Текст книги "Сад Финци-Контини"
Автор книги: Джорджо Бассани
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
Склеп был огромным, массивным, внушительным: это было сооружение, немного напоминающее античный и немного восточный храм, он казался созданным для декораций «Аиды» или «Навуходоносора», которые были в моде в наших театрах еще несколько лет назад. На любом другом кладбище, например на соседнем городском, памятник таких форм и размеров никого бы не удивил, более того, он затерялся бы среди других и остался незамеченным. Но на нашем кладбище он был единственным, поэтому, хотя он и находился довольно далеко от входа, в глубине заброшенного участка, на котором уже полвека как никого не хоронили, его громада сразу бросалась в глаза.
Если не ошибаюсь, его заказал одному известному профессору архитектуры, которому город обязан появлением других подобных уродов, Моисей Финци-Контини, прадед Альберто и Миколь со стороны отца, умерший в 1863 году вскоре после присоединения Папской области к Итальянскому королевству и, следовательно, после полного упразднения гетто в Ферраре. Он был крупным землевладельцем, «реформатором сельского хозяйства Феррары», как сказано на памятной доске, которую община поместила на третьей площадке лестницы синагоги на улице Мадзини, чтобы увековечить заслуги этого «итальянца и еврея». Однако нельзя сказать, что он обладал утонченным художественным вкусом. Приняв решение построить склеп для себя и своих близких, он так и сделал. Время было прекрасное, наступило процветание. Все располагало к надеждам, к свободным порывам. Он впал в эйфорию, поскольку наконец стал свидетелем гражданского равенства, того самого, которое во времена Цизальпийской Республики позволило ему приобрести первую тысячу гектаров плодородной земли. Это и объясняет, каким образом суровый патриарх позволил себе не считаться с расходами в столь торжественный момент. Очень вероятно, что достойному профессору дали карт-бланш. А он, в свою очередь, совсем потерял голову при виде всего того мрамора, который оказался у него в распоряжении: чистейшего каррарского, красного веронского, серого с черными прожилками, желтого, голубого, зеленоватого.
И тогда из всего этого получилась чудовищная смесь: там переплетались архитектурные детали мавзолея Теодориха в Равенне, египетских храмов Луксора, римского барокко и даже – об этом напоминали тяжелые колонны перистиля [1]1
Перистиль – прямоугольный двор, окруженный колоннадой. ( Здесь и далее примеч. переводчика).
[Закрыть]– архаической Греции Кносса. Но так уж получилось. Постепенно, год за годом, время, которое все всегда устраивает по-своему, само привело в соответствие это неправдоподобное смешение разнородных стилей. Моисей Финци-Контини «скромный образец неутомимого труженика», как написано на надгробии, скончался в 1863 году. Его жена Аллегрина Камайоли, «ангел-хранитель домашнего очага», – в 1875. В 1877 умер еще молодым их единственный сын инженер Менотти, а через двадцать лет – и его супруга Жозетт, урожденная баронесса Артом, принадлежавшая к ветви Тревизо. После чего работы по содержанию склепа, который в 1914 году принял только еще одного члена семьи, шестилетнего Гвидо, ограничивались тем, что и нем наводили чистоту и порядок и делали по мере необходимости мелкий ремонт, поскольку надо было постоянно бороться с буйной растительностью, упорно его осаждавшей. И все же темная, почти металлического оттенка трава, папоротники, крапива, чертополох, маки постепенно наступали и отвоевывали все новые и новые позиции. Так что когда в 1924 или в 1925 году, почти через шестьдесят лет после его постройки, мне, совсем еще ребенку, показали в первый раз этот склеп семьи Финци-Контини («Настоящий кошмар», – всякий раз говорила мама, ведя меня за руку), он был почти таким же, как и сейчас, как будто время утратило к нему всякий интерес. Он стоял наполовину скрытый в диких зарослях. Его стены, когда-то блиставшие разноцветным мрамором, сейчас потускнели от толстого слоя пыли, а кровля и ступеньки сильно разрушились от жары и холода. Уже тогда он, казалось, превратился во что-то роскошное и восхитительное, как обычно случается с любой вещью, которая долгое время остается невостребованной.
Кто знает, как и почему рождается тяга к одиночеству? Однако факт остается фактом: то же самое уединение, та же обособленность, в которую Финци-Контини поместили своих усопших, окружала и другой их дом, дом в конце проспекта Эрколе I д'Эсте. Эта улица Феррары, ставшая бессмертной благодаря произведениям Джозуэ Кардуччи и Габриэле Д'Аннунцио, так хорошо известна ценителям искусства и поэзии по всем мире, что описание ее здесь совершенно излишне. Она находится, как известно, прямо в сердце той северной части города, которая появилась и эпоху Возрождения рядом с тесным средневековым кварталом, поэтому ее еще называют Эрколиевой застройкой. Проспект этот, широкий, прямой, как меч, соединяет замок и стены Ангелов; по обеим его сторонам, по всей длине возвышаются темные стены благородных жилищ, вдали его продолжает череда красных кирпичных крыш, зелень растительности и голубое небо, так что кажется, будто он тянется в бесконечность. Проспект Эрколе I д'Эсте настолько красив, привлекает такое множество туристов, что даже социал-коммунистическая администрация Феррары, управлявшая городом в течение пятнадцати лет, понимала, что его нельзя трогать, что его нужно любой ценой спасать от любых попыток застройки или развития коммерческой деятельности, в общем, что необходимо сохранить его первозданный аристократический облик.
Улица эта знаменита. Более того, она остается неизменной в течение нескольких столетий.
И все же что касается собственно дома Финци-Контини, то и сегодня к нему можно подойти с проспекта Эрколе I, хотя, чтобы добраться до него, нужно пройти полкилометра по пустырю, кое-где поросшему травой. До сих пор дом этот включает в себя остатки исторического здания шестнадцатого века, которое служило когда-то летней резиденцией, домиком для отдыха герцогов Эсте и было приобретено все тем же Моисеем в 1850 году. Потом наследники много раз переделывали и перестраивали его, постепенно превратив в нечто вроде неоготического замка в английском вкусе. И все-таки, несмотря на все эти интересные детали, кто о нем, спрашивается, помнит? Путеводитель Туристического клуба о нем и не упоминает, и это объясняет отсутствие интереса со стороны проезжих туристов. Но и в самой Ферраре даже те немногие евреи, которые теперь входят в немногочисленную общину, кажется, совершенно забыли о нем.
Путеводитель о нем не упоминает, это, несомненно, плохо. Однако будем объективны: сад, или, точнее, огромный парк, который окружал дом Финци-Контини до войны и тянулся на добрых десять гектаров, ограниченный с одной стороны стеной Ангелов, а с другой – стеной у ворот Святого Бенедикта, парк, представлявший сам по себе большую редкость, бывший чем-то исключительным (путеводители начала века никогда не забывали упомянуть о нем, приводя любопытные светские подробности и лирические описания), парк этот больше не существует. Все деревья с мощными стволами, все эти липы, вязы, ясени, тополя, платаны, каштаны, сосны, ели, лиственницы, ливанские кедры, кипарисы, дубы, падубы, даже пальмы и эвкалипты, сотни деревьев, посаженных при Жозетт Артом, в последние два года войны были срублены на дрова. Именно поэтому участок постепенно приобретает свой первоначальный вид, тот, который он имел когда-то, когда Моисей Финци-Контини приобрел его у маркизов Авольи: он превращается в один из множества огородов, существующих внутри городских стен.
Остается сам дом. Однако большой дом, сильно поврежденный бомбежкой в 1944 году, сейчас занимают полсотни семей беженцев, принадлежащих к тому же люмпен-пролетариату, что и обитатели римских предместий, которые наводнили окрестности Палацционе на улице Мортара: это люди ожесточившиеся, дикие, безжалостные (я случайно узнал, что недавно они забросали камнями инспектора санитарного управления, который приехал на велосипеде, чтобы осмотреть здание). Для того чтобы пресечь любые попытки проникновения в дом со стороны инспекции по охране памятников Эмилии-Романьи, они осуществили прекрасную идею: соскребли со стен последние остатки древних росписей.
Ну и зачем же тогда отправлять бедных туристов на поиски? Я думаю, что примерно этот вопрос задали себе составители очередного издания путеводителя. Что они в конце концов увидят?
II
Если фамильный склеп Финци-Контини можно было назвать «кошмаром» и улыбнуться, то дом их, уединенно стоявший там, где комары и лягушки перебирались из сточных канав в канал Памфилио, дом, который прозвали, с оттенком зависти, конечно, «magna domus» [2]2
Magna domus – большой дом, центральная постройка на вилле у древних римлян.
[Закрыть], этот дом даже и через пятьдесят лет не вызывал улыбки. Более того, он вызывал почти обиду! Достаточно было пройти вдоль бесконечной стены, которая окружала сад со стороны проспекта Эрколе I д'Эсте, стены, в середине которой находились огромные ворота темного дуба без каких-либо признаков ручек; или пройти с другой стороны, вдоль стены Ангелов, примыкавшей к парку, окинуть взглядом чащу стволов, ветвей, листвы, разыскать в глубине странный, силуэт господского дома, а за ним еще дальше, на краю поляны серое пятно теннисного корта, и вот уже древнее чувство оскорбленного достоинства, когда тебя не признают, отталкивают, не пускают в круг избранных, возвращалось к тебе снова и снова, и обида ожигала, как в первый раз.
– Что за идея, достойная нуворишей, что за дикая идея! – обычно повторял мой отец каждый раз, когда случалось затронуть эту тему. – Да, конечно, – добавлял он, – бывшие владельцы этого места, маркизы Авольи, были голубых кровей, огород и развалины изначально носили очень изысканное название «Лодочка герцога». Все это было так замечательно! Тем более, что Моисей Финци-Контини, нужно отдать ему должное, сразу почувствовал выгоду: заключив сделку, он выложил всего-то пресловутый ломаный грош. Ну и что? – тут же продолжал отец. – Что, только поэтому Менотти, сын Моисея (не зря же его прозвали из-за чудовищного цвета его пальто, отороченного куницей, сумасшедшим абрикосом), решил переехать вместе с женой Жозетт в эту отдаленную часть города, и сегодня-то не очень здоровую, а тогда? И вдобавок все это так пустынно, печально, в общем совсем никуда не годится!
И ладно бы еще только они, родители, которые принадлежали к совсем другому миру и в конце концов прекраснейшим образом могли позволить себе роскошь вкладывать деньги в кучу старых камней. И если бы только она, Жозетт Артом, урожденная баронесса Артом, принадлежавшая к ветви Тревизо (в свое время великолепная женщина: пышная блондинка с голубыми глазами, ведь ее мать была из Берлина, из семьи Ольских). Она не просто была восторженной почитательницей Савойской династии, а даже в мае 1898 года, незадолго до смерти, послала приветственную телеграмму генералу Баве Беккарису, который расстрелял несчастных миланских социалистов и анархистов; кроме того, она была фанатичной поклонницей Германии, увенчанной в те годы остроконечным шлемом Бисмарка. Она никогда и не пыталась, даже в то время, когда ее будущий муж Менотти буквально на коленях ее осаждал в ее Валгалле, скрывать свое презрение к еврейскому обществу Феррары, слишком тесному для нее – по крайней мере она так говорила, – хотя в сущности причина была довольно абсурдна: ее собственный антисемитизм. А профессор Эрманно и синьора Ольга (он кабинетный ученый, она из венецианской семьи Геррера, то есть, вне всякого сомнения, очень хорошей западной семьи сефардов [3]3
Сефарды – евреи испанского происхождения.
[Закрыть], но обедневшей, а кроме того, очень религиозной) – они-то что собой представляли? Или они думали, что могут принадлежать к настоящей знати? Ну, понять-то их можно: они потеряли сына Гвидо, своего первенца, умершего в шесть лет от американского детского паралича, который унес его так стремительно, что даже Коркос ничего не смог сделать, и это было для них ужасным ударом, в особенности для нее, для синьоры Ольги, которая так больше и не снимала траур. Но разве не жизнь в стороне от всех сделала их рабами абсурдных причуд Менотти Финци-Контини и его достойной супруги? Подумаешь, какие аристократы! Вместо того чтобы задирать нос, лучше бы не забывали, кто они и откуда, и что евреи – сефарды или ашкенази [4]4
Ашкенази – евреи из Восточной или Западной Европы.
[Закрыть], западные, восточные, тунисские, берберские, йеменские или даже эфиопские, – в какую бы часть света, под какое бы небо ни занесла их История, – всегда будут евреями, а значит, ближайшими родственниками. Старый Моисей, он-то никогда не задирал нос! У него не было благородного тумана в голове! Когда он жил в гетто, в доме номер 24 по улице Виньятальята, в доме, в котором он любой ценой, несмотря на давление своей высокомерной невестки из ветви Тревизо, с нетерпением ожидавшей переезда в «Лодочку герцога», хотел умереть, тогда, в то далекое время он каждое утро сам отправлялся за покупками на площадь Эрбе с неизменной хозяйственной сумкой под мышкой. Да, конечно, это он (его и прозвали за это «тягачом») поднял всю семью из полной нищеты. Как не существовало ни малейшего сомнения в том, что вышеупомянутая Жозетт приехала в Феррару и привезла с собой огромное приданое, состоявшее из виллы в окрестностях Тревизо, украшенной фресками Тьеполо, из крупной суммы денег, из драгоценностей, из такого множества драгоценностей, что на премьерах в городском театре на фоне красного бархата их собственной ложи они сверкали так, что привлекали к ней, к ее блестящему декольте взгляды всего театра, так еще меньше сомнений было в том, что только он, «тягач», объединил на юге области Феррары от Кодигоро до Масса Фискалиа и до Йоланда ди Савойа тысячи гектаров, которые и сегодня еще составляют основную часть богатства семьи. Монументальный склеп на кладбище единственная его ошибка, единственный грех, в котором можно упрекнуть Моисея Финци-Контини. Один-единственный. И все.
Так говорил мой отец. Он рассказывал об этом особенно часто на Пасху, во время бесконечных ужинов, которые не прекратились в нашем доме и после смерти дедушки Рафаэля и на которые собиралось человек двадцать наших родственников и друзей. Такие разговоры велись и во время Йом Киппура, когда те же родственники и друзья приходили к нам разделить пост.
Однако мне запомнился один пасхальный ужин, когда к обычным словам осуждения, достаточно общим, горьким, но всегда одним и тем же, произносимым в основном для того, чтобы завести разговор о старинных происшествиях в общине, отец добавил нечто новое, достойное удивления.
Было это в 1933 году, году так называемой «выпечки в честь десятилетия». Благодаря милости Дуче, который, вдохновленный внезапным порывом, решил открыть объятия всем «вчерашним противникам и равнодушным», даже в нашей общине число вступивших в фашистскую партию резко поднялось – до девяноста процентов. И мой отец, сидя на своем обычном месте во главе стола, на том же самом месте, на котором восседал с важным видом долгие десятилетия дедушка Рафаэль, с совершенно особой властностью и суровостью не преминул выразить свое глубокое удовлетворение этим фактом.
– Как прекрасно сделал раввин доктор Леви, – сказал отец, – что в своей речи, произнесенной недавно на открытой службе в синагоге в присутствии самых важных городских властей: префекта, секретаря местного совета, мэра, бригадного генерала, командующего военным округом – с подобающей торжественностью упомянул о конституции!
И все же папа был не совсем доволен. В его детских голубых глазах, сияющих особым светом патриотизма, я видел тень неодобрения. Должно быть, он заметил какую-то помеху, какое-то препятствие, непредвиденное и досадное.
И действительно, начав считать по пальцам, кто из нас, из евреев Феррары, оставался еще «вне партии», и дойдя до Эрманно Финци-Контини (который, правда, никогда не выражал желания в нее вступить, хотя трудно понять, почему, принимая во внимание огромную земельную собственность, которой он владел), дойдя до него, отец с таким видом, будто он уже устал сдерживаться, вдруг решился сообщить два любопытных факта.
– Может быть, между ними и нет прямой связи, – сказал он, – но это не умаляет их значения.
Первое: когда адвокат Джеремия Табет, помощник и близкий друг секретаря местного отделения партии, специально приехал в «Лодочку герцога», чтобы вручить профессору уже заполненный партийный билет, профессор не только не принял этот билет, но и очень вежливо и столь же твердо попросил адвоката удалиться.
– А под каким же предлогом? жадно спросил кто-то из присутствовавших. – Вот уж не знал, что Эрманно Финци-Контини из храброго десятка.
– Под каким предлогом он отказался? – отец резко рассмеялся. – Ну, знаете, обычная история: он-де ученый (хотел бы я знать, какой наукой он занимается!), он слишком стар, он никогда в жизни не занимался политикой и так далее, и так далее. В общем друг этот оказался хитрецом. Должно быть, он заметил, как помрачнел Табет, и тогда – чик! – и он опустил ему в карман пять банкнот по тысяче лир.
– Пять тысяч лир!
– Точно так. Добровольное пожертвование на морские и горные лагеря отрядов Балиллы. Хорошо обыграл дельце, верно? Но послушайте вторую новость!
И он сообщил собравшимся, что несколько дней назад профессор через адвоката Ренцо Галасси-Тарабини (мог бы выбрать и большего ханжу и притвору) направил в совет общины письмо, в котором просит официального разрешения реставрировать за свой счет «для семейного пользования и для всех заинтересованных лиц» старинную маленькую испанскую синагогу на улице Мадзини, которая уже по крайней мере триста лет была закрыта и превращена в склад мебели.
III
В 1914 году, когда умер маленький Гвидо, профессору Эрманно было сорок девять лет, а синьоре Ольге двадцать четыре. Ребенок заболел внезапно, его уложили в постель с высокой температурой, он почти сразу же впал в забытье.
Срочно был вызван доктор Коркос. Он бесконечно долго молча, нахмурив брони, осматривал мальчика. Потом Коркос резко вскинул голову, посмотрел сурово сначала на отца, потом на мать. Взгляд семейного врача был долгим, тяжелым, каким-то странным, почти презрительным, губы его под пышными усами, как у короля Умберто, уже совсем седыми, скривились горько, почти со стыдом, как это бывало в безнадежных случаях.
– Ничего нельзя сделать – означал этот взгляд доктора Коркоса. А может, и больше. Потому что он тоже десять лет назад (и кто знает, сказал ли он об этом в тот же день, а может быть, только пять дней спустя, обращаясь к дедушке Рафаэлю, когда они торжественно шли рядом за гробом), он тоже потерял сына, своего Рубена.
– Мне тоже знакомо это отчаяние, я тоже знаю, что это значит: видеть, как умирает твой пятилетний сын, – сказал вдруг Элиа Коркос.
Опустив голову, опираясь на руль велосипеда, дедушка Рафаэль шел рядом с ним. Казалось, он пересчитывает плиты на проспекте Эрколе I д'Эсте. При этих словах, действительно необычных в устах его друга-скептика, он обернулся и с удивлением посмотрел на врача.
А на самом деле, что знал Элиа Коркос? Он тщательно осмотрел неподвижное тело ребенка, произнес мысленно неблагоприятный прогноз и, подняв глаза, пристально посмотрел на замерших родителей: старик-отец, совсем еще молодая мать. Как он мог прочитать в этих двух сердцах? А в будущем разве это кому-нибудь удалось? Эпитафия, посвященная умершему малышу, в склепе на еврейском кладбище (семь строк, довольно слабо вырезанных и зачерненных на простом прямоугольнике белого мрамора) гласила:
Увы,
Гвидо Финци-Контини (1908–1914)
совершенный телом и духом,
твои родители были готовы
любить тебя все больше и больше,
а не оплакивать тебя
Все больше и больше. Сдержанное рыдание – и нее. И боль в сердце, которую не может разделить ни одна живая душа.
Альберто родился в 1915, Миколь – в 1916. Они были почти моими одногодками. Их не отдали в еврейскую начальную школу на улице Виньятальята, в которой Гвидо учился в приготовительном классе и так и не закончил его. Позднее они не стали учиться и в лицее Дж. Б. Гварини, этой кузнице сливок городского общества, как еврейского, так и нет. Они учились дома, и Альберто, и Миколь, а профессор Эрманно прерывал время от времени свои занятия физикой, аграрными науками и историей еврейских общин в Италии, чтобы лично руководить их занятиями. Это были безумные годы, хотя по-своему достаточно благополучные, первые годы фашизма в Эмилии-Романье. Любое дело, любое поведение оценивались – даже теми, кто, как мой отец, охотно цитировал Горация, – с точки зрения патриотизма или пораженчества. Отдать своих детей в государственную школу считалось патриотичным. Не отдать пораженчеством, а значит, и позорным для всех тех, кто их туда не отдал.
Но хотя они и были так изолированы, все же кое-какие отношения с внешним миром, с нами, ребятами, которые учились в школе, Альберто и Миколь Финци-Контини всегда поддерживали.
Посредниками были два преподавателя лицея Гварини, которые давали им уроки.
Учитель Мельдолези, например, наш преподаватель итальянского, латинского и греческого языков, истории и географии в четвертом классе гимназии, через день садился на велосипед и отправлялся из квартала маленьких вилл, возникшего в те годы у ворот Святого Бенедикта, где он жил один в меблированной комнате, вид и обстановку которой он нам много раз описывал, в «Лодочку герцога», проводя там зачастую часа три. То же самое делала и преподавательница математики Фабиани.
От Фабиани, по правде сказать, невозможно ничего было узнать. Она была из Болоньи, очень религиозная, осталась вдовой, детей у нее не было. Слушая наши ответы, она часто отвлекалась, шептала про себя и постоянно закатывала голубые фламандские глаза, как будто в экстазе. Это она молилась. За нас, бедняжек, конечно, почти всех поголовно не способных к алгебре, а может быть, и за обращение в католическую веру господ иудеев, в доме которых – и в каком доме! – она бывала два раза в неделю. Обращение профессора Эрманно, синьоры Ольги и особенно двух детей, Альберто, такого умного, и Миколь, такой живой и милой, казалось ей, должно быть, делом слишком важным, слишком срочным, чтобы она могла рискнуть поставить под сомнение его благоприятный исход какой-то банальной, случайно вырвавшейся в школе фразой.
Учитель Мельдолези, наоборот, не молчал. Сам он родился в Комаккьо, в крестьянской семье, учился в семинарии, там получил аттестат зрелости (и правда, в его облике было многое от маленького, остроумного, женственного сельского священника). Потом он изучал филологию в Болонье и еще застал там Джозуэ Кардуччи. Он посещал его лекции и считал себя его «скромным учеником». Вечера, которые он проводил в «Лодочке герцога», в обстановке, наполненной духом Возрождения, чай, который он пил в пять часов в кругу семьи (даже синьора Ольга часто приходила в этот час из сада с огромным букетом цветов), ученая беседа с профессором Эрманно, которой он наслаждался потом в библиотеке до темноты, – эти вечера имели для него, несомненно, особую ценность и служили ему темами для постоянных рассказов и лирических отступлений во время уроков.
А уж когда профессор Эрманно рассказал ему, что Кардуччи в 1875 году гостил у его родителей целых десять дней, показал ему комнату, которую занимал поэт, дал прикоснуться к кровати, на которой он спал, и даже разрешил взять с собой, чтобы спокойно рассмотреть на досуге, связку писем, написанных поэтом собственноручно матери профессора, тогда его восхищение, его восторг превзошли всякие границы. Он даже убедил себя и попытался убедить нас, что знаменитые строчки из «Песни лесоруба»: «О светлая, о прекрасная императрица…», в которых уже слышен мотив будущих еще более знаменитых: «Откуда ты? Какие нам века послали тебя, такую нежную и прекрасную?», а вместе с ними и наделавшее много шума обращение великого тосканца к «вечно женственной царственности» и к савойской династии все это было связано со знакомством поэта с бабушкой учеников Мельдолези, Альберто и Миколь Финци-Контини. Ах, какая это могла бы быть замечательная тема для статьи в «Новую антологию»! – сетовал однажды в классе учитель Мельдолези. Ту самую «Новую антологию», где Альфредо Грилли, друг и коллега Грилли, время от времени публиковал свои острые полемические заметки. Когда-нибудь, призвав на помощь всю подобающую случаю деликатность, он поговорит об этом с владельцем писем. И если на то будет воля Божия, он, принимая во внимание, что прошло столько лет, и письма теперь представляют еще большую ценность, и что Кардуччи, отличавшийся образцовой корректностью, обращался к этой даме только как к «очаровательной баронессе» или «любезнейшей хозяйке», если на то будет Божия воля, владелец писем ему, возможно, и не откажет! Если же вдруг, к его огромному счастью, ответ будет благоприятным, то, конечно, он, Джулио Мельдолези, – если, конечно, и на это ему будет дано любезное позволение того, кто может его дать, а может и отказать, – тщательно перепишет все эти письма, снабдив кратким комментарием эти священные отрывки, эти чудесные искры, вылетевшие из-под великого молота. В каком комментарии могла нуждаться эта переписка? Только в общем предисловии и, может быть, в небольших постраничных примечаниях историко-филологического характера.
Кроме общих учителей, нас с Альберто и Миколь связывали также по крайней мере раз в год переводные и выпускные экзамены.
Для нас, учеников гимназии, особенно при переходе в следующий класс, наверное, не было лучших дней. Мы как будто вдруг начинали скучать по только что закончившимся дням, наполненным уроками и заданиями, и не находили для наших встреч места лучшего, чем вестибюль гимназии. Мы подолгу задерживались в просторном помещении, где, как в крипте [5]5
Крипта – в западно-европейской средневековой архитектуре часовня под храмом, служившая для погребения.
[Закрыть], царили прохлада и полумрак, мы толпились перед огромными белыми листами с итоговыми отметками, зачарованные своими собственными именами и именами своих друзей; они, написанные каллиграфическим почерком и выставленные под стеклом за легкой металлической решеткой, не переставали нас удивлять. Как прекрасно было то, что не нужно больше ожидать неприятностей от школы, что можно сразу выйти оттуда на прозрачный и голубой свет позднего утра, манившего нас через входную дверь; прекрасно было то, что впереди нас ожидали долгие часы праздности и свободы, которые мы могли провести, как захочется. Все было прекрасно, восхитительно в эти первые дни каникул. А какое счастье все время вспоминать, что скоро ты отправишься к морю или в горы, туда, где об учебе, которая еще заботила и удручала многих других, не останется даже воспоминаний!
И вот среди всех этих других (грубоватых деревенских ребят, в основном детей крестьян, которых готовил к экзаменам приходской священник, ребят, которые, прежде чем переступить порог гимназии растерянно оглядывались по сторонам, как телята, приведенные на бойню) – Альберто и Миколь Финци-Контини. Они-то совсем не выглядели растерянными, потому что привыкли бывать на людях и всегда быть первыми. Немного насмешливые, может быть, в особенности по отношению ко мне, когда, войдя в вестибюль, они замечали меня среди товарищей и приветствовали знаком или улыбкой. Всегда очень воспитанные, даже слишком, вежливые – настоящие гости.
Они никогда не приходили пешком, не приезжали на велосипеде. Только в карете: в темно синем экипаже с большими резиновыми колесами, с красными оглоблями, сияющем свежей краской, стеклом, никелем.
Карета ожидала их перед дверями гимназии, всегда на одном и том же месте, она могла только отъехать в тень. И нужно сказать, что удовольствием могло быть, да и на самом деле было рассматривать экипаж вблизи во всех подробностях, начиная от крепкой лошади с подрезанным хвостом, которая время от времени меланхолично взбрыкивала, и кончая маленькой изящной короной, блестевшей серебром на темно-синем фоне дверцы; иногда можно было даже получить от снисходительного кучера невысокого роста, восседающего на козлах, как на троне, разрешение залезть на боковую подножку и, прижавшись носом к стеклу, сколько угодно рассматривать полумрак кареты, обитой серым бархатом (она казалась гостиной: в одном углу были даже цветы в тонкой вазе в виде высокого бокала). Это было одно из множества удовольствий, немного авантюрных, которыми были наполнены для нас замечательные утренние часы поздней весны в те далекие дни нашего отрочества.
IV
В том, что касалось меня лично, в моих отношениях с Альберто и Миколь, всегда было что-то особенно сокровенное. Взгляды, исполненные взаимопонимания, знаки доверия, которые брат и сестра оказывали мне всякий раз, когда мы встречались неподалеку от гимназии, намекали на нечто, касавшееся нас и только нас.
Что-то сокровенное. Но что именно?
В общем-то понятно: в первую очередь мы были евреи, и одного этого было бы больше чем достаточно. Постараюсь объяснить: между нами могло не быть ничего общего, даже той мимолетной связи, которая возникает при обмене случайными фразами. Однако то, что мы были теми, кто мы есть, то, что по крайней мере два раза в год на Пасху и на Йом Киппур мы приходили вместе с родителями и родственниками к одной и той же двери на улице Мадзини, и часто случалось так, что, войдя вместе в вестибюль, узкий и полутемный, взрослые вынуждены были снимать шляпы, пожимать друг другу руки, раскланиваться, чего никогда не случалось в другое время и в другом месте, – уже одного этого было достаточно, чтобы мы, дети, встречаясь где-нибудь случайно, особенно в присутствии чужих, ощущали своеобразную общность, принадлежность к отдельному кругу, закрытому для других.
То, что мы евреи и занесены в списки одной еврейской общины, в нашем случае имело очень мало значения. Да и вообще, что значит само слово «еврей»? Какой смысл могли иметь для нас слова «община» или «израильский мир», если они никак не были связаны с существованием того глубокого единства, тайны, которую мог полностью оценить только тот, кто имел к ней непосредственное отношение, возникшей из факта, что наши семьи, не в силу выбора, а благодаря традиции более древней, чем любая другая, хранимая в памяти людей, принадлежали к одной религии или, лучше сказать, к одному «учению»? Встречаясь у дверей синагоги, обычно в сумерках, после того как взрослые немного неловко обменивались обычными приветствиями в полумраке портика, мы поднимались по крутой лестнице на второй этаж, где была итальянская синагога, просторная, заполненная совершенно разными людьми, наполненная звуками органа и песнопений, очень похожая на христианскую церковь и такая высокая, что иногда в майские вечера, когда боковые окна под сводом бывали открыты навстречу заходящему солнцу, в какой-то момент казалось, что мы погружены в золотистый туман. Да, конечно, только мы, евреи, выросшие в соблюдении одних и тех же религиозных правил, действительно были в состоянии понять, что означает принадлежать к итальянской синагоге, находившейся там, на втором этаже, а не к немецкой, на первом, такой чужой в ее почти лютеранской строгости, с неизменными дорогими широкополыми шляпами. И это еще не все: любой в еврейской среде мог отличить итальянскую синагогу от немецкой во всех подробностях, которые имелись и в социальном, и в психологическом плане, но кто, кроме нас, был бы в состоянии точно рассказать о «тех, с улицы Виттория», например? Так обычно называли членов тех четырех или пяти семей, которые имели право посещать маленькую, особую левантийскую синагогу, которую называли также фанезийской, расположенную на четвертом этаже старого жилого здания на улице Виттория: Да Фано с улицы Науки, Коэн с улицы Игры в мяч, Леви с площади Ариосто, Леви-Минци с аллеи Кавура и, может быть, нескольких других. Все это были люди немного странные, немного подозрительные, уклончивые, для них религия, которая в итальянской интерпретации приобрела народные и даже театральные, чуть ли не католические, черты, заметные и в характере людей, открытых и оптимистичных большей частью, очень итальянизированных, для них религия оставалась культом избранных, исповедуемым в тайных молельнях, куда следовало приходить ночью, пробираясь по одному самыми темными и неприметными улицами гетто. Нет, нет, только мы, родившиеся и выросшие intra muros [6]6
Intra muros – внутри городской черты.
[Закрыть], могли действительно знать такие вещи и разбираться в них, таких тонких, может быть, почти незаметных, но от этого не менее реальных. Другие, все другие, не исключая из этого числа одноклассников, друзей детства, товарищей по играм, которых мы любили несравненно больше (по крайней мере – я), никогда не смогут понять этого, бесполезно даже пытаться их просветить. Бедняжки! Именно поэтому их считали если не просто существами низшего порядка, грубыми созданиями, навечно осужденными на жизнь в бездонной пропасти невежества, то уж наверняка, как говорил мой отец, «гоями».