Текст книги "Проза отчаяния и надежды (сборник)"
Автор книги: Джордж Оруэлл
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 32 страниц)
Если есть надежда, писал Уинстон, то она в пролах.
Если есть надежда, то она должна быть в пролах. Лишь в этих людях, составляющих восемьдесят пять процентов населения Океании, в этих массах, с которыми не хотят считаться, может когда-нибудь родиться сила, способная уничтожить Партию. Партию нельзя уничтожить изнутри. Враги Партии – если у нее есть враги – никак не могут объединиться, не могут даже узнать друг о друге. Даже если легендарное Братство существует, то члены Братства никогда не смогут собраться больше чем по двое или трое. Ведь взгляд глаза в глаза, изменившаяся модуляция голоса, тем более случайный шепот – для них уже восстание. Но пролам не надо таиться, если только они осознают свою силу. Им нужно лишь подняться и стряхнуть с себя паразитов, как лошадь стряхивает мух. И если они захотят, они могут разбить Партию на куски уже завтра утром. Рано или поздно им должно же прийти это в голову? И все же…
Он вспомнил, как шел по людной улице. Где-то впереди, в переулке, он услышал гул сотен голосов, женских голосов. Это был грозный крик отчаяния и гнева – низкое, громкое «О-о-о-о-о-!» гудело и нарастало, как удары колокола. У него подпрыгнуло сердце. Началось, подумал он. Бунт! Пролы восстали наконец! Он поспешил вперед и увидел толпу из двухсот – трехсот женщин у прилавков уличного рынка. Они напоминали обреченных пассажиров тонущего корабля – так трагичны были их лица. Как раз в этот момент общее отчаяние разбилось на сотни перепалок. Оказалось, на одном из прилавков продавали жестяные кастрюли. Непрочные, никуда не годные, но ведь посуды нигде не достать. И вдруг они кончились. Те, кому повезло, протискивались сквозь толпу со своими кастрюлями. Их толкали и шпыняли. Остальные шумно галдели у прилавка, кричали, что товар припрятали… Новый взрыв криков. Две обрюзгшие женщины, у одной из которых волосы выбились наружу, тянули одну и ту же кастрюлю в разные стороны, не жалея сил, так что отлетела ручка. Уинстон с отвращением наблюдал за ними. И все же пусть ненадолго, но какой угрожающий крик исторгали эти три сотни глоток! Почему они никогда не кричат так о чем-нибудь, о чем действительно стоит кричать?
Он писал:
Пока они не начнут мыслить, они не восстанут, но пока они не восстанут, – они не начнут мыслить.
Эта мысль, отметил он про себя, могла быть в одном из партийных учебников. Конечно же, Партия утверждает, что освободила пролов от рабства. До Революции их страшно угнетали капиталисты. Их били и морили голодом, женщин заставляли работать на угольных шахтах (кстати, женщины и теперь работают на шахтах), шестилетних детей продавали на фабрики. В то же время в полном соответствии с принципами двоемыслия Партия учит, что пролы от природы неполноценны и их следует держать в подчинении, как животных, с помощью нескольких простых правил. В общем-то о пролах мало что знали. А больше знать и не надо. Лишь бы работали и размножались, все остальное не имело значения… Их оставили в покое, как скот на равнинах Аргентины, и они стали жить так, как казалось им естественным, примерно так, как жили их предки. Они рождались и вырастали на задворках, начинали работать лет в двенадцать, у них был короткий период расцвета и полового влечения (женились в двадцать, в тридцать начинали стареть), и умирали по большей части в шестьдесят лет. Тяжелая физическая работа, заботы о доме и детях, мелкие стычки с соседями, фильмы и футбол, пиво и, конечно же, азартные игры – вот круг их интересов. Среди них всегда крутились агенты Полиции Мысли, которые распространяли лживые слухи, выискивали и убирали тех немногих, кого считали потенциально опасными. Пролам никогда не пытались навязать идеологию Партии – считалось нежелательным развивать их политическое мышление. От пролов требовался лишь примитивный патриотизм. К нему и призывали, когда надо увеличить продолжительность рабочего дня или снизить нормы выдачи продуктов. И даже когда пролы проявляли недовольство, а они время от времени его проявляли, то это ни к чему не приводило, потому что у пролов не было общих идей и их недовольство вспыхивало по мелким поводам. Большого зла они, как правило, не видели. В домах у большинства пролов даже не было мониторов, и гражданская полиция редко вмешивалась в их дела. В Лондоне было много уголовных преступлений. Существовал целый подпольный мир воров, бандитов, проституток, торговцев наркотиками и разных жуликов. Но все это происходило среди пролов и поэтому не имело значения. Во всех вопросах морали им позволялось поступать так, как они унаследовали от своих отцов и дедов. На пролов не распространялись пуританские сексуальные доктрины Партии. Были разрешены разводы, беспорядочные половые связи никого не волновали. Наверно, разрешили бы и религию, если бы пролы проявили к ней хоть малейший интерес. Они были ниже подозрений. Партийный лозунг формулировал это так: «Пролы и звери – свободны».
Уинстон дотянулся и осторожно почесал свою варикозную язву. Она опять зачесалась. Все время он упирался в одно и то же: как же узнать, какой была жизнь до Революции на самом деле? Достал из ящика школьный учебник истории (он попросил его у миссис Парсонс) и принялся переписывать в свой дневник один из абзацев:
В старые времена, до нашей славной Революции, Лондон мало походил на тот прекрасный город, какой мы видим сегодня. Это был темный, грязный, жалкий город, где почти никто не ел досыта, где сотни, тысячи бедняков ходили босиком и у них не было крыши над головой. Дети, которые были не старше вас, должны были работать по двенадцать часов в день на жестоких хозяев, которые били их ремнем, если они работали слишком медленно, и кормили черствым хлебом и водой. Но среди этой страшной нищеты стояло несколько огромных прекрасных домов, в которых жили богатые люди. Этих богачей обслуживали иногда по тридцать слуг. Звали этих богачей «капиталисты». Это были жирные уроды со злыми лицами, как вы можете увидеть на картинке на следующей странице. Вы видите, что капиталист одет в длиннополый черный пиджак, который назывался «фрак», и в смешную блестящую шапку, по форме похожую на печную трубу, – она называлась «цилиндр». Такой была форма капиталистов, и никому больше не разрешалось носить эту форму. Капиталистам принадлежало все на земле, и все, кроме них, были рабами. Им принадлежала вся земля, все дома, все заводы и все деньги. Если кто-нибудь не подчинялся капиталистам, они могли бросить его в тюрьму или лишить работы и уморить голодной смертью. Если простой человек заговаривал с капиталистом, он должен был кланяться, снимать шапку и говорить капиталисту: «Сэр». Самый главный капиталист назывался королем. И…
Все остальное он знал. Будут упомянуты епископы с батистовыми рукавами, судьи в горностаевых мантиях, позорный столб, акции, однообразный отупляющий труд, плети, прием у лорда-мэра Лондона, а также ритуал, требующий целовать туфлю папы римского. Еще было право первой ночи, но, возможно, об этом не будут писать в учебнике для детей. По этому закону каждый капиталист имел право спать с любой женщиной, работающей на его заводе.
Как же узнать, где тут ложь, а где правда? Может, и правда, что средний человек живет теперь лучше, чем до Революции? Единственным аргументом против был немой протест собственных костей, инстинктивное чувство, что условия твоей жизни невыносимы, что когда-нибудь, наверное, все было иначе. Он подумал, что самая характерная черта теперешней жизни – не ее жестокость и отсутствие уверенности в завтрашнем дне, а ее пустота, тусклость и апатия. В окружающей жизни не только нет ничего общего с потоками лжи, льющимися с экранов мониторов, но и с теми идеалами, к которым стремится Партия. Даже жизнь члена Партии, в сущности, нейтральна и аполитична: надо корпеть на скучной работе, бороться за место в подземке, штопать рваные носки, выпрашивать таблетку сахарина, беречь окурок сигареты. Идеал, выдвинутый Партией, – нечто колоссальное, страшное и сияющее – мир стали и бетона, мир чудовищных машин и ужасающего оружия, нация солдат и фанатиков, марширующих в идеальном порядке, мыслящих одинаково и выкрикивающих одни и те же лозунги, постоянно работающих, сражающихся, празднующих победы и преследующих отступников, – триста миллионов людей, и все на одно лицо. А реальность – умирающие грязные города, в которых полуголодные люди в дырявых ботинках ходят по улицам, живут в залатанных домах, построенных в девятнадцатом веке, в домах, пропахших капустой и протекающими уборными. Он представил себе Лондон – огромный разрушенный город, целое море мусорных ящиков, и почему-то вспомнилась миссис Парсонс – морщинистая, всклокоченная, беспомощно стоящая у засоренной трубы.
Уинстон снова нагнулся и почесал лодыжку. Днем и ночью монитор забивает уши цифрами, доказывая, что сегодня люди лучше питаются, лучше одеваются, живут в лучших домах, лучше отдыхают, живут дольше, работают меньше, что они стали выше ростом, здоровее, сильнее, счастливей, умнее, образованней, чем пятьдесят лет назад. Ничего тут нельзя ни доказать, ни опровергнуть. Партия утверждает, к примеру, что сегодня сорок процентов взрослых пролов умеет читать и писать, тогда как до Революции грамотных среди них было всего лишь пятнадцать процентов. Партия утверждает, что детская смертность составляет теперь лишь сто шестьдесят на тысячу, а до Революции – триста, и так далее. Это напоминало уравнение с двумя неизвестными. Очень возможно, что буквально каждое слово в учебниках истории было чистым вымыслом, даже те вещи, которые никто не ставит под сомнение. Вполне могло и не существовать такого закона, как право первой ночи, вполне могло не быть такого существа, как капиталист, или такого головного убора, как цилиндр.
Все расплывалось в тумане. Прошлое было подчищено, о подчистках забыли, и ложь стала правдой. Только раз в жизни он держал в руках конкретное, безошибочное доказательство фальсификации прошлого, и держал в руках после того, как фальсификация совершилась, а это и есть самое важное. Это конкретное вещественное доказательство было у него в руках не менее тридцати секунд. Пожалуй, это было в 1973 году, во всяком случае, примерно тогда, когда они расстались с Кэтрин. Впрочем, значение имела другая дата, на семь-восемь лет раньше.
Вся эта история началась тогда, в середине шестидесятых годов, во время больших чисток, в которых погибли раз и навсегда все подлинные вожди Революции. К 1970 году никого из них, кроме Большого Брата, уже не осталось. Все прочие к этому времени были уже разоблачены как предатели и контрреволюционеры. Гольдштейн уже бежал и неизвестно где скрывался, а что касается остальных, то некоторые просто исчезли, а большинство было казнено после эффектных публичных процессов, на которых они признались в своих преступлениях. Дольше других оставались в живых Джонс, Аронсон и Рузерфорд. Арестовали их где-то в 1965 году. Как это часто бывало, они исчезли на год или полтора, и никто не знал, живы они или нет. Затем они появились из небытия, чтобы, как и все остальные, облить себя грязью. Они признались, что шпионили в пользу противника (противником в то время, как и теперь, была Евразия), признались, что виновны в растратах государственных средств, убийстве ряда видных членов Партии, признались, что плели заговоры против Большого Брата, причем еще задолго до Революции, признались в актах саботажа, принесших смерть сотням тысяч людей. После того как они все это признали, их простили, восстановили в Партии и назначили на вроде бы очень важные посты, которые, впрочем, были лишь синекурой. Все трое выступили с пространными униженными статьями в «Таймс», в которых они анализировали причины, приведшие их к предательству, обещали исправиться.
Вскоре после их освобождения Уинстон случайно увидел всех троих в кафе «Под каштаном». Он смотрел на них украдкой, с ужасом и восторгом. Все они были гораздо старше его, обломки древнего мира, едва ли не последние выдающиеся представители героического прошлого Партии. Романтический ореол подпольной борьбы и гражданской войны еще не совсем покинул их. Ему казалось, хотя уже в то время факты и даты расплывались в тумане, что он знал их имена за много лет до того, как узнал имя Большого Брата. И в то же время они были врагами, неприкасаемыми, были вне закона, были обречены на уничтожение через год или два, и сомневаться в этом никак не приходилось. Еще ни одному человеку, попавшему в руки Полиции Мысли, не удавалось избежать такого конца. Они были трупами, которые ждали своей очереди отправиться в могилу.
Никто не садился за столики около них. Неразумно показываться в такой компании. Они сидели молча, перед ними на столе стояли стаканы джина с гвоздикой – фирменным напитком кафе. Наибольшее впечатление на Уинстона произвел Рузерфорд. Когда-то он был знаменитым карикатуристом. Его безжалостные рисунки помогали Партии возбуждать общественное мнение до Революции и сразу после нее. Даже теперь его рисунки иногда появлялись в «Таймс». Но это была лишь слабая имитация его прежней манеры, новые рисунки были неубедительны и скучны. Они все время перепевали старые темы: трущобные дома, голодные дети, уличные драки, капиталисты в цилиндрах (даже на баррикадах они упорно держались за свои цилиндры). Короче, бесконечные, безнадежные попытки вернуться в прошлое. Рузерфорд был очень некрасив – копна немытых седых волос, мешковатое, изборожденное морщинами лицо, толстые, негроидные губы. Наверное, когда-то он обладал недюжинной физической силой, а теперь все его тело обвисло, согнулось, разрушалось со всех сторон. Он крошился и осыпался, как гора, у вас на глазах.
Было пятнадцать часов. Тихое, безлюдное время. Уинстон уже не мог припомнить, как он оказался в кафе в этот час. Посетителей практически не было. Из мониторов доносилась отрывистая музыка. Эти трое сидели в своем углу неподвижно, молча. Они ничего не заказывали, официант сам приносил новые порции джина. Рядом стоял столик с шахматной доской, на которой были расставлены фигурки. Но игра так и не началась. А потом что-то случилось с мониторами. И продолжалось это полминуты, не более. Мелодия, строй музыки изменились. В музыку вплелась… нет, это трудно описать. Это была ни на что не похожая, надтреснутая, неприятная, глумливая нота – Уинстон назвал ее трусливой нотой. Голос в мониторе запел:
Под старым каштаном, при свете дня,
Я предал тебя, а ты – меня,
Там лгали они, а здесь – ты и я,
Под старым каштаном, при свете дня.
Эти трое даже не шевельнулись. Но когда Уинстон снова взглянул на Рузерфорда, он увидел, что глаза его полны слез. И только теперь с внутренним содроганием он заметил – хотя и не понял, что заставляет его содрогнуться, – только теперь он заметил, что носы у Аронсона и Рузерфорда перебиты.
Вскоре все они были вновь арестованы. Оказалось, что с самого освобождения они опять участвовали в заговорах. Во время второго процесса они еще раз признались во всех своих старых преступлениях, а также во множестве новых. Они были казнены, и судьба их была отражена в истории Партии в назидание потомству. Лет через пять, в 1973 году, Уинстон, разворачивая пачку документов, только что выброшенных пневматической почтой ему на рабочий стол, наткнулся на обрывок газеты, который, очевидно, забыли вытащить из пачки. Развернув обрывок, Уинстон сразу же сообразил, какое важное вещественное доказательство попало ему в руки. Он держал в руках полстраницы «Таймс» десятилетней давности. Это была верхняя половинка страницы, с датой, и на ней была фотография делегатов какой-то партийной конференции в Нью-Йорке. В самой середине группы делегатов стояли Джонс, Аронсон и Рузерфорд. Их сразу можно было узнать, да и их имена стояли под фотографией.
Но на обоих процессах все трое признались, что именно в этот день они находились в Евразии. Они вылетели с аэродрома в Канаде в Сибирь на встречу с представителями Генерального Штаба Евразии. Они выдали на этой встрече важнейшие военные сведения. Уинстон хорошо запомнил дату, потому что это был день летнего солнцестояния. Впрочем, процесс широко освещался прессой, и это нетрудно сверить. Странное совпадение дат объяснить можно было только одним: признания на процессах были ложью.
Конечно, это не открытие. Уже тогда Уинстон не думал, что люди, погибавшие в чистках, действительно совершали те преступления, в которых их обвиняли. Но здесь имелось конкретное вещественное доказательство – осколок отмененного прошлого, окаменелая кость, найденная не в том пласте и опрокидывающая всю геологическую теорию. Этого доказательства было достаточно, чтобы разнести Партию на куски, если бы, конечно, удалось сообщить миру об этом открытии и разъяснить его значение.
Не мешкая, он продолжил работу. Увидев фотографию и поняв ее значение, он прикрыл ее листком бумаги. К счастью, когда он раскрыл газету, фотография оказалась перевернутой вверх ногами по отношению к монитору.
Он положил блокнот на колено и отодвинулся на стуле как можно дальше от экрана. Нетрудно было сохранить невозмутимое выражение лица; если очень постараться, то можно контролировать и свое дыхание, но нельзя регулировать стук сердца, а ведь мониторы очень чувствительны, могли засечь и это. Он выждал минут десять. Все это время его терзал страх, что какая-нибудь случайность выдаст его. Ну хотя бы сквозняк сдует листок с газеты. Наконец, не открывая больше фотографию, он выбросил ее вместе с ненужными бумагами в дыру памяти. И через минуту, наверное, она сгорела дотла.
Все это случилось лет десять-одиннадцать назад. Сегодня он, возможно, оставил бы фотографию у себя. Но даже сейчас, когда и сама фотография, и то событие, которое она запечатлела, остались только в его памяти, ему казалось, что уже факт ее прошлого существования что-то менял. Но, подумал он, разве на самом деле контроль Партии над прошлым слабеет от того, что вещественное доказательство, которого больше нет, когда-то существовало?
Но сегодня эта фотография уже ничего не доказывала, даже если бы ее удалось как-то восстановить. В то время, когда он сделал свое открытие, Океания уже не воевала с Евразией и три мертвеца должны были бы предавать свою родину агентам Востазии. А с тех пор против них выдвинули совсем другие обвинения. Два, три новых обвинения – он не помнил, сколько точно. Наверняка их признания уже много раз переписывали, и теперь первоначальные факты уже не имели никакого значения. Прошлое не только менялось, оно менялось постоянно. И самым кошмарным было то, что он никак не мог понять: зачем совершался весь этот грандиозный обман? Сиюминутные преимущества фальсификации были вполне очевидны, но конечная цель – загадочна. Он снова взял перо и написал:
Я понимаю, как это делается, я не понимаю – ЗАЧЕМ.
А может быть, думал он уже не в первый раз, я сумасшедший? Может быть, сумасшествие – быть одному против всех? Когда-то безумством была вера в то, что Земля вращается вокруг Солнца, сегодня – вера в то, что прошлое нельзя изменить. Возможно, он один верит в это, а раз он один, то это безумие. Но его не очень волновала мысль о том, что он сумасшедший, Уинстон боялся другого – вдруг он все-таки ошибается?
Он взял учебник истории и посмотрел на портрет Большого Брата на фронтисписе. Гипнотизирующие глаза глядели в его глаза. Казалось, какая-то страшная сила давит на вас, она проникает в черепную коробку, сминает мозг, запугивает настолько, что вы отказываетесь от всех убеждений, заставляет не доверять собственным чувствам. Дойдет до того, что Партия объявит: дважды два – пять, и вам придется поверить. Рано или поздно они обязательно дойдут и до этого, это логически вытекает из их политики. Ведь партийная философия отрицает не только опыт, но и саму реальность внешнего мира. Здравый смысл – вот самая страшная ересь. И поэтому самое ужасное не то, что вас убьют за инакомыслие, а то, что вдруг они все-таки правы! Потому что, в конце концов, откуда мы знаем, что дважды два – четыре? Откуда мы знаем, что есть сила тяжести? Откуда мы знаем, что прошлое нельзя изменить? А если и прошлое, и внешний мир существуют лишь в нашем воображении, и если наш разум можно контролировать – то что тогда?
Но нет! Неожиданно он почувствовал прилив мужества. Без каких-либо ассоциаций перед глазами всплыло лицо О’Брайена. Теперь он был абсолютно уверен, что О’Брайен на его стороне. Он пишет дневник для О’Брайена, адресует дневник О’Брайену. Это бесконечное письмо, которое никто никогда не прочтет, но оно адресовано конкретному человеку и этим окрашено.
Партия приказывает не верить своим глазам и ушам. Это ее главное, самое существенное требование. Ему стало страшно, когда он подумал, какая чудовищная сила противостоит ему, с какой легкостью любой партийный идеолог победит его в споре, какие хитроумные аргументы будут выдвинуты при этом, аргументы, которых он не сможет понять и на которые, уж конечно, не сможет ответить. И все же прав он, а не они! Очевидное, простое, правильное нуждается в защите. Очевидные истины верны – вот за что надо держаться! Реальный мир существует, и законы его незыблемы. Камень – твердый, вода – мокрая, предметы, которые ничто не удерживает, притягиваются к центру Земли. Уинстон взял перо. Он обращался к О’Брайену, он утверждал важную истину:
Свобода – это свобода говорить, что дважды два – четыре. Если это дано, все остальное вытекает отсюда.








