412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джордж Оруэлл » Проза отчаяния и надежды (сборник) » Текст книги (страница 30)
Проза отчаяния и надежды (сборник)
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 18:31

Текст книги "Проза отчаяния и надежды (сборник)"


Автор книги: Джордж Оруэлл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 32 страниц)

Впрочем, это, наверное, замечали в нем и другие. Недаром, когда вслед за первой книгой стали ежегодно выходить в свет его романы («Бирманские дни» – 1934 г., «Дочь священника» – 1935 г., «Не бросай ландыши» – 1936 г.), издатели обратились именно к нему, чтобы он отправился на север Англии и написал о положении безработных шахтеров, ставших жертвами депрессии. Итогом двухмесячной командировки к горнякам Ланкашира и Йоркшира стала книга – «Дорога на пирс Уиган» (1937 г.). Оруэлл уже намеренно делал из себя политического писателя, и книга его содержала как прямые призывы к социализму, так и резкую оценку некоторых встреченных им социалистов. «Правда состоит в том, – признавался Оруэлл, – что для многих людей, именующих себя социалистами, революция не означает движения масс, с которыми они надеются связать себя; она означает комплект реформ, которые „мы“, умные, собираемся навязать „им“, существам низшего порядка». Это был вывод, за который следовало ожидать ударов и справа, и слева: слишком смело писатель срывал маски с тех, кто искал в социализме личных выгод. А может, это был первый шаг из лагеря новых «победителей», поскольку выверенные «весы справедливости» писателя качнулись в иную сторону?

Политический писатель с независимыми суждениями – так можно определить амплуа Оруэлла. Но соединимо ли оно с художественной прозой, с «пышными пассажами», которым он учился когда-то? Ведь политика переменчива, конъюнктурна, склонна к компромиссам, в то время как искусство… искусство вечно? Не знаю. Но Р. Рис, вспоминая друга, находил у него, по крайней мере, четыре «лица». Оруэлл – мятежиик и Оруэлл – сочувствующий властям, пока они мягки и заботливы, Оруэлл – рационалист, наследник просветительства XVIII века и Оруэлл – романтик, поклонник прошлого: причудливых улочек и домов, мирных речушек – отрады рыболовов, старомодных добродетелей и обычаев. Эти качества, утверждал Рис, образовали бы «хорошо уравновешенный характер… если бы эпоха, в которую он жил, не была столь неблагоприятной». Об этом и едва ли не теми же словами говорил о писателе и Бертран Рассел: «Живи он в менее тяжелое время, он был бы человеком добродушным». Да и сам Оруэлл признавался позже: «В мирное и благополучное время я мог бы писать повествовательные или просто описательные книги и мог бы остаться почти в неведении о своих политических привязанностях. Случилось же так, что я вынужден был стать чем-то вроде памфлетиста… Чего я больше всего желаю последние десять лет, так это превратить политическую литературу в искусство… И когда я сажусь писать книгу, я не говорю себе: „Хочу создать произведение искусства“. Я пишу ее потому, что есть какая-то ложь, которую я должен разоблачить, какой-то факт, к которому надо привлечь внимание, и есть желание – главная моя забота – постараться быть услышанным».

Дж. Оруэлл даже привел пример этой, по-новому поставленной, «проблемы правды». Вернувшись из Испании, он написал книгу о гражданской войне («Дань Каталонии» – 1938 г.), в которую вставил множество газетных выдержек, защищавших людей от обвинений в троцкизме. «Зачем вы напичкали книгу всей этой чепухой? – спросил писателя один из критиков. – Ведь, по сути, вы превратили хорошую книгу в чистый журнализм». Но лишь немногие в Англии, считал писатель, понимали или догадывались, что совершенно невинные люди были обвинены напрасно. «Если бы я не был возмущен этим фактом, я бы, возможно, никогда не написал бы эту книгу».

Впрочем, мы забежали вперед – Испания и война с Франко начались для него в конце 1936 года в отряде барселонской милиции, где он оказался как корреспондент одного из лондонских еженедельников.

«Впервые я видел город, где рабочий класс был в седле, – напишет он позднее, – я с радостью дышал воздухом равенства…» Странно, но он был рад, когда управляющий отелем выругал его за чаевые, предложенные лифтеру, он приветствовал плакаты в парикмахерских, на которых было выведено, что рабов больше нет, он восхищался, что здесь даже не пахло буржуазностью, которую он ненавидел на родине. На улицах, за исключением немногих женщин да иностранцев, не было хорошо одетых людей – все были или в рабочей одежде, или в голубых комбинезонах милиции. «В этом было многое, чего я не понимал, в какой-то мере мне это даже не нравилось, но я сразу признал это положением вещей, за которое стоит бороться».

Записавшись в отряд милиции вслед за какими-то оборванными юношами, Дж. Оруэлл даже не представлял, что угодил в «троцкистскую» часть. Жена Оруэлла Эйлин О'Шонесси (а перед самой Испанией писатель женился, по словам друга, на «умной и очаровательной женщине»), оставив диссертацию по психологии, последовала за мужем и стала работать в барселонском аппарате ПОУМ – той самой Объединенной рабочей марксистской партии, которую сразу же объявят «троцкистской»… Оруэлл сражался, пока фашистский снайпер не ранил его в шею, но не мог и подумать, что помимо этой реальной войны шла война амбиций, группировок и политических пристрастий среди самих республиканцев. Неожиданно Мадрид объявил барселонские рабочие полки вне закона. В коммунистических газетах Испании, Парижа, Лондона и Нью-Йорка, как по команде (а может, и «по команде»!), милицию Барселоны и ПОУМ стали называть «пятой колонной», «наемными убийцами» и даже «фашистами». Люди, честно воевавшие за свободу, превращались в более важных врагов, чем сам Франко. Но что особенно обозлило писателя, так это попытка нового узурпирования «истины в последней инстанции» теми, кто возглавил революцию и войну, то есть новыми «победителями», новой властью.

Тюрьмы, массовые аресты, убийства – вот что заполнило Барселону тех дней. Это был политический террор против инакомыслящих. Иностранцы, со всех концов света пришедшие на помощь Испании, тайно, нелегально, с клеймом «предателей» покидали город и бежали во Францию. Но Оруэлл и его жена и здесь не потеряли головы; скрываясь от преследователей, они лишь тогда пересекли границу, когда им, правдами и неправдами, удалось выручить из тюрьмы одного из своих товарищей. Кодекс порядочности писателя был необорим…

Испания перевернула его. «Я читал о великих баталиях в сообщениях из тех мест, где вообще не было сражений, – недоумевал он, – и полное молчание хранилось о тех, где были убиты сотни людей. Я читал о храбро сражавшихся войсках, которые описывались как трусы и предатели, и о других, не слышавших выстрела, но которыми восторгались как героями воображаемых побед». А когда на родине он узнал, что сочувствующие коммунистическим идеям левые либералы, журналистский круг, с которым он был знаком, и интеллектуалы не только оправдывали подобный поворот фразами типа: «Справедлив он или нет, но это мой социализм», не только не возмущались казнями и репрессиями в СССР, но и, болтая по гостиным, попивая кофе в старинных особняках, легко разглагольствовали, что «это необходимо», что «убийства оправданны», Оруэлл понял: родилось и окрепло новое «господствующее течение» – политиканствующие социалисты, – и он, разумеется, будет против. Короче, после Испании, в той же статье «Почему я пишу», напечатанной за три года до смерти (а умер Дж. Оруэлл в 1950-м), он четко определил собственную позицию: «Испанская война и другие события 1936—1937 годов нарушили во мне равновесие; с тех пор я уже знал, где мое место. Каждая всерьез написанная мною с 1936 года строка прямо или косвенно была против тоталитаризма и за демократический социализм, как я его понимал».

В 1938 году выходит его книга «Дань Каталонии», а уже через год на прилавках появляется его четвертый роман – «На свежий воздух». Одиночка, скептик, бунтарь, Дж. Оруэлл отныне борется и разоблачает все, что связано с той или иной властью. Уже в романе он предрекает, что после войны (ее он тоже предсказывает!) наступит век тоталитаризма, век резиновых дубинок и очередей за продуктами, лозунгов и садизма. В романе появляется ненависть как позиция, там уже звучит мотив, что и Сталин, и Гитлер (впервые два этих имени он поставил рядом, кажется, еще в 1934 году, в рецензии на «Майн кампф») думают о гаечных ключах и разбитых физиономиях и никогда, как считает герой романа, не будет недостатка в физиономиях, разбиваемых гаечными ключами. В последнем романе, в «1984», гаечный ключ как символ заменит «кованый сапог тоталитаризма», который с легкостью будет наступать на лицо человека. И если в 1939 году в большом эссе о Диккенсе Оруэлл только еще задумывается, что «всегда найдется новый тиран, готовый сменить старого», и, следовательно, всегда будут существовать две точки зрения – «как можно улучшить человеческую природу, пока не изменена система», и есть ли польза «в изменении системы до того, как улучшена человеческая натура», то спустя десять лет, при работе над последним романом, эта мысль – «заколдованный круг» антиутописта – станет уже и главным мотивом книги, и самой звонкой нотой ее, и наиболее тяжкой болью социального максималиста Дж. Оруэлла.

Вторую мировую войну писатель встретил в Лондоне. Известно: просился на фронт, но ранение, слабые легкие, подозрение на туберкулез (он объяснял это тем, что в детстве часто играл в футбол простуженным) сделали это невозможным. Он стал сержантом добровольцев местной обороны. Он служит на Би-Би-Си, выступает со статьями в газетах и журналах, недоедает, как и все, но тем не менее вместе с женой делит свой паек с людьми, которым приходилось хуже, и, конечно, пишет. На этот раз нечто необычное для себя – сказку (так обозначен жанр книги), но сказку о Сталине и сталинщине, о том, «как революции неизбежно изменяют своей природе, как идея равенства воплощается в том, что одни оказываются более равными, чем другие, и как во имя нового строя коллективная воля осуществляет насилие над личностью».

Написанная в 1943 году, эта сказка, названная автором «Скотный Двор», была опубликована лишь в 1945-м. Ее отказались публиковать и в Англии, и в Америке. «Я брошу тебя, если ты это сделаешь!» – кричала издателю Дж. Оруэлла Фредерику Уорбергу его жена. Момент действительно был неподходящ: лучшее, на мой взгляд, произведение писателя было яркой сатирой на сталинизм, но именно в это время русский солдат, напрягая последние усилия, ломал хребет фашизму. Человек одной идеи, писатель, разоблачавший действительное зло, в чем мы и сами признаемся теперь, – что мог он поделать с разумом и совестью, если хотел быть честным перед чистым листом? А что касается момента, если уж говорить всерьез, то для полной правды в литературе подходящих моментов и не бывает: всегда найдутся причины, по которым ее, конечно же, лучше отложить…

Да, ставший «голосом» молчаливых жертв, Дж. Оруэлл отныне между простым человеком, наивно верящим в возможность счастья, и вождем, бессовестно эксплуатирующим эту веру, выбирал для сокрушительных своих атак именно «вождей». Идя против «господствующих течений», он возненавидел не только власть, олицетворяющую их, но и тех, кто, по его мнению, преклонялся, раболепствовал перед ней, – так называемых интеллектуалов. Когда-то, в 1936 году, он писал, что коль дело дойдет до крайностей, «то интеллигенция в подавляющем большинстве перейдет к фашизму». Теперь он брал и конкретнее и шире одновременно: «Преклонение перед властью – новая религия, которая распространилась среди английской интеллигенции», «свою кухню они берут из Парижа, свои взгляды – из Москвы». Парижская кухня и р-р-революционные взгляды интеллектуалов – это была его манера язвить. Такими примерно насмешками над буржуазно-либеральными, технократическими прожектами Герберта Уэллса он, говорят, довел маститого писателя до такого раздражения, что получил от него письмо с… непечатным обращением… Короче, неудивительно, что Оруэлл, «беглец из лагеря победителей», знавший, чего стоит подобное «бегство» в глазах общества, все сильнее не любил тех, кто двигался в противоположную сторону – в стан победителей. Удивительно другое: чем больше он ненавидел интеллигентов, тем сильнее он превозносил так называемых простых людей. Он считал, на мой взгляд, ошибочно, что они неподвластны тоталитаризму, поскольку у них нет жажды власти. Простому человеку, рабочему «нужно лишь то, что для других является минимумом, без которого человеческая жизнь вообще невозможна», – писал он. Ему нужна еда, работа, шанс для его детей, ванна раз в день и крыша над головой. Все так, и жажды власти у простых людей действительно нет, но это почему-то не мешало и не мешает превращать их в толпу, которая во имя порядка или особой, своей морали подпирала и подпирает по сей день иные тоталитарные режимы… И не к этому ли выводу привела писателя художественная логика его последнего романа – антиутопии «1984»?

Книгу эту Оруэлл писал, уединившись на острове Юра, в старом фермерском доме, куда он, похоронив в 1945 году неожиданно скончавшуюся жену, переселился вместе с приемным сыном и куда впоследствии, когда со здоровьем у него стало неважно, переехала и младшая сестра романиста Эврил. Человек крайностей, всегда идущий «до конца», он и уединился так, что даже друзья с трудом могли добираться до него. Дом, арендованный им на одном из Гебридских островов, находился в двадцати пяти километрах от пристани и единственного магазина. «В сущности, дорога очень удобна, – писал он Р. Рису, – только последние восемь километров вам придется пройти пешком». Машина там проехать не могла… Другими словами, одинокий, по сути дела, человек, «посторонний» в толпе и в блестящем обществе, не понятый многими современниками («Я понимаю его до определенного предела, – вспоминал, например, писатель В. С. Притчетт, – потому что как раз в тот момент, когда вы утверждались в каком-то мнении, он начинал ему противоречить»), не щадивший в слове себя и других («Для него характерной была абсолютная прямота, которая огорчала людей и многих делала его врагами»), Джордж Оруэлл в конце жизни стал, что называется, «номинально» одиноким, отгородившись от цивилизации, от человечества километрами земли и воды. Но именно о человечестве, о цивилизации думал и писал теперь этот оставшийся один на один с миром мыслитель.

Говорят, что неверие человека равно по силе его прежней вере во что-либо. Этим, возможно, объясняется неверие писателя в «социализм» в последние годы жизни. Но с той же силой он ни на гран не доверял и собственному правительству. Невероятно, но Оруэлл, например, считал, что ограничения военного времени в его стране отменены не будут. «Они» не отменят ночные затемнения, смеялся он, потому что люди привыкли к ним, а для властей это даже удобно. Он был убежден, что продовольственные карточки также останутся навсегда – так легче правительству. А когда их все-таки упразднили, настаивал, что это «ловушка»…

Курьез? Не думаю. Скорее, беспощадная логика, глубокий анализ природы власти, материалистическое, я бы сказал, марксистское понимание жизни. Я не оговорился и, признаюсь, был обрадован, когда встретил подтверждение своим мыслям. «Оруэлл вновь доказал, что литературные произведения социалистов могут носить пророческий характер, что объясняется не какой-то особой интуицией, а просто самой сущностью социалистического анализа, опирающегося на опыт понимания законов общественного развития, – писал в январе 1984 года в еженедельнике „Трибюн“ лидер левого крыла лейбористской партии Т. Бенн. – Так учёный-естественник может предсказать дату следующего затмения Луны, потому что он знает законы Вселенной».

Пророчества писателя не устарели, как мне кажется, еще и потому, что он не просто переносил героев своего последнего романа в будущее – он мысленно уже жил в нем.

Непокорный, несмирившийся, протестующий, он знал, что среди большинства не слишком самолюбивого человечества, среди тех, кто, по его словам, «после тридцати лет», как правило, отбрасывает амбиции и «начинает скользить по течению», всегда есть немного «одаренных, упрямых людей, которые полны решимости прожить собственные жизни до конца, и писатели принадлежат именно к этому типу»…

Он, во всяком случае, и жил, и шел «против течения» до конца.

Можно ли погасить звезды?

Да, можно, если зажечь в людях «звезды» несбыточных надежд, раздуть угольки безумной веры в осуществимость утопии, в возможность реализовать нынешние представления о завтрашнем дне в дне сегодняшнем. Как ни странно, это связано. Ведь природа веры в уничтожение реальных звезд на небосклоне и осуществление при жизни выдуманных «путеводных» звезд одна и та же – самообман масс, который в конце концов так удобно эксплуатировать…

«Что такое звезды? – спрашивает на допросе Уинстона Смита, главного героя последнего романа писателя, изощренный садист, интеллектуальный выродок, такой вот „эксплуататор“ человеческой веры О'Брайен. – Всего лишь частички огня в нескольких километрах от нас. Мы вполне можем добраться до них, если захотим. А можем и погасить их».

Разумеется, такой вселенский обман – это глобальная, конечная проблема, над которой задумывался Дж. Оруэлл. Это венец, крайняя точка размышлений о власти в современном мире. Логическая цепочка исследовательской мысли начиналась, может быть с… мальчика и лошади, с прутика, которым ребенок погонял животное. Как-то в деревне писатель увидел десятилетнего мальчугана, который гнал по узкой тропе огромную лошадь и стегал ее всякий раз, когда она пыталась свернуть в сторону. «Меня поразила мысль, – вспоминал потом Оруэлл, – что, если бы только животные осознали свою силу, мы не смогли бы властвовать над ними и что люди эксплуатируют животных почти так же, как богачи эксплуатируют пролетариат».

Идея? Рождение метафоры? Несомненно! Неисповедимы пути творчества, и проза ведь тоже, как и стихи, порой «не ведая стыда», растет из случайных эпизодов, банальнейших аналогий, заурядных образов, из того, что под рукой, под ногами, перед взором… Мальчик и лошадь – кто этого не видел? Но лишь у Дж. Оруэлла эта сельская «картинка» превратилась в яростную сатиру на «казарменный коммунизм», на сталинщину, в книгу, где неполовинчато, неуклончиво, незашифрованно было сказано о новой наседающей на мир лжи, насильно присваивающей себе имя «правды». В сказку под названием «Скотный Двор».

Это короткое произведение не короля делало голым в глазах людей, а голых свиней на обыкновенной английской ферме облачало в «одежды» абсолютных властителей над четвероногими собратьями. В сказке домашние животные Господского Двора, осознав свою силу, прогоняли хозяина ради вольной и справедливой жизни. Но, взяв власть, они уже на другой день стали убеждаться, что попадают в новое закабаление, едва ли не более жестокое, в закабаление к хряку Наполеону, который из подлого, мелкого, корыстного интереса – в ведре ли молока, в мешке ли падалицы – стал, как и бывший хозяин фермы, притеснять, вероломно обманывать и даже убивать доверчивых, простодушных и трудолюбивых животных.

Это произведение мне кажется лучшим в наследии писателя не только по силе, по остроте, но и по разящему, беспощадному смеху. Оно лучшее, потому что органично сплавило в себе форму и содержание, потому что оригинально и неповторимо даже при соотнесении его со всей предшествовавшей литературой (если не считать, разумеется, очерка «Скотский бунт» Н. Костомарова, написанного примерно в 1879—1880 годах, а напечатанного в феврале 1917 года, в котором использована, хотя и по-иному, та же идея и где так же бугай, умнейшее, как принято считать, животное, возглавляет свершившийся переворот). Наконец, оно лучшее потому, что в ясных, прозрачных образах тонко высмеяно то, что непросто было подметить и выразить, даже побывав в те годы в нашей стране. Вспомним Л. Фейхтвангера, оправдавшего Сталина и сталинизм, Р. Роллана, который только дневнику доверил такие, например, строки о нас: «Это строй абсолютно бесконтрольного произвола, без малейшей гарантии, оставленной элементарным свободам, священным правам справедливости и человечности», вспомним десятки, сотни писателей, деятелей культуры Запада, кто, даже зная о фальсифицированных процессах, о концентрационных лагерях, о тысячах кровавых жертв на Востоке, предпочитал «не видеть», «не понимать», «не осознавать» масштабов трагедии. Это было нечто вроде «заговора молчания» интеллигенции – то ли из сочувствия к социализму, то ли из страха перед фашизмом… А исключения – книга А. Жида или роман «Слепящая тьма» А. Кёстлера, вышедший в 1940 году, – лишь подтверждали правило, поскольку реакция интеллектуального мира на эти произведения оказалась почти однозначно осуждающей.

Не таким – повторюсь – оказался Дж. Оруэлл. Он не только был готов идти против «течения», которое к этому времени превращалось чуть ли не в «величественную поступь» половины человечества, не только не дрогнул перед тоталитарными режимами, сметающими миллионы несогласных, – он открыто повернул против «реки», стал, образно говоря, как бы демонстрировать стоящим на берегу зевакам, какие валуны, топляки скрывает бегущая вода, что таится на дне этого мощного потока и в чем могут оказаться губительными для завтрашнего дня и грядущие водовороты, и лежащие впереди пороги. А между тем «секрет» его проницательности – и это, думаю, следует подчеркнуть особо – был, в общем-то, прост: Оруэлл долгие годы сам был внутри этого «течения», сам верил в исполнимость великих идеалов, пока не увидел мимикрирующее, перерождающееся, становящееся аморальным меньшинство – рвущихся в «вожди» ловкачей, приспособленцев, краснобаев и идеологических шулеров. Так ведь и у нас наиболее ярыми, бескомпромиссными, глубокими критиками сталинского «социализма» стали как раз те, кто не щадя жизни утверждал его на земле, – Ф. Раскольников, М. Рютин, А. Артузов…

Отчаяние Оруэлла, бездна, перед которой встал английский романист, были не менее глубоки. Он ненавидел империализм. Ему был отвратителен фашизм, против которого он сражался с оружием в руках. Он понял лицемерие «левых» («Все партии левого крыла в высокоиндустриальных странах, – писал он, – это самое последнее притворство; они борются против того, чего на самом деле разрушать не желают. Они выдвигают, казалось бы, интернационалистские цели, но в то же время пытаются удержать привычный образ жизни, свои стандарты, которые просто несовместимы с выдвинутыми целями. Мы все живем под рыдания азиатских кули, а некоторые из нас даже всюду призывают к их освобождению, но наши представления о жизни, наши стандарты, а отсюда и „призывы“ вполне позволяют этим рыданиям продолжаться»).

И наконец, к сороковым годам Дж. Оруэлл, оставаясь по-прежнему противником империализма, фашизма и лицемерного либерализма, осознал, что и надежды, которые сулил миру революционный Восток, обернулись для его подзащитных – беднейшего большинства – новым отчаянием, новой западней и ловушкой. Из всех мыслимых на то время путей не осталось, по сути, ни одного; дальше идти воображению было некуда, и Оруэлл, думающий об СССР, по свидетельству друзей, чуть ли не каждый день, написал: «Возможно, что простой человек и не откажется от диктатуры пролетариата… но предложите ему диктатуру самодовольных и ограниченных педантов, и он уже готов драться…»

Именно такую «диктатуру пролетариата» он, никогда не бывавший в нашей стране, «наблюдал» по газетам в конце тридцатых. Ее генезис, ее перерождение в инструмент личного давления «вождей» он и попытался изобразить в «Скотном Дворе». И сегодня, когда мы сами критически переосмысливаем свое прошлое, когда осознаем чудовищные деформации сталинского «социализма», это прямое, нелукавое, антивождистское произведение, не уступая по силе классической свифтовской «Сказке Бочки», смею думать, не уступит ему и в бессмертии. Ибо человечество никогда не откажется от борьбы за счастье и справедливость, а значит, всякий, кто попытается впредь узурпировать в этой борьбе право на бесконтрольное руководство, на «монопольную истину», то есть право на произвол и привилегии, будет ассоциироваться со свиньями оруэлловской сказки.

«Свиньи» – вот кем являлись для писателя «вожди» всех мастей. «Свиньями» называет членов Внутренней Партии – элиту, верхушку, правящую в Океании, – героиня последнего романа Оруэлла Джулия. Но вот странность – эта метафора, анималистское это сравнение, оказывается, едва ли не витало в те годы в самом воздухе. Вспомним М. Булгакова и его рвущегося пусть и в небольшие «начальники» полуграмотного Шарикова – вчерашнего подзаборного пса. Вспомним сохранившийся фрагмент из сгоревшего романа «Запись неистребимая» советского философа Я. М. Голосовкера – разговор анархиста Орама и Иисуса на кремлевской стене: «Они положили во главу угла скота и по-скотски творят суд и расправу, но держат перед собой щит, где сияют все идеалы человечества, ограбленные ими у веков…» (Вопросы философии, 1989, № 2).

Скоты, псы подзаборные, свиньи – не слишком ли? Не чересчур? Нет! Не слишком. Потому что в свою пользу, к личной выгоде и преуспеянию извращались ими тысячелетние мечтания человечества, потому что из «вождистского» толкования их прямо вытекали реальный террор, массовое насилие, кровь, убийство отца сыном, тысячи, миллионы жертв. Но звать так «вождей» при их жизни, будь то Гитлер, Сталин или Мао, такими словами клеймить зло значит не просто идти «против течения» – писать себе смертный приговор.

Таким «приговором» писателю стал на четыре десятилетия неизвестный у нас «1984». Нет, для себя – чего греха таить? – «вожди» застойного времени и переводили и издавали его закрытыми тиражами. Но для читателей, для нас, этого писателя не существовало.

Творчество Дж. Оруэлла предельно органично. Ему удалось не только соединить политику и художественную литературу, но и стать писателем, скрупулезно исследовавшим природу современной власти. Этим особенно связаны последние его произведения, уже опубликованные у нас, – сказка «Скотный Двор» и роман «1984». Власть и свобода, ложь и история, распределение благ в обществе и угроза возвращения «хозяев» как средство запугивания масс – вот общие проблемы их. Но главное, глубинное сходство – идея «пути», как говорил А. Блок, – одурачивание толпы, нации, народа.

Когда-то еще Фрэнсис Бэкон подметил, что «искусно и ловко тешить надеждами народ, вести людей от одной надежды к другой есть одно из лучших противоядий против недовольства. Поистине, – писал философ и антиутопист, – мудро то правительство, которое умеет убаюкивать людей надеждами, когда оно не может удовлетворить их нужд». Теперь философ Дж. Оруэлл шел дальше, показывал нечто большее – некий вселенский «фокус», который властители научились проделывать с людьми. Смотрите, смотрите, словно говорил писатель, сначала вашими руками сражаются за власть, на вашу силу опираются, превращая себя в единственных выразителей народного движения, а потом, подменив суть, перетолковав идеалы, вырезав в них самое существенное для людей (права, свободы, культуру!), превращают это движение в инструмент манипулирования сознанием, коллективного давления на человека, покорения личности и уничтожения всего, что мешает властям предержащим… Механизм этой подмены, доказывал романист, и предельно прост, и абсолютно нов. Если в переворотах и революциях прошлых веков, свергая тиранов, монархов, диктаторов, очередные победители рано или поздно усваивали не только привычки, манеры, но и взгляды, идеи свергнутых, то поумневшие вожди нового времени, даже взлетев на вершины власти, не только не отказывались от революционной терминологии, но на словах, формально, даже продолжали как бы бороться с идеями свергнутых ими классов.

Но если в романе амбиции этих «великих инквизиторов» революций добираются до алогичных потуг доказать, что белое – это черное, что дважды два – пять, добираются до звезд, которые хотят «стереть» с неба, то в сказке дело ограничивается пока мелкими «подтирками» – переиначиванием заповедей Восстания, начертанных на стене амбара, где в одну прекрасную ночь вместо лозунга «Все животные равны» появляется надпись: «Все животные равны, но некоторые – равнее других»… Насколько «равнее» эти руководящие звери в том же романе, Уинстон и Джулия узнают и в квартире высокопоставленного чиновника Внутренней Партии О'Брайена, и, главное, в пыточных камерах Министерства Любви…

Впрочем, тут следует оговориться. Дело в том, что доказательство той или иной мысли (и в художественном произведении, видимо, тоже) требует некоторого спрямления аргументов, отбрасывания иных нюансов и тонкостей. Я покривил бы душой, если бы не сказал, что социальный максимализм, нравственный ригоризм писателя в отношении к теоретическому и практическому социализму оборачивались порой, как и положено в диалектике, некоей обратной, теневой стороной. Язвительно смеясь в сказке над попыткой воплотить в обществе равенство способностей и ума – так называемое «биологическое равенство», которого, понятно, никогда не будет, Дж. Оруэлл тем самым как бы отбрасывал и попытки человечества достичь равенства политического, правового, экономического – институтов вполне реальных и кое-где на сегодняшний день вполне достигнутых. Дискредитируя само понятие равенства, писатель, как мне кажется, не только поставил себя в ложное положение, но и не мог, по всей видимости, не обрадовать этим своих записных врагов – ненавистных ему империалистов, финансовых воротил, респектабельных буржуа, всех тех, кто не на шутку опасался и правового, и экономического, и уж тем более политического равенства сограждан. Но вот вопрос – радовала ли эта «радость» самого Дж. Оруэлла?

Ответом, как мне кажется, и на этот вопрос стал его роман, написанный через шесть лет. В нем, если говорить о сердцевинном смысле его, писатель утверждает как раз, что без решения проблем политического, экономического и социального равенства, или, как размышляет в романе У. Смит, без создания человеческих условий жизни, люди, по-видимому, никогда не станут человечнее, а не став человечнее – им не создать человеческих условий. Вот «заколдованный круг» антиутопии, неразрешимая проблема романа, доминанта размышлений героя книги – последнего человека в мире «1984».

Строго говоря, этот круг – взаимоотношения личности и общества, свободы человека и государственного порядка – всегда в той или иной мере был и побудительным мотивом создания утопий и антиутопий, и одновременно камнем преткновения, о который разбивались мечты и иллюзии сотен и сотен писателей, мыслителей, философов. «Вспомним только строгие предписания Платона, Кампанеллы, Кабе и других, – писал, например, на рубеже веков исследователь утопий А. Свентоховский. – Кто бы захотел подчиниться им, тот должен перестать быть человеком (разрядка моя. – В. Н.). Там не только действия, но даже мысли и чувства урегулированы заранее, замкнуты и распределены в обществе, как пар по трубам. За исключением анархических утопий, которые хотят ввести в человеческие отношения совершенный хаос, или идиллий в стиле Морриса, все другие утопии давят личность тяжестью коллективной воли, некоторые же (например, Морелли и Кабе) желают, чтобы общество окаменело навсегда в неизменном виде… Самая ужасная тирания никогда не стремилась к такому безусловному задержанию прогресса, как многие утопии, намеревавшиеся стереть всякую тиранию».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю