355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джорджо Бассани » Сад Финци-Контини » Текст книги (страница 4)
Сад Финци-Контини
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:46

Текст книги "Сад Финци-Контини"


Автор книги: Джорджо Бассани



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)

– Иди вниз сам, – прошептала она. – Я, пожалуй, подожду тебя здесь, наверху.

Она отошла, сцепила руки за спиной и прислонилась к заросшей травой стене рядом с входом.

– Ты не боишься? – спросила она вполголоса.

– Нет, нет, – солгал я и наклонился, чтобы поднять велосипед на плечо.

Ни слова больше не говоря, я прошел мимо нее и вошел в пещерку.

Я вынужден был идти медленно из-за велосипеда, потому что его правая педаль все время ударялась о стену. Сначала, первые три-четыре метра, я брел как слепой, абсолютно ничего не видя. Метрах в десяти от входа («Повнимательнее там, – крикнула Миколь издалека, сзади. – Смотри, там ступеньки!») я начал кое-что различать. Проход кончался немного впереди: мне оставалось всего несколько метров спуска, не больше. И именно там, у небольшой площадки, как я догадался раньше, чем дошел туда, начинались ступеньки, о которых меня предупреждала Миколь.

Дойдя до площадки, я на минуту остановился.

Вместо детского страха темноты и неизвестности, который я испытывал с того момента, как расстался с Миколь, меня охватывало постепенно, по мере того как я продвигался по подземелью, не менее детское чувство облегчения: как если бы я, оказавшись на время в компании Миколь, избежал самой большой опасности, которой может подвергнуться мальчик моего возраста («мальчик твоего возраста» – это было одно из самых любимых выражений моего отца). Ну да, – думал я теперь, – когда я вернусь домой сегодня вечером, папа меня, наверное, побьет. Но я вынесу его наказание спокойно. Одна переэкзаменовка. Миколь права, что смеется. Что значит одна переэкзаменовка по сравнению с тем, что здесь, в темноте, могло между нами произойти? Может быть, я бы осмелился поцеловать ее, Миколь, поцеловать в губы. А потом? Что бы случилось потом? В фильмах, которые я смотрел, в романах поцелуи были такими долгими и страстными! А в действительности по сравнению со всем остальным они были только моментом, мгновением, которым можно пренебречь, если после того как губы сомкнутся, рты сольются в поцелуе, нить повествования прерывается и может возобновиться чаще всего только на следующее утро, а то и через несколько дней. Вот если я и Миколь поцеловались бы так – а темнота, конечно, благоприятствовала бы этому, после поцелуя время продолжало все бы течь – и никакое вмешательство извне не помогло бы нам вдруг оказаться в следующем дне. Что бы я должен был тогда делать, чтобы заполнить эти минуты и часы? Ох, к счастью, этого не случилось. Как хорошо, что я этого избежал!

Я начал спускаться по ступенькам. По проходу вниз проникал луч света: теперь я это видел. Немного благодаря тому, что я видел, немного благодаря тому, что слышал (а достаточно было самой малости: чтобы я задел велосипедом за стену или чтобы пятка у меня соскользнула со ступеньки, как тотчас эхо увеличивало и умножало звук, замеряя пространство и расстояние), вскоре мне стало ясно, что пещера довольно большая. Я рассчитал, что это скорее всего круглый зал, диаметром метров сорок с куполообразным сводом по крайней мере такой же высоты. Что-то вроде перевернутой воронки. И, кто знает, может быть, системой тайных ходов она соединяется с другими такими же подземными залами, которые, конечно, десятками таятся под бастионами. Очень даже возможно.

Земляной пол был хорошо утрамбованный, гладкий, плотный, влажный. Я наткнулся на кирпич, а потом на ощупь пробираясь вдоль изгиба стены, прошел по соломе. Прислонив велосипед к стене, я сел, продолжая держаться рукой за колесо Вольсита и обхватив другой рукой колени. Тишину нарушали только какое-то шуршание и попискивание: должно быть, полевки или летучие мыши.

«А если бы это все же случилось? – думал я. – Это было бы так ужасно. Я бы наверняка не вернулся домой, и мои родители, и Отелло Форти, и Серджо Павани, и все остальные, включая полицию, долго бы меня искали! В первые дни они бы с ног сбились, обыскивая все вокруг. Об этом писали бы газеты, обсуждая все возможные гипотезы: похищение, несчастье, самоубийство, тайный побег. Мало-помалу все бы успокоилось. Родители бы утешились (у них ведь в конце концов оставались Эрнесто и Фанни), поиски бы прекратились. Виноватой во всем оказалась бы в конечном счете она, несчастная ханжа Фабиани, которую в наказание перевели бы в другое место, как говорил учитель Мельдолези. Куда? Конечно, куда-нибудь на Сицилию или на Сардинию. Так ей и надо! Она на собственном опыте поняла бы, как отвратительно быть такой коварной и мерзкой.

Ну а я, когда другие успокоятся, мог бы тоже зажить тихо. Я бы мог встречаться с Миколь, она бы приносила мне еду и все остальное. Она бы приходила ко мне каждый день, перелезая через стену своего сада, и летом, и зимой. И мы бы каждый день целовались в темноте, потому что я был бы ее мужчиной, а она моей женщиной.

Ну а потом, нигде ведь не сказано, что я никогда не смог бы выйти наверх! Днем я бы, конечно, спал и просыпался бы только тогда, когда бы чувствовал, что губы Миколь касаются моих губ, а потом бы снова засыпал, сжимая ее в объятиях. А ночью, ночью я прекраснейшим образом мог бы совершать долгие вылазки, особенно если бы я выходил между часом и двумя, когда все спят и на улицах города не остается практически никого.

Было бы странно и интересно пройти по улице Скандьяна, увидеть наш дом, окно моей комнаты, переделанной в гостиную, спрятавшись в тени, издалека следить за отцом, который как раз в этот час возвращается из Коммерческого клуба, даже не представляя, что я жив и слежу за ним. Вот он достает ключ, открывает дверь, входит, а потом спокойно, как если бы я, его старший сын, и не существовал вовсе, со стуком закрывает входную дверь.

А мама? Разве я не мог бы попытаться однажды дать знать хотя бы ей через Миколь, что я не умер? И повидаться с ней, когда, устав от своей подземной жизни, я бы решил уехать навсегда из Феррары? Почему бы и нет? Я наверняка бы смог!»

Не знаю, сколько я там просидел. Минут десять, а может, и меньше. Я точно помню во всяком случае, что, когда поднимался по ступенькам, снова шел по проходу (избавившись от велосипеда, я шел теперь быстро), я все еще продолжал выдумывать и фантазировать. «А мама? – спрашивал я себя. – Она бы тоже забыла обо мне, как все?»

Наконец я выбрался наружу. Миколь не было, она не ждала меня на том месте, где я ее оставил, но я почти сразу увидел ее, заслонив глаза от солнца. Она снова сидела верхом на стене сада «Лодочки герцога».

Она разговаривала с кем-то, стоящим у подножия лестницы, по ту сторону стены: с кучером Перотти, может быть, или даже с самим профессором Эрманно. Понятно: они увидели лестницу у стены и сразу догадались о ее вылазке. Теперь ей велели спуститься вниз. А она не хотела.

Наконец она обернулась, увидела меня на краю спуска. Тогда она надула щеки, как будто говоря:

– Уф, наконец-то!

И ее последний взгляд, прежде чем она исчезла по ту сторону стены (лукавый, смеющийся взгляд, совсем как тот, который она бросала на меня из-под талита в синагоге), был обращен ко мне.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I

Попасть за стену сада «Лодочки герцога», пройти под деревьями, выйти на поляны огромного частного леса, подойти к magna domus и теннисному корту мне удалось только гораздо позднее, почти через десять лет.

Это было в 1938 году, примерно через два месяца после того как были приняты расовые законы. Я прекрасно помню: однажды в конце октября, когда мы только что поднялись от обеденного стола, мне позвонил Альберто Финци-Контини. Он сразу же, пренебрегая обычными вежливыми фразами (нужно заметить, что мы уже лет пять не перебрасывались даже парой слов), спросил меня, правда ли, что меня и всех остальных официальными письмами, подписанными вице-президентом и секретарем теннисного клуба «Элеонора д'Эсте», уведомили о прекращении нашего членства в клубе, в общем выгнали.

Я решительно все опроверг: нет, это неправда, не было никакого такого письма, по крайней мере яне получал.

Но он сразу же, как будто не придавая моему ответу никакого значения или даже не слушая его вовсе, предложил мне приходить играть к ним. Если я могу удовольствоваться земляным кортом, сказал он, с коротким аутом, если (поскольку я, конечно, играю гораздо лучше) я снизойду до игры с ним и с Миколь, то они оба будут рады и почтут за честь. Можно прийти в любой день, если меня это интересует, добавил он. Сегодня, завтра, послезавтра. Я могу прийти, когда захочу, привести с собой кого угодно, конечно, и даже в субботу. Принимая во внимание то, что он пробудет в Ферраре еще месяц, потому что занятия в Политехническом институте начнутся не раньше 20 ноября (Миколь отнеслась ко всему гораздо спокойнее, чем он, она училась экстерном и в тот год не должна была «выпрашивать оценки» в университете, она даже не была уверена, что вообще когда-нибудь вернется в Ка Фоскари [9]9
  Ка Фоскари – дворец и Венеции, где помещается филологический факультет университета.


[Закрыть]
), мы прекрасно проведем время. Пока стоит хорошая погода, грешно ею не пользоваться.

Он произнес эти последние слова с меньшей уверенностью: казалось, он вдруг вспомнил о чем-то малоприятном или, может быть, пожалел, что какая-то беспричинная скука заставила его страстно пожелать, чтобы я не приходил, и не придавал большого значения его приглашению.

Я поблагодарил, не пообещав ничего определенного.

– Почему он позвонил? – спрашивал я себя снова и снова.

Ведь с тех пор как родители отправили его и Миколь учиться в другие города (Альберто в 1933, а Миколь в 1934; примерно в это же время профессор Эрманно получил от Общины разрешение восстановить для семейного пользования бывшую испанскую синагогу, размещавшуюся в храме на улице Мадзини, и с тех пор их скамья в итальянской синагоге оставалась пустой), мы виделись очень редко, всегда мельком и издалека. Мы стали такими чужими друг другу, что, когда однажды утром в тридцать пятом году на вокзале в Болонье (я учился уже на втором курсе филологического факультета и каждое утро ездил в университет на поезде) на первой платформе меня вдруг резко оттолкнул высокий темноволосый, бледный молодой человек с пледом под мышкой, следом за которым шел носильщик с горой чемоданов, торопливо направлявшийся к скорому поезду на Милан, который вот-вот должен был отправиться, я не сразу узнал в нем Альберто Финци-Контини. Дойдя до конца поезда, он резко повернулся, чтобы позвать носильщика, задел меня, а когда я попытался возмутиться, скользнул по мне рассеянным взглядом и исчез в вагоне. «В тот раз, – продолжал я думать, – он не счел даже нужным со мной поздороваться. А теперь с чего бы такая любезность?»

– Кто это был? – спросил отец, как только я вернулся в столовую.

В комнате никого больше не было. Он сидел в кресле возле тумбочки с радиоприемником, как всегда, с нетерпением ожидая выпуска новостей.

– Альберто Финци-Контини.

– Кто? Мальчик? Какая честь! А что ему нужно?

Он пристально смотрел на меня голубыми, немного растерянными глазами, уже давно потеряв всякую надежду подчинить меня себе, узнать, что творится у меня в голове. Он прекрасно знал, это говорил его взгляд, что его вопросы меня раздражают, что его постоянное стремление вмешаться в мою жизнь я нахожу бестактным, неоправданным. Но, Боже мой, разве он не мой отец? Разве я не вижу, как он постарел за этот последний год? С мамой и с Фанни он не может говорить откровенно: они женщины. С Эрнесто тоже: он слишком маленький. А с кем же ему тогда разговаривать? Я ведь не могу не понимать, что ему нужен именно я.

И, набравшись терпения, я объяснил ему, о чем идет речь.

– Ну а ты? Пойдешь?

Он не дал мне времени ответить. Сразу же с пылом, который охватывал его всякий раз, когда ему удавалось втянуть меня в какой-нибудь спор, особенно о политике, он с головой ушел в «разъяснение ситуации».

– К сожалению, это правда, – начал он свои вечные подробные объяснения, – 22 сентября, после первого официального заявления от 9 сентября, все газеты опубликовали циркуляр Секретариата партии о «некоторых практических мерах», которые местные организации должны были принять по отношению к нам. В дальнейшем сохранялся запрет на смешанные браки, на обучение молодых людей, признанных принадлежащими к еврейской нации, во всех государственных учебных заведениях, на прохождение ими военной службы – почетного долга граждан. Мы, иудеи, не сможем публиковать некрологи в газетах, наши имена не могут фигурировать в телефонных книгах, мы не имеем права нанимать прислугу арийской расы, посещать какие бы то ни было клубы. И все же несмотря на все это…

– Я надеюсь, ты не станешь снова излагать мне эту свою идею, – прервал я его в этот момент, покачав головой.

– Какую идею?

– Что Муссолини лучше Гитлера.

– Нет, нет, – заторопился он. – Однако ты должен с этим согласиться. Гитлер – это сумасшедший, жаждущий крови, а Муссолини – это Муссолини, может быть, макиавеллист и приспособленец, если хочешь, но…

Я снова перебил его, не сдержав жеста нетерпения. Согласен он или не согласен, с просил я его довольно резко, с тезисом статьи Льва Троцкого, которую я дал ему почитать несколько дней назад?

Я имел в виду статью, опубликованную в старом номере «Nouvelle Revue Franciase», журнале, подшивку которого за несколько лет я бережно хранил в своей комнате. Случилось это так: не помню, почему, но я был очень невежлив с отцом. Он обиделся, стал ворчать, а я, чтобы как можно быстрее восстановить с ним нормальные отношения, не нашел ничего лучше, как познакомить его с моими новыми увлечениями. Польщенный этим проявлением уважения, отец не заставил себя долго просить. Он сразу прочитал, скорее проглотил статью, подчеркнув карандашом множество строк и усеяв поля многочисленными замечаниями.

– В сущности, – заявил он мне определенно, – статья этого негодяя, друга Ленина, явилась для меня откровением.

– Конечно, я согласен! – воскликнул он, довольный, что я расположен поспорить, и вместе с тем обескураженный. – Несомненно, Троцкий – великий полемист. Какая живость! Какой язык! И он смог написать статью по-французски! Вообще, – гордо улыбнулся он, – может быть, русские и польские евреи и неприятны, но у них выдающиеся способности к языкам. Это у них в крови.

– Давай не будем о языке, поговорим о сути, – остановил я его с учительской ноткой в голосе, о которой тут же пожалел. – В статье ясно сказано, – продолжал я уже спокойнее, – капитализм в стадии империалистической экспансии не может быть терпимым к национальным меньшинствам, особенно к евреям, которые являются меньшинством по преимуществу. Теперь, в свете этой общей теории (статья Троцкого была тридцать первого года, не нужно об этом забывать, года, когда началось настоящее движение Гитлера к власти), какое значение имеет то, что Муссолини лучше Гитлера? Да и действительно ли Муссолини как человек лучше?

– Я понял, я понял, – все время повторял вполголоса отец, пока я говорил.

Он сидел, полузакрыв глаза, с лицом, искаженным гримасой болезненного нетерпения. Наконец, совершенно уверившись, что мне больше нечего добавить, он положил мне руку на колено.

Он все понял, повторил он еще раз, открывая глаза. И все же я должен его выслушать, по его мнению, я вижу все в слишком черном свете, мне везде мерещатся катастрофы.

Почему я не хочу признать, что после сообщения от 9 сентября, да и потом, после циркулярного письма от 22, в Ферраре все продолжает идти, как прежде?

– Конечно, – сказал он, грустно улыбаясь, – за этот месяц среди семисот пятидесяти членов нашей общины не умер никто, заслуживающий упоминания в «Коррьере феррарезе» (умерли только две старушки в приюте на улице Витториа, если я не ошибаюсь, Саральво и Риетти; последняя даже не из Феррары, а из маленького городка в окрестностях Мантуи: Саббионетта, Виадана, Помпонеско или что-то в этом роде). Но будем же справедливы: телефонную книгу не заменили на новую, в некоторых наших семьях еще остаются христианки: горничная, няня или старушка-гувернантка, которые должны были бы, охваченные расовыми предрассудками, немедленно уволиться. Коммерческий клуб, где более десяти лет пост вице-председателя занимает адвокат Латтес и куда он сам, как я, должно быть, знаю, продолжает беспрепятственно ходить почти каждый день, не выдвинул никаких требований об исключении. А Бруно Латтеса, сына Леоне Латтеса, разве исключили из теннисного клуба? Совсем не думая о брате Эрнесто, который, глупыш, смотрит на меня всегда с открытым ртом, как будто я какой-нибудь пророк, я перестал ходить в клуб; и очень плохо, должен он сказать, я поступил очень плохо, пытаясь отстраниться, отделиться, не встречаться ни с кем под предлогом занятий в университете и необходимости ездить в Болонью три или четыре раза в неделю. (Даже с Нино Боттекьяри, Серджо Павани и Отелло Форти, которые еще год назад были моими неразлучными друзьями, даже с ними я не хочу встречаться здесь, в Ферраре, а они, месяца не проходит, чтобы не звонили мне все по очереди, бедные ребята!) Посмотри лучше на молодого Латтеса! Судя по спортивным обзорам в «Коррьере феррарезе», он не только смог участвовать в турнире закрытия сезона, который проходит как раз сейчас, но даже играет в смешанной паре с этой красоткой Адрианой Трентини, дочерью главного инженера области, и прекрасно играет: они легко прошли три тура и теперь готовятся участвовать в полуфинале. Ну уж нет, о милом добром Барбичинти все можно сказать: что он придает слишком большое значение трем четвертям благородной крови в своих жилах, например, и слишком маленькое – грамматике в тех статьях по пропаганде тенниса, которые секретарь местного отделения фашистской партии заставляет его публиковать время от времени в «Коррьере феррарезе». Но в том, что он благородный человек, абсолютно не враждебный к евреям, хотя и немного фашист (когда отец произнес это слово «фашист», голос его чуть-чуть дрогнул), в этом нет ни малейшего сомнения, тут и спорить нечего.

Что же касается приглашения Альберто и вообще поведения Финци-Контини, откуда взялось все это их теперешнее беспокойство, все это их желание встречаться?

Очень любопытная вещь произошла в храме на прошлой неделе, когда отмечали Рош-га-Шана [10]10
  Рош-га-Шана – еврейский Новый год, отмечается осенью, в сентябре-октябре.


[Закрыть]
(я не захотел пойти, как всегда, и в очередной раз поступил плохо). Да, действительно произошла любопытная вещь, именно в тот момент, когда служба достигла кульминации, скамьи были заполнены молящимися, Эрманно Финци-Контини с женой и тещей в сопровождении детей и неизменных братьев Геррера из Венеции – в общем, весь клан: и мужчины, и женщины – торжественно вошел в итальянскую синагогу после добрых пяти лет позорного уединения в испанском храме, и с такими лицами, удовлетворенными и просветленными, как будто они не больше не меньше как вознаградили и почтили своим присутствием не только молящихся в синагоге, но и всю общину. Это, понятно, еще не все. Теперь они снизошли до того, что приглашают к себе домой, в «Лодочку герцога», подумайте только, куда во времена Жозетт Артом без крайней необходимости не ступала нога ни одного жителя Феррары и ни одного иностранца. А знаете, почему? Потому что они, это совершенно очевидно, рады тому, что происходит! Потому что им, благородным (противникам фашизма, да, но прежде всего благородным), расовые законы в конце концов доставляют удовольствие! И пусть бы они были хотя бы правоверными сионистами! Уж если здесь, в Италии, в Ферраре им всегда было так плохо, если здесь их так притесняли, то они могли бы но крайней мере вернуться на историческую родину. Так нет же! Они только раскошеливались время от времени на небольшие суммы для тех, кто возвращался. В этом как раз нет ничего особенного. Но больше они никогда ничего не делали. Они предпочитали тратить большие деньги на всякие аристократические излишества: в тридцать третьем году, например, в поисках ковчега и пюпитра, достойных их личной синагоги (это должны были быть подлинные сефардские предметы, ни в коем случае не португальские, не каталанские, не провансальские, даже не испанские, и они должны были подходить по размеру!), они на машине отправились ни дальше ни ближе как в Кераско, провинции Кунео, в местечко, где году эдак в девятьсот десятом или около того была маленькая община, уже вымершая, и где только и осталось что кладбище, и то потому, что несколько семей из Турина, происходивших из этого местечка, продолжали хоронить там своих усопших. Да что и говорить! Даже бабушка Альберто и Миколь, Жозетт Артом, в свое время заказывала в Риме, в Ботаническом саду, в том самом, что находится у подножия Яникульского холма, пальмы и эвкалипты, а чтобы повозки свободно проезжали, а может быть, и из соображений престижа, она заставила мужа, этого бедолагу Менотти, расширить ворота в стене «Лодочки герцога» так, что они были по крайней мере вдвое больше любых других на проспекте Эрколе I д'Эсте. Вообще страсть к коллекционированию вещей, растений, всего, чего угодно, приводит к страсти коллекционировать людей. Ну и если они, Финци-Контини, скучали по гетто (очевидно, они хотели бы, чтобы все оказались запертыми в гетто, и намеревались в ожидании этого прекрасного момента разделить на участки «Лодочку герцога» и превратить имение во что-то вроде кибуца, находящегося под их покровительством), то никто им этого и не запрещал. Он бы на их месте выбрал Палестину. Или даже еще лучше Аляску, Огненную землю или Мадагаскар…

Все это случилось во вторник. Я не знаю, как получилось, что через несколько дней, в субботу на той же неделе, я решился сделать как раз обратное тому, чего хотел отец. Я бы не сказал, что сработало обычное чувство противоречия, которое часто заставляет детей своевольничать. Может быть, просто легкий и нежный ветерок, необычно светлый и солнечный день самого начала осени вызвали у меня неожиданное желание взять в руки ракетку, которая лежала в чехле уже почти год, и достать теннисный костюм.

Нужно сказать также, что за это время произошло немало событий.

Прежде всего, думаю, дня через два после звонка Альберто, значит, в четверг, я действительно получил письмо из Теннисного клуба «Элеонора д'Эсте» с «согласием удовлетворить мою просьбу об исключении меня из числа членов клуба». Оно было написано на машинке, подписано внизу от руки маркизом Ипполитом Барбичинти, послано заказным по срочной почте и не содержало никаких личных подробностей. В нескольких сухих неловких строчках, насквозь бюрократических, излагалась суть дела: ссылаясь на точные указания секретаря фашистской организации, мне объявили, что дальнейшее посещение клуба моим «благородием» было совершенно «недопустимо» (разве мог маркиз Барбичинти обойтись без какой-нибудь описки? По-видимому, нет. Но заметить ее и посмеяться над ней на этот раз было немного труднее).

Во вторых, кажется, на следующий день, в пятницу, мне снова позвонили из «magna domus», но на этот раз не Альберто, а Миколь.

У нас состоялся долгий, очень долгий разговор, тон которому задавала Миколь. Это была обычная ироничная и пустая болтовня двух студентов университета, между которыми в детстве существовали, может быть, какие-то нежные чувства, но теперь, спустя десять лет, они просто хотят поболтать.

– Это сколько же мы не виделись?

– Да лет пять, наверное.

– Какой ты стала?

– Настоящая уродина. Старая дева с красным носом. А ты? Кстати, я читала, читала…

– Читала что?

– Ну, в газетах, что ты принимал участие в конференции по вопросам культуры и искусства в Венеции два года назад. Мы можем гордиться, да? Поздравляю! Ты ведь еще в гимназии отличался на уроках языка и литературы. Мельдолези был прямо-таки в восторге от некоторых твоих сочинений. По-моему, он нам даже приносил некоторые почитать.

– Тут не над чем особенно смеяться. А ты что поделываешь?

– Ничего. Я должна была защитить диплом по английской литературе в Ка Фоскари в прошлом году, в июне. Но где уж мне! Надеюсь, если лень не помешает, защититься в этом году. Как ты думаешь, экстернам дадут возможность получить дипломы?

– Я понимаю, что ужасно огорчу тебя, но я в этом нисколько не сомневаюсь. Ты уже выбрала тему?

– Выбрать-то выбрала. О творчестве Эмили Дикинсон, знаешь, та американская поэтесса прошлого века, та ужасная женщина… Но как писать? Мне бы пришлось все время ходить хвостом за профессором, безвылазно сидеть в Венеции по пятнадцать дней кряду. А мне последнее время эта «жемчужина лагуны»… Все эти годы я старалась бывать там как можно реже. Да и вообще, знаешь, учиться мне никогда особенно не нравилось.

– Врушка. Врушка и сноб.

– Нет, клянусь тебе. А этой осенью отправиться туда пай-девочкой мне хочется еще меньше, чем всегда. Знаешь, что мне бы хотелось делать, милый мой, вместо того чтобы заживо похоронить себя в библиотеке?

– Ну, послушаем, послушаем.

– Играть в теннис, танцевать и флиртовать, представь себе!

– Вполне невинные забавы, включая теннис и танцы. Ты могла бы предаваться им и в Венеции.

– Конечно… с дядей Джулио и дядей Федерико в качестве гувернанток!

– Ну уж в теннис ты бы могла играть. Я, например, как только могу, сразу сажусь на поезд и удираю в Болонью, а там…

– Ты едешь к возлюбленной, признайся.

– Нет-нет. Я должен защитить диплом в будущем году. Не знаю еще, буду ли писать по истории искусств или по итальянской литературе, думаю, по литературе. А когда мне хочется, я позволяю себе поиграть часок в теннис. Я иду на платный корт на улице Кастелло или в Литторьяле. Там прекрасные земляные корты, с душем, баром, в общем все удобства.

– И никто ничего не говорит. Почему бы и тебе в Венеции не делать то же?

– Дело в том, что для тенниса и танцев нужен партнер, а я в Венеции никого не знаю. И потом, я же тебе говорю: может, Венеция и красива, я не спорю, но я чувствую себя там какой-то чужой, потерянной, как за границей.

– Ты останавливаешься у дяди?

– Да, конечно.

– Понимаю. И все же спасибо тебе большое, что когда в прошлом году в Ка Фоскари была конференция, ты не приехала. Поверь мне, это была черная страница в моей жизни.

– Почему? В конце концов… Должна тебе признаться, что, когда я узнала, что ты участвуешь, я лелеяла мечту приехать и устроить тебе овацию, просто из патриотических чувств. Слушай, а ты помнишь, тогда, на стене Ангелов, в тот год, когда у тебя была переэкзаменовка по математике? Бедненький, ты ревел, как теленок! У тебя были такие глаза! Мне так хотелось тебя утешить. Мне даже пришло в голову помочь тебе перебраться через стену и показать сад. А почему ты не полез? Я помню, что ты не полез, но не помню, почему.

– Потому что кто-то застал нас в самый неподходящий момент.

– А, этот кошмарный Перотти, садовник.

– Садовник? Ты кажется говорила, кучер?

– Садовник, кучер, шофер, привратник, все что у годно.

– Так он еще жив?

– Еще бы!

– А собака, ну, та, что лаяла?

– Какая собака? Джор?

– Да, дог.

– И он жив и здоров.

Она повторила приглашение брата («Не знаю, позвонил ли тебе Альберто, но почему бы тебе и впрямь не прийти покидать мяч?»), но не настаивала, не упоминала, в отличие от него, о письме маркиза Барбичинти. Она сказала только, что было бы приятно увидеться после стольких лет и вместе воспользоваться тем, что оставалось от летних радостей, несмотря ни на какие запреты.

II

Пригласили не только меня.

Тогда, в ту субботу после обеда, минуя Джовекку и центр города, выехав на проспект Эрколе I со стороны площади Чертозы, я сразу заметил, что у ворот дома Финци-Контини в тени стоит небольшая группа теннисистов. Четверо юношей и одна девушка, все тоже на велосипедах – это были завсегдатаи теннисного клуба «Элеонора д'Эсте», я узнал их сразу. В отличие от меня, все они были уже в теннисных костюмах: в ярких пуловерах и шортах, только один, тот, что был постарше остальных, какой-то тип лет двадцати пяти с трубкой в зубах, которого я не знал даже в лицо, был в белых льняных брюках и коричневом фланелевом пиджаке. Они уже давно ждали, когда им откроют, и успели уже несколько раз нажать кнопку звонка. Но безрезультатно, и теперь в знак веселого протеста, не заботясь о том, что на них обращают внимание редкие прохожие, они время от времени прекращали свою громкую и веселую болтовню и принимались ритмично нажимать на звонки велосипедов.

Я затормозил и был уже готов повернуть назад. Но было слишком поздно. Заметив меня, двое или трое теннисистов перестали звонить и посмотрели на меня с любопытством. Потом один, в котором я вдруг узнал Бруно Латтеса, помахал мне ракеткой, высоко подняв ее длинной худой рукой. Он хотел, чтобы я его узнал (мы никогда не дружили, он был младше меня на два года, и даже в Болонье, на филологическом факультете, мы встречались не слишком часто) и подошел. Я подъехал и остановился как раз напротив него.

– Здравствуйте, – сказал я. – Что за сборище здесь сегодня? Турнир в клубе закончился? Или же я попал в ряды исключенных?

Я обращался ко всем сразу и ни к кому в особенности, по-моему, ухмыляясь, придерживаясь левой рукой за гладкое дубовое дерево ворот и не спуская ног с педалей. В то же время я внимательно смотрел на них: Адриана Трентини, с длинными великолепными ногами, с красивыми медного цвета волосами, рассыпавшимися по плечам, но со слишком белой кожей, покрытой странными красными разводами, которые у нее появлялись, когда она волновалась; молодой человек с трубкой, в льняных брюках и коричневом пиджаке (кто это? Конечно, он не из Феррары! – сказал я себе сразу); еще двое юношей, гораздо моложе и его самого и Адрианы, наверное, еще ученики лицея или техникума, которые подросли в последний год, как раз тогда, когда я стал избегать всяких общественных мест в городе, и по-этому их совсем не знал; и наконец Бруно, ставший еще выше и еще суше, еще больше похожим на молодою негра, нервозного и пугливого, всегда во власти такого нервного напряжения, что оно передавалось мне через легкое соприкосновение шин велосипедов.

Мы обменялись с ним быстрым, неизбежным еврейским взглядом, взглядом двух сообщников, которого я и ждал, и старался избежать. Потом я спросил, обращаясь непосредственно к нему:

– Я бы хотел надеяться, что прежде чем прийти играть в другое место, вы заручились согласием синьора Барбичинти.

Неизвестный чужак, удивленный моим саркастическим тоном, а может быть, почувствовав себя неловко, сделал какое-то движение в мою сторону. Но это не сдержало меня, а заставило продолжать:

– Ну, пожалуйста, расскажите мне, – настаивал я, – вы сами сбежали или вас выгнали?

– Да ты что, не знаешь, – вмешалась Адриана с обычной напористостью, вполне безобидной, но от этого не менее агрессивной, – что случилось в прошлую среду во время финала смешанных пар? Не говори, что тебя там не было, оставь эти свои замашки Витторио Альфьери. Я тебя видела среди зрителей, когда мы играли. Я прекрасно тебя видела!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю