая была у меня в кармане пиджака.

– А, ты тоже! – рассмеялась она, отчего-то развеселившись. – Этот ваш Джампи просто сеет плоды просвещения!

– А ты жаловалась, что у тебя в Венеции нет друзей! – сказал я с горечью. – Лгунья! Ты – как все остальные, точно такая же.

Она покачала головой, сочувствуя не то мне, не то самой себе.

– Флирт ничего общего с дружбой не имеет, никакой – ни легкий, ни серьезный, – сказала она печально. – Поэтому ты должен признать, что, когда я говорила тебе о друзьях, я не совсем тебе лгала. Однако ты прав. Я такая же, как все остальные: лгунья, предательница, изменщица… Я по сути ничем не отличаюсь от какой-нибудь Адрианы Трентини.

Она сказала «изменщица» почти по слогам, с какой-то отчаянной гордостью. Потом она добавила, что беда моя в том, что я ее всегда переоценивал. Она вовсе не собирается оправдываться, совсем нет. Но ведь это так: в моих глазах она всегда замечала столько «идеализма», что старалась казаться лучше, чем есть на самом деле.

Больше говорить было не о чем. Вскоре после этого вошла Джина, неся ужин (было уже девять часов), я встал.

– Извини, мне нужно идти, – сказал я протягивая ей руку.

– Ты знаешь дорогу, правда? Или предпочитаешь, чтобы Джина тебя проводила?

– Нет, не нужно. Я прекрасно справлюсь сам.

– Поезжай на лифте, пожалуйста.

– Да, конечно.

На пороге я обернулся. Она подносила ложку ко рту.

Я сказал:

– Пока.

– Пока, – улыбнулась она. – Я позвоню тебе завтра.

IV

Самое худшее для меня началось недели через три, когда я вернулся из поездки во Францию, которую мне пришлось совершить во второй половине апреля.

Я поехал во Францию, в Гренобль, с очень конкретной целью. Несколько сотен лир в месяц, которые нам было разрешено посылать моему брату Эрнесто законным путем, ему хватало только на то, чтобы заплатить за квартиру на площади Вокансон. Он постоянно писал нам об этом. Поэтому необходимо было передать ему деньги. Отец настоял на том, чтобы я лично отвез их ему (однажды вечером, когда я вернулся домой особенно поздно, я увидел, что он ждет меня, специально, чтобы со мной поговорить). Почему бы мне не воспользоваться случаем? Подышать немного другим воздухом, развеяться: все это мне было бы очень полезно и для тела, и для души.

И я уехал. На два часа я задержался в Турине, на четыре в Шамбери, и наконец приехал в Гренобль. Здесь, в пансионе, куда Эрнесто ходил обедать, он сразу познакомил меня с ребятами, итальянцами, его сверстниками, которые находились в таком же положении, как и он, и все учились в Политехническом: Леви из Турина, Сегре из Салуццо, Сорани из Триеста, Кантони из Мантуи, Кастельнуово из Флоренции, девушка по фамилии Пинкерле из Рима. В течение тех двух недель, что я провел в Гренобле, я не столько общался с ними, сколько сидел большую часть времени в Муниципальной библиотеке и изучал рукописи Стендаля. В Гренобле было холодно, шел дождь. Вершины гор, вздымавшихся над городом, часто были скрыты туманом и облаками, а по вечерам из-за затемнения не хотелось выходить. Феррара казалась мне очень далекой. А Миколь? С тех пор, как я уехал, у меня все время звучал в ушах ее голос: «Зачем ты так? Ведь все бесполезно». Однажды все-таки кое-что произошло. Мне случилось прочитать в одной из записных книжек Стендаля эти слова: «All lost, nothing lost» [22]22
  All lost, nothing lost, – Все потеряно, ничего не потеряно ( англ.).


[Закрыть]
, и вдруг чудом, я почувствовал себя свободным, выздоровевшим после тяжелой болезни. Я взял открытку с видом, написал на ней эти слова Стендаля и послал ей, Миколь, без привета, без подписи, пусть думает, что захочет. Все потеряно, ничто не потеряно. Как это правильно! Я повторял это себе и дышал полной грудью.

Но я заблуждался, понятное дело. Как только я вернулся в Италию в начале мая, я увидел, что там уже совсем весна, луга между Александрией и Пьяченцей пестрят желтыми пятнами, по сельским дорогам в Эмилии разъезжают на велосипедах девушки в платьях с короткими рукавами, старые деревья на городских стенах Феррары оделись листвой. Я приехал в воскресенье, в середине дня. Вернувшись домой, я принял ванну, пообедал со всеми, терпеливо ответил на множество вопросов. Но неожиданное желание, которое овладело мной, как только я, еще из поезда, увидел на горизонте башни и колокольни Феррары, толкало меня вперед. В половине третьего, не осмелившись позвонить, я уже ехал на велосипеде вдоль стены Ангелов, не сводя глаз с живой изгороди «Лодочки герцога», которая быстро приближалась. Все снова вернулось, стало таким, как прежде, как будто эти две недели я проспал.

Они играли на теннисном корте. Миколь против молодого человека в белых брюках, в котором мне нетрудно было узнать Малнате; меня быстро заметили и узнали, они оба перестали играть и стали руками и поднятыми ракетками приветствовать меня. Они были не одни, там был и Альберто. Присмотревшись через листву, я увидел, как он выбежал на середину поля, посмотрел на меня, поднес руки ко рту. Он свистнул два, три раза. Казалось, он спрашивает, что я там делаю, на стене. Почему бы мне не спуститься в сад, что, мне нужно особое приглашение? А я ехал к воротам на проспекте Эрколе I, вдоль ограды и все еще слышал свист Альберто. Теперь мне казалось, что он говорит: «Смотри не сбеги!». Свист был добродушным и в то же время каким-то предостерегающим.

– Привет! – закричал я, как всегда, выезжая из-под свода вьющихся роз.

Миколь и Малнате снова играли, не прекращая игры, они ответили: «Привет!».

Альберто встал и пошел мне навстречу.

– Можно узнать, где ты пропадал все эти дни? – спросил он. – Я звонил несколько раз тебе домой, но тебя все не было.

– Он был во Франции, – ответила за меня Миколь с корта.

– Во Франции? Зачем? – воскликнул Альберто с удивлением, которое показалось мне совершенно искренним.

– Я был в Гренобле, у брата.

– А, да, правда, твой брат учится в Гренобле. Ну, как он там? Все в порядке?

Мы сели в шезлонги, стоявшие возле бокового входа на корт, оттуда прекрасно можно было наблюдать за игрой. В отличие от прошлой осени, на Миколь были не шорты, а белая льняная юбка в складку, очень старомодная, блузка тоже белая, с завернутыми рукавами, и необычные высокие носки, очень белые, почти как у сестер из Красного Креста. Она была разгоряченная, красная, яростно отбивала мячи в самых дальних углах корта, форсируя удар, но Малнате, хотя и располневший и уже запыхавшийся, отбивался очень достойно.

Мяч, крутясь, упал недалеко от нас. Миколь подошла его поднять. В какой-то момент наши глаза встретились. Я увидел, что она разозлилась. Повернувшись к Малнате, она крикнула:

– Сыграем еще сет?

– Сыграем-то сыграем, но сколько геймов ты мне дашь форы?

– Ни одного, – резко ответила Миколь, прищурившись. – Я могу уступить тебе подачу, и это все. На, подавай!

Она перебросила мяч через сетку и отошла, чтобы принимать подачу противника.

Некоторое время мы с Альберто смотрели, как они играют. Я чувствовал себя очень неловко и был несчастлив. Это «ты», с которым Миколь обратилась к Малнате, ее упорное нежелание замечать меня заставили меня понять, что мое отсутствие было слишком долгим. Что же касается Альберто, то он глаз не сводил со своего Джампи. Но я заметил, что теперь он не восхищается и не любуется им, а смотрит на него критически.

– Знаешь, он принадлежит к тому типу людей, – прошептал он мне доверительно, и само это было так необычно, что, несмотря на все мои переживания, я не мог не заметить этого, – он принадлежит к тому типу людей, которые могут брать уроки игры в теннис хоть каждый день, хоть у самого Нюслейна или у Мартина Плаа, но никогда не станут даже посредственными игроками. Чего же ему недостает? Давай посмотрим. Ноги? Нет, конечно, иначе он бы не стал даже скромным альпинистом, а он хороший альпинист. Дыхание? Тоже нет, по той же причине. Сила? У него ее явно в избытке, достаточно пожать ему руку, чтобы это почувствовать. Что же тогда? А дело в том, что теннис, – заключил он необычайно высокопарно, – это не игра, это искусство, и как любое другое искусство требует особого таланта, природного дара, без которого ты всегда, всю жизнь будешь тюфяком.

– Что вы там делаете? – вдруг закричал нам Малнате. – Вы что, критикуете меня?

– Играй, играй! – крикнул ему в ответ Альберто саркастически, – и постарайся, чтобы женщина не одержала над тобой верх.

Я не верил своим ушам. Неужели это возможно? Куда подевалась вся мягкость Альберто, все его преклонение перед другом? Я посмотрел на него внимательно. Его лицо неожиданно показалось мне осунувшимся, побледневшим, как будто иссушенным тайным недугом. Может быть, он болен?

Мне хотелось спросить его, но я не осмелился. Вместо этого я спросил, в первый ли раз они играют в теннис в этом сезоне и почему не пригласили, как в прошлом году, Бруно Латтеса, Адриану Трентини и всю остальную компанию.

– Так ты совсем ничего не знаешь! – воскликнул он, смеясь и показывая крупные передние зубы.

И он тут же пустился рассказывать мне, что примерно неделю назад, когда установилась хорошая погода, они с Миколь решили обзвонить знакомых с благородной целью: возобновить теннисные баталии прошлого года. Они позвонили Адриане Трентини, Бруно Латтесу, тем двум ребятам, Сани и Коллеватти, и еще нескольким замечательным представителям обоего пола и младшего поколения, о которых прошлой осенью они не подумали. Все приняли приглашение сразу же и с радостью. День открытия сезона был назначен на первую субботу мая (жаль, что я не смог принять в этом участия!). Успех был оглушительный! Они не только поиграли в теннис, поболтали, пофлиртовали, но даже потанцевали, там, в хижине, под звуки радиолы, специально туда перенесенной.

Вторая встреча имела еще больший успех. Она состоялась в воскресенье, второго мая. А в понедельник утром, третьего мая, начались неприятности. Предварив свое посещение визитной карточкой, часов в одиннадцать пожаловал адвокат Табет на велосипеде. Да-да, тот самый Джеремия Табет, фашист из фашистов, сам лично! Закрывшись с папой в кабинете, он передал категорический приказ секретаря местного отделения фашистской организации немедленно прекратить ежедневные скандальные, провокационные сборища в доме, сборища, лишенные, кроме всего прочего, какого-либо здорового спортивного начала. Консул Болоньези велел передать их общему другу, что совершенно недопустимо, по вполне понятным причинам, чтобы сад дома Финци-Контини постепенно превращался в клуб, составляющий конкуренцию «Элеоноре д'Эсте», этому исключительно благонамеренному городскому спортивному клубу. Поэтому впредь под угрозой официальных санкций (несогласные тотчас будут исключены) членам клуба запрещается играть на других площадках и привлекать к этому остальных.

– А отец, – спросил я, – что ответил?

– А что бы ты хотел, чтобы он ответил? – засмеялся Альберто. – Ему оставалось только вести себя, как дон Аббондио: поклониться и прошептать: «К вашим услугам». Думаю, что он примерно так и ответил.

– Я думаю, что все это затеял Барбичинти, – крикнула с корта Миколь, которой расстояние, очевидно, не помешало следить за нашим разговором. – Никто не убедит меня в том, что это не он побежал жаловаться на аллею Кавур. Могу себе представить. Ну, его можно извинить, бедняжку: когда ревнуешь, делаешься способным на все.

Хотя Миколь сказала это без всякой задней мысли, ее слова болезненно задели меня. Я уже собрался встать и уйти.

И кто знает, может быть, мне бы и удалось выполнить это мое намерение, если бы именно в этот момент я не обернулся к Альберто, ища у него помощи и поддержки, и снова не заметил, как он необычайно бледен, как исхудал, каким широким сделался его пуловер (он подмигивал мне, как будто просил не обижаться, а сам уже говорил о другом: о корте, о том, что через неделю его начнут наконец перестраивать) и если бы в тот самый момент не появились на краю площадки две согнутые темные фигурки: профессор Эрманно и синьора Ольга, вышедшие на свою ежедневную прогулку по парку и медленно направлявшиеся к нам.

V

Долгие месяцы, которые последовали за этим вплоть до роковых дней августа 1939 года, до кануна нацистского вторжения в Польшу и «странной войны», вспоминаются мне как медленное, постепенное погружение в воронку Мальструма. Нас осталось четверо: я, Миколь, Альберто и Малнате. Мы были единственными хозяевами теннисного корта, заново вымощенного красным песком из Имолы (на Бруно Латтеса, ни на шаг не отстающего от Адрианы Трентини, рассчитывать не приходилось). Мы менялись парами и проводили целые дни, разыгрывая бесконечные партии, Альберто всегда был готов поддержать компанию, даже если быстро выдыхался и уставал. Он никогда не хотел дать передышку себе или нам.

Почему я с такой настойчивостью приходил туда каждый день, хотя прекрасно знал, что меня ждут только унижения и горечь? Я не могу этого объяснить. Может быть, я надеялся на чудо, на неожиданный поворот дел, а может быть, я их и искал, этих унижений и этой горечи… Мы играли в теннис, если Альберто соглашался на короткий перерыв, растягивались в шезлонгах, поставленных в тени, возле хижины, спорили, в особенности я и Малнате, о политике, об искусстве. Но когда я предлагал Миколь, которая оставалась со мной в общем-то очень милой, а иногда даже очень дружелюбной, прогуляться по парку, она редко соглашалась. А если и соглашалась, то шла неохотно, на лице у нее появлялось смешанное выражение неудовольствия и презрения, поэтому я быстро начинал сожалеть о том, что увел ее от Альберто и Малнате.

И все же я не сдавался, я не мог успокоиться. Я разрывался на части между желанием порвать, исчезнуть навсегда и другим, прямо противоположным – постоянно приходить сюда, ни за что не уступать. Кончалось это тем, что я не пропускал практически ни одного дня. Иногда, правда, было достаточно одного взгляда Миколь, более холодного, чем всегда, одного нетерпеливого жеста, саркастической гримасы, выражения скуки, чтобы я твердо сказал себе, что решил раз и навсегда, и я уходил. Но сколько времени мне удавалось пробыть вдали от нее? Три-четыре дня самое большее. На пятый день я снова возвращался, придав лицу самое независимое и непринужденное выражение человека, который вернулся из какого-нибудь путешествия (я всегда говорил о поездках, когда появлялся снова: поездках в Милан, во Флоренцию, в Рим, и хорошо еще, что все трое делали вид, что верят мне!), но сердце у меня сжималось, а глазами я сразу же начинал искать Миколь в ожидании ответа, которого никогда не мог получить. Это было время «семейных сцен», как их называла Миколь, во время которых я даже пытался поцеловать ее, если представлялся такой случай. Она терпеливо все сносила и всегда была подчеркнуто вежливой.

Однажды июньским вечером, примерно в середине месяца, положение осложнилось.

Мы сидели рядом на ступеньках хижины. Было уже восемь, но еще довольно светло. В отдалении я видел, как Перотти снимает и сворачивает сетку на корте. С тех пор как на нем сменили покрытие, он никогда не казался Перотти таким же аккуратным и ухоженным, как прежде. Малнате пошел принять душ в хижине (у нас за спиной раздавалось его шумное дыхание и плеск водяных струй). Альберто ушел еще раньше, меланхолично попрощавшись с нами: «бай-бай». Мы остались одни, я и Миколь, и я сразу же воспользовался этим, чтобы возобновить свою абсурдную, надоевшую, вечную осаду. Как всегда, я настаивал, что она ошиблась, объявляя невозможными какие-либо нежные чувства между нами, как всегда, я обвинял ее в том, что она обманывала меня, когда всего месяц назад уверяла, что между нами нет никого третьего. По-моему, третий был, а может быть, и есть, но был наверняка зимой в Венеции.

– Я тысячу раз тебе говорила, что ты ошибаешься, – говорила Миколь вполголоса. – Я знаю, что это бесполезно, что завтра ты снова будешь мучить меня теми же вопросами. Что ты хочешь, чтобы я тебе сказала: что у меня любовная интрижка на стороне, что я веду двойную жизнь? Если так, то я могу доставить тебе такое удовольствие.

– Нет, Миколь, – отвечал я тоже тихо, но взволнованно. Может быть, у меня масса недостатков, но я не мазохист. Если бы ты только знала, какие у меня обычные, заурядные мечты! Смейся, пожалуйста, если тебе нравится. Но если и есть что-нибудь, чего бы я хотел, то это только услышать, как ты клянешься, что это правда, и поверить тебе.

– Я готова поклясться. Ты мне поверишь?

– Нет.

– Тем хуже для тебя.

– Конечно. Тем хуже для меня. В любом случае, если бы я только мог тебе поверить…

– И чтобы ты сделал? Расскажи-ка, расскажи.

– Ну, что-нибудь совершенно обычное, банальное, вот так, например.

Я схватил ее руки и стал покрывать их поцелуями. Слезы так и лились у меня из глаз.

Какое-то время она не шевелилась. Я уткнулся лицом ей в колени, запах ее кожи, такой гладкой и нежной, немножко солоноватой, меня потряс. Я поцеловал ее колени.

– Ну хватит, – сказала она.

Она отняла у меня свои руки и встала.

– Пока. Я замерзла, мне нужно идти. Наверное, ужин уже готов, а я должна еще умыться и переодеться. Ну, вставай, не будь ребенком!

– До свидания! – крикнула она, повернувшись лицом к хижине. – Я ухожу.

– До свидания, – ответил из хижины Малнате. – Спасибо.

– До свидания. Ты завтра придешь?

– Еще не знаю. Посмотрим.

Мы направились к темном громаде magna domus, возвышавшейся в сумерках. И воздухе летали комары и проносились летучие мыши. Мы шли, разделенные велосипедом, в руль которого я судорожно вцепился. Мы молчали. Телега, груженная сеном, запряженная двумя быками, проехала нам навстречу. На сене, на самом верху, сидел один из сыновей Перотти. Поравнявшись с нами, он пожелал нам доброго вечера и снял шапку. Даже если я и обвинял Миколь в обмане, сам себе не веря, в тот момент мной овладело желание крикнуть ей, чтобы она перестала ломать комедию, унизить ее, может быть, даже ударить. А потом? Что я за это получу?

Вот здесь-то я и совершил неправильный шаг.

– Бесполезно все отрицать, – сказали, – тем более, что я знаю, кто это.

Как только я это сказал, я тут же раскаялся.

Она посмотрела на меня серьезно, печально.

– Ну вот что, – сказала она, – теперь ты думаешь, что я должна выложить тебе все как на духу, назвать то имя, которое ты придумал. Хватит. Я не хочу этого больше слышать. Только вот что. Раз уж мы дошли до этого, я буду тебе очень благодарна, если впредь ты будешь не таким… в общем, если ты не будешь так часто бывать у нас в доме. Скажу тебе откровенно, если бы я не боялась семейных пересудов – что, да как, да почему, я бы попросила тебя вообще не приходить к нам больше никогда.

– Прости, – только и мог я прошептать.

– Нет, я не могу тебя простить, – сказала она, покачав головой. – Если я тебя прощу, через несколько дней ты опять примешься за свое.

Она добавила, что я уже давно веду себя недостойно по отношению к самому себе и к ней. Она тысячу раз мне говорила, что все бесполезно, чтобы я не пытался перевести наши отношения в другую плоскость, между нами возможны только дружба и привязанность. Но все напрасно: как только мне представляется возможность, я пристаю к ней с поцелуями, с признаниями, как будто я не знаю, что в такой ситуации нет ничего более противного и более «противопоказанного». Святый Боже! Неужели я не могу сдерживаться? Если бы между нами действительно были какие-нибудь серьезные отношения, а не просто несколько поцелуев, тогда, может быть, она могла бы понять, что я…. Но поскольку никаких серьезных отношений между нами не было, мое настойчивое желание обнимать и целовать ее, все время волочиться за нею, видимо, свидетельствует только о том, что я по природе черств, что я совершенно не способен по-настоящему любить. И потом, что означают все эти исчезновения, неожиданные возвращения, трагические, испытующие взгляды, обиженное молчание, всяческие измышления – в общем, все эти действия, которые я постоянно совершаю, нисколько не стыдясь? Ладно бы еще, если бы «семейные сцены» я устраивал только ей, наедине, но ведь и Джампи Малнате, и ее брат вынуждены быть свидетелями. Это никогда не должно больше повториться.

– Мне кажется, ты преувеличиваешь. Когда это при Малнате и Альберто я устраивал тебе сцены?

– Всегда, постоянно! – резко бросила она.

Я попытался оправдаться:

– Когда я возвращался после недельного отсутствия, говоря, что был в Риме, например, а сам смеялся, нервно, без причины, я надеялся, что, может быть, Альберто и Малнате не поймут, что я рассказываю басни, что я вовсе не был в Риме, а мои приступы веселости были только для тебя. А в спорах, когда я взрывался как одержимый, припоминая все новые и новые отдельные случаи (рано или поздно Джампи наверняка бы рассердился, я всегда все сваливал на него, бедняжку), разве я не думал, что все поймут, что это из-за тебя я так несдержан. И вообще, я понял, – сказал я, повесив голову, – я понял, что ты просто не хочешь меня видеть.

– Ты сам виноват. Ты стал совершенно несносным.

– Вот ты и сказала, – прошептал я после минутного молчания. – Ты сказала, что я могу, даже должен время от времени показываться у тебя. Правда?

– Да.

– Ну тогда… решай. Как я должен себя вести? Когда я могу приходить?

– Не знаю, – сказала она, пожимая плечами. – Наверное, лучше подождать недели три. А потом можешь снова приходить, если тебе так уж хочется. Но прошу тебя, и потом не показывайся слишком часто, скажем, не чаще двух раз в неделю.

– По вторникам и пятницам, да? Как на уроки музыки.

– Дурак, – бросила она, невольно улыбаясь. – Ты просто дурак.

VI

Хотя, особенно в первое время, мне пришлось затратить на это огромные усилия, я отнесся к выполнению условий, поставленных Миколь, как к вопросу чести. Достаточно сказать, что, защитив диплом 29 июня и почти сразу же получив от профессора Эрманно записку с поздравлениями и приглашением на ужин, я счел необходимым ответить вежливым отказом, сославшись на нездоровье. Я написал, что у меня болит горло и что папа не разрешает мне выходить по вечерам. Настоящей причиной моего отказа было то, что из двадцати дней, назначенных Миколь, прошло только шестнадцать.

Жертва с моей стороны была огромная, и я, конечно, надеялся, что рано или поздно мне воздастся. Вместе с тем я не очень рассчитывал на какое-то вознаграждение, но испытывал удовлетворение, что выполняю желание Миколь и что наш уговор все еще связывает меня с ней и с дорогими моему сердцу местами, от которых я отлучен. Что же касается самой Миколь, то, если на первых порах я и обижался на нее и часто мысленно осыпал ее упреками, то сейчас я во всем винил только самого себя и жаждал прощения. Сколько ошибок я совершил! Я вспоминал все наши встречи, одну за другой, сколько раз мне удалось поцеловать ее, но я теперь ясно сознавал, что хотя она и отвечала мне, она просто терпела меня, и испытывал жгучий стыд за свою похоть, которую тщетно стремился скрыть под легким налетом чувствительности и идеализма. Двадцать дней прошло, и я был исполнен твердого намерения дисциплинированно придерживаться двух визитов в неделю. Но Миколь из-за этого не спустилась со своего пьедестала чистоты и морального превосходства, на который я поднял ее во время своего изгнания. Она так и оставалась на недосягаемой высоте. И я в глубине души считал: мне повезло, что я допущен восхищаться далеким образом, прекрасным и внешне, и внутренне. «Как истина, она прекрасна и печальна…» – это строчка стихотворения, которое я так и не закончил; оно было начато позднее, сразу после войны, и посвящалось той Миколь, Миколь августа 1939 года.

Изгнанный из Рая, я не восстал, а терпеливо и молча ждал разрешения вернуться. Но от этого я страдал ничуть не меньше, а иногда просто невыносимо. С одной только целью немного облегчить тяготы разлуки и одиночества, которые становились нестерпимыми, примерно через неделю после моего последнего, такого трудного объяснения с Миколь, мне пришла в голову мысль пойти к Малнате и встретиться хотя бы с ним.

Я знал, где его искать. Он, как в свое время учитель Мельдолези, жил в квартале, застроенном маленькими виллами, сразу за воротами Святого Бенедикта, между каналом и промышленной зоной. В те времена этот квартал, гораздо менее заселенный, был по-настоящему изысканным. Стремительно развивающаяся городская застройка последних десяти-пятнадцати лет его совершенно испортила. Виллы, все двухэтажные, окруженные небольшими, но ухоженными садами, принадлежали судьям, преподавателям, служащим, чиновникам, которых мог заметить случайный прохожий за легкими перекладинами оград, когда они по вечерам работали в саду, подстригали кустарник, поливали цветы, собирали сухие листья и ветки. Хозяин дома, в котором жил Малнате, некий доктор Лалумия, если мне не изменяет память, как раз и был судьей. Он был уроженцем Сицилии, очень худым, с седыми волосами, подстриженными ежиком. Как только он увидел, что я, привстав на педалях велосипеда и придерживаясь двумя руками за ограду, заглядываю в сад, он положил на землю шланг, из которого поливал клумбы, и направился к калитке:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю