Текст книги "Проза отчаяния и надежды (сборник)"
Автор книги: Джордж Оруэлл
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 32 страниц)
Эту же проблему по-своему пытался решить Оруэлл. Можно ли «улучшить человеческую природу, пока не изменена система», спрашивал писатель в конце тридцатых в очерке о Диккенсе, и, с другой стороны, есть ли польза «в изменении системы до того, как улучшена природа человека»? А в конце сороковых эта проблема уже поднималась им в глобальном масштабе: его уже не интересовали частности или похожесть своих социальных конструкций на те или иные конкретные общества, – теперь он смешивал воедино как страхи свои относительно близкого будущего, так и робкие надежды на него. Цивилизация и человек – вот о чём думал теперь Дж. Оруэлл, отгородившись и от людей и от цивилизации километрами земли и воды…
«Если ты человек, Уинстон, то – последний человек, – говорит в романе О'Брайен. – А наследники – мы. Ты хоть понимаешь, что ты один?»
Последний человек в мире страха, предательства и мучений, в мире, где прогресс будет измеряться не уменьшением, а увеличением боли и неблагодарности, в мире, который уже теперь основан на ненависти, бешенстве и упоении победой. Утверждают, что Дж. Оруэлл так и хотел назвать свой роман – «Последний человек в Европе», последний – как носитель и выразитель именно человечности. Ведь человечность толкает его героя на борьбу с мощной тоталитарной системой, и именно человечность «вышибают» из него палачи, заставляя предавать последнее – любовь к Джулии… Но, увы, книга с таким названием уже была – роман «Последний человек» (тоже довольно мрачноватую утопию) выпустила в начале прошлого века Мери Шелли. И тогда – на этом сходятся многие исследователи – Дж. Оруэлл просто поменял последние цифры года написания своего романа – 1948 – и вывел на обложке: «1984».
Что он хотел этим сказать? Являлась ли эта анаграмма намеком на апокалипсические предсказания средневекового монаха Нострадамуса? Или, как замечают некоторые, Оруэлл, писатель реалистического плана, не захотел относить свои «картины» слишком надолго вперед, как бы говоря тем самым, что если до этого рубежа мир не превратится в нечто похожее, значит, человечество минует некий кризис? Не знаю, не берусь гадать. Знаю только, что год этот – 1984 – появляется еще в одной утопии нашего века, на которую, не похожий ни на Хаксли, ни на Замятина, роман Дж. Оруэлла тем не менее похож. Я имею в виду книгу Дж. Лондона «Железная пята».
Казалось бы, какое имеет значение эта похожесть? Но если говорить об утопиях и антиутопиях, то вся история их, в отличие от прочей литературы, это, на мой взгляд, публичный, непримиримый спор по сущностным проблемам человечества всё новых и новых поколений писателей, мыслителей, учёных. Утопии, предсказывая будущее, выдвигали определённые идеалы, которые, как я пытался доказать, каждая последующая эпоха трансформировала. А поскольку жизнь меняется медленнее, чем мечталось романистам, поскольку идеалов, связанных с лучшим будущим, всегда находилось больше, нежели их может раскрыть самая полная утопия, авторы их волей-неволей вынуждены были учитывать выдвинутые предшественниками идеальные конструкции и либо принимать, либо отбрасывать их на основании уже новой действительности. Ведь и у Кампанеллы висели в городе ящики для доносов и доносительство считалось не пороком – участием граждан в управлении государством…
Словом, «спор» утопистов шел и от писателя к писателю (с «Утопией» Т. Мора спорил, образно говоря, «Город Солнца» Кампанеллы, с которым, в свою очередь, спорил Ф. Бекон), и порой от книги к книге одного и того же автора (как, например, у Герберта Уэллса или Олдоса Хаксли). Самый современный Э. Берджес, допустим, всю первую часть своего романа «1985» отдал комментарию и собственной трактовке антиутопии Дж. Оруэлла, к чему мы еще вернемся, а тот же Дж. Оруэлл своей последней книгой как бы спорил с идеями, выдвинутыми раньше и Дж. Лондоном, и Г. Уэллсом, и Е. Замятиным, и О. Хаксли. Последний, как пишет В. П. Шестаков, задумал свой роман «О дивный новый мир!» как «пародию на научную фантастику Г. Уэллса», а Уэллс некоторыми своими романами сознательно оппонировал У. Моррису, его книге «Вести ниоткуда», которая, в свою очередь, родилась только благодаря появившейся за два года до нее утопии Э. Беллами «Через сто лет». Удивительно ли тогда, что цепная реакция идей, выдвигаемых социальными экспериментаторами, впередсмотрящими человечества – утопистами, коснулась и этих двух романов – «Железной пяты» и «1984»?
«Капитализм почитался социологами тех времен кульминационной точкой буржуазного государства, – пишет Дж. Лондон в своем романе. – Следом за капитализмом должен был прийти социализм… цветок, взлелеянный столетиями, – братство людей. А вместо этого, к нашему удивлению и ужасу, а тем более к удивлению и ужасу современников этих событий, капитализм, созревший для распада, дал еще один чудовищный побег – олигархию». Это было сказано в начале столетия, и подчеркивалось: «Трудно даже представить себе ее характер и природу». Дж. Оруэлл, которому было шесть лет, когда вышел роман Дж. Лондона, не только наблюдал «природу» этой олигархии, не только на собственном опыте пережил тенденции, которые ощущали и Е. Замятин, и О. Хаксли, но к 1948 году понял: на земле может родиться нечто большее – власть «олигархического коллективизма», власть могущественных партий, способных подчинить себе даже сознание масс.
И «Братство» (как «Эра Братства»), и «олигархия», и такое понятие, как «прол», – все это «вынырнет» спустя сорок лет в романе Дж. Оруэлла. И если в «Железной пяте» писатель говорит, что «общество состоит из трех крупных классов» – богатейшей плутократии, среднего класса и пролетариата, то в «Книге Гольдштейна», которую в обществе «1984» читает Уинстон Смит, Дж. Оруэлл называет их «Высшей, Средней и Низшей группами людей». «Средний класс, – пишет Джек Лондон, – это тщедушный ягненок между львом и тигром. Ушел от одного – как раз попадаешь в пасть к другому. И если с вами расправится плутократия, рано или поздно с плутократией расправится пролетариат». У Оруэлла, во всяком случае в «Книге Гольдштейна», надежд на будущее поубавилось. Власть Высших, пишет он, время от времени опрокидывали Средние, которые, призвав под свои знамена Низших, провозглашали, что сражаются за всеобщую свободу и справедливость. Но стоило Средним взять власть, как они тут же возвращали Низших на положение рабов, а сами становились Высшими… За этими словами писателя стоял уже новый социальный опыт, опыт предательства и извращения революционных идеалов, опыт близкого знакомства с политиканствующим «социализмом», с бесчеловечными фашистскими режимами, опыт неразрешимого, казалось бы, «заколдованного круга» противоречий личности и общества.
Мне возразят: «Книга Гольдштейна» – провокационный трактат в мире «1984», она сознательно распространяется заправилами режима среди тех, кто недоволен им. Да, это, разумеется, так. В ней – квинтэссенция социальных опасений и страхов писателя за идущий в тупик мир. Она – отчаяние его еще и потому, что власть предержащие в Океании, в общем, не боятся ее распространения, им как бы уже не страшна «правда» ее как правда, поскольку их господство несокрушимо и вечно. Но есть ли в романе еще более высокая правда – как надежда писателя?
Есть! Она – в чувствах людей. В подлинных чувствах простых людей. Не в приспособленной к исторической целесообразности морали интеллектуалов, не в подчинении совести историческому прогрессу, не в преклонении перед властью победителей, которое само по себе деформирует человеческие представления о мире.
«Если есть надежда, то она в пролах», – записывает в дневнике Уинстон Смит. Да, размышляет он, «лишь в этих людях, составляющих восемьдесят пять процентов всего населения Океании, в этих массах, с которыми не хотят считаться, может когда-нибудь родится сила, способная уничтожить Партию. Партию нельзя уничтожить изнутри… Рано или поздно им должно прийти это в голову». Будущее будет принадлежать угнетенным «пусть даже через тысячу лет»! Это ли не надежда писателя?
Не знаю, надо ли говорить обо всех совпадениях в романах Лондона и Оруэлла. Не лучше ли прочесть статью английского романиста о своем американском предшественнике. Но еще о двух параллелях, представляющих важность для дальнейшего разговора, мне кажется, упомянуть стоит. Об изменении внешности человека, вступившего на путь борьбы с государством, и о дате – об этом странном названии романа Оруэлла.
В «Железной пяте» подпольщицу, перешедшую на нелегальное положение, «делают» другим человеком: ей меняют походку, голос, меняют рост – словом, все то, что изменить невозможно. В результате операции ее не узнает даже собственный муж.
В романе Дж. Оруэлла до изменения внешности дело не доходит. Но когда Уинстон и Джулия, решившись вступить в «Братство» и бороться с режимом, приходят к О'Брайену, человеку, которого они принимают за единомышленника, речь тем не менее заходит о том же. «Быть может, нам придется переменить ему внешность. Его лицо, походка, форма рук, цвет волос, даже голос будут другими… – говорит им ловкий демагог и провокатор. – Иногда даже приходится ампутировать конечности».
Но если у Лондона речь об изменении внешности, во-первых, идет всерьез, а во-вторых, ее все-таки меняют, то в романе Оруэлла, несмотря на подлинность переживаний героев и даже некоторую высокопарность момента, все окрашено неуловимой, еле угадываемой насмешкой автора. Скажем, поинтересовавшись, готовы ли его гости отдать делу свои жизни, готовы ли, если потребуется, совершить убийство, О'Брайен неожиданно спрашивает: «Вы готовы обманывать, лгать, шантажировать, развращать сознание детей, распространять наркотики, поощрять проституцию, способствовать заражению людей венерическими заболеваниями?..» – «Да», – столь же неожиданно соглашаются наши герои. «Если, к примеру, ради нашего дела нужно будет плеснуть серную кислоту в лицо ребенку – сможете ли вы пойти на это?» – «Да», – вновь решительно подтверждают Уинстон и Джулия.
Обескураживающее согласие, не правда ли? Странно, но ни Уинстон, ни Джулия будто не слышат абсурдности, фарсовости вопросов. Убивать, мучить, обливать детей кислотой – все это соглашаются делать те, кто, как нам уже известно, органически не может убить человека. Гипноз? Поведенческая аномалия? И случайно ли это в продуманном до тонкостей романе, в книге человека щепетильной порядочности? Нет, не случайно, конечно. Более того, именно здесь ключ к авторской позиции писателя. Фарсовость чувствительных вопросиков О'Брайена рассчитана не на героев романа – на читателей, на нас с вами.
На первый взгляд эти вопросики – тоже способ полемики писателя: с Дж. Лондоном, у которого в подобной ситуации никакой авторской иронии не наблюдается, с Ф. М. Достоевским (да-да!), кто, как известно, утверждал, что если в основание всеобщего счастья будет заложена хоть одна слезинка ребенка, то это не может быть счастьем, наконец, с широко распространенной мыслью, что правое дело не должно осуществляться неправыми средствами. Но это – на первый взгляд. Потом, когда по ходу романа читатель узнает, что О'Брайен отнюдь не борец с режимом, что он прикидывается им, расставляя сети для инакомыслящих, эта якобы скрытая авторская полемика становится чем-то вроде антиполемики, если можно так сказать. Или четким утверждением писателя, что он лично отнюдь не считает, что правое дело должно совершаться неправыми средствами, что он не спорит с Достоевским и Лондоном. Напротив, он показывает нам, что неправое дело вершится неправым человеком и, очевидно, нужно только доверять своему естественному чувству, а не извращенной логике политических софистов, которые стремятся доказать, что ради правого дела можно пойти на союз с самим дьяволом. То есть этот писательский прием сродни свифтовскому «засаливанию детей бедняков в бочках», сродни мощному щедринскому сарказму. И Оруэлл сознательно устраивает этот балаган с чувствительными вопросиками О'Брайена, балаган, основанный на чувствах, которые, как мы понимаем в конце концов, находятся в вопиющем противоречии с подлинными ощущениями Уинстона и Джулии…
Человечность, чувства, любовь – вот чем проверяется в романе и безжалостный режим, и кастовая Партия, и политика войны и ненависти, и родственные или брачные отношения людей. И о чувствах, об этом «архаизме» в мире «1984», говорит буквально несколькими страницами раньше главный герой романа – Уинстон Смит. «Слова и поступки значения не имеют, – признается он Джулии. – Имеет значение только наша душа. Если им удастся меня заставить разлюбить тебя – это будет действительно предательство». А еще раньше, вспоминая исчезнувшую мать, ностальгически мечтая об ушедших временах, Уинстон приходит к выводу, что лишь пролы остаются человечными, ощущая в себе пусть и примитивные, но свойственные людям чувства. «Пролы – люди, – вырвалось у него. – А мы не люди…»
Да, пролы верны не Партии, не стране, не идее – они верны себе и друг другу. И на садистские вопросы таких, как О'Брайен, они бы не ответили утвердительно. А значит, стоит им прийти к осознанию необходимости борьбы с режимом, их взять нечем. Потому что у них добро – это добро и злом добра совершить невозможно, как нельзя мучить ребенка, устраняя несправедливость в обществе, или убивать человека, пусть и во имя высочайших, прекраснейших идеалов. Другими словами, эта вывернутая наизнанку «диалектика», увы, столь знакомая нам по недавней истории, никогда не была и не может быть средством борьбы со злом – вот о чем говорит писатель. И это уже определенная позиция автора, политически окрашенная программа его, попытка разорвать, чтобы не сказать – взорвать, «заколдованный круг» переплетающихся противоречий.
…А что же год, давший название роману Оруэлла? В какой связи поминает его Дж. Лондон?
В «Железной пяте» 1984-й – это год построения второго крупнейшего города олигархов – Эсгарда. Его возвели из стекла, стали и бетона рабочие для наслаждения правящей верхушки. И в русле сопоставлений двух книг мы вправе спросить: является ли Лондон, изображенный в романе Дж. Оруэлла, городом «наслаждения олигархии»? В известном смысле, если учесть, что для верховных правителей, для чиновников Внутренней Партии существуют небольшие, но ощутимые в этом мире привилегии (шикарные даже по нашим сегодняшним меркам квартиры, великолепная еда и вино, выключающийся только у них «монитор», следящий за всеми жителями Океании, возможность держать слуг, то есть всё то, что делает их «равнее» среди равных), что главным их наслаждением является прежде всего безграничная власть над людьми, на этот вопрос можно ответить утвердительно. А если при этом помнить, что форму правления в мире «1984» Оруэлл определил как «олигархический коллективизм», что четыре самых высоких здания, в которых размещаются четыре министерства, где сосредоточено все правительство страны, построены как раз из стекла, стали и бетона, то вопрос о заимствовании этой даты для названия романа мне представляется вполне правомерным.
Впрочем, не в этом суть. И сравнение нам потребовалось не для того, чтобы выявить похожесть или непохожесть произведений, включенность их в одну литературную традицию, а чтобы показать, насколько спустя сорок лет меняется отношение писателей к одним и тем же истинам, к истинам, которые, по меткому замечанию Гегеля, рождаются как ересь, а умирают – как предрассудок.
Этим, образно говоря, и занимается великий жанр социальной утопии. И если, скажем, к истине «все люди должны быть свободны» Джек Лондон в начале века, на волне революционного подъема того времени, относился вполне серьезно, хотя и догадывался, что реализована она может быть не скоро, то Евгений Замятин, наблюдавший тенденции развития ее и даже практического осуществления в начале двадцатых годов, испытывал по отношению к ней нешуточную иронию; рафинированный Олдос Хаксли в тридцатых годах – сарказм и острую насмешку («Свобода – это круглая пробка в квадратной дыре»), а Джордж Оруэлл в конце сороковых, убедившись, что провозглашенная свобода превращается для его подзащитных, беднейшего большинства, в еще более крепкие наручники, – уже подлинный страх. Такая «свобода», по его мнению, могла повлечь за собой необратимые изменения и в современном мире, и в сознании человека… Да, истины умирают как предрассудки, но ведь и предрассудки со временем становятся своеобразной почвой для новых еретических истин, разве не так?
«Я много думал, для чего нужно искусство, – сказал после выхода „Бойни номер пять“ Курт Воннегут, писатель, также прикасавшийся в своем творчестве к утопической и антиутопической традиции. – Самое лучшее, что я мог придумать, это моя теория канарейки в шахте. Согласно этой теории художник нужен обществу, потому что он наделен особой чувствительностью. Повышенной чувствительностью. Он как канарейка, которую берут с собой в шахту: посмотрите, как она мечется в клетке, едва почует запах газа, а люди со своим грубым обонянием еще и не подозревают, что грядет опасность».
Какую опасность чувствовал Джордж Оруэлл, о чем предупреждал нас своим романом? Если Е. Замятин первым – оценивая его антиутопию в главном – ощутил, что желанное человеческое счастье может быть поставлено и ставится в зависимость от несвободы человека, что коллективистское «мы» в математически рассчитанном бытии противоречит счастью индивидуального «я», если в знаменитой антиутопии О. Хаксли глубинным зерном становится ощущение писателя, что разнообразный, многоцветный, прекрасный мир неумолимо катится к однотипности и стандартности, к всеобщей пошлости существования, то о чем бил тревогу, предупреждал нас Дж. Оруэлл?
Так вот, на мой взгляд, основной опасностью, которая ясно читается в его последнем романе, опасностью, впервые замеченной именно Оруэллом, становится иррациональная власть, власть как самоценность, власть, по его ранним словам, «самодовольных и ограниченных педантов». Это главная тема в мире «двоемыслия», «новояза», «Двухминуток Ненависти», в мире и всеобщей слежки, и исчезновения людей – в мире «тотальной организации, тотального обмана и тотального контроля», по определению Г. X. Шахназарова. Ведь если в прошлом, в самые седые эпохи, даже жесточайшие тираны использовали власть для достижения хоть каких-то целей, то в мире «1984» власть уже существует ради власти. И единственное, в чем она нуждается, – это еще большая окончательная власть над всем, начиная с микроскопической клетки внутри каждого человеческого черепа и кончая, как я уже говорил, далекими и, казалось бы, бесполезными для нее звездами на небе.
«Я понимаю как, – в отчаянии записывает в дневник Уинстон Смит, пытаясь докопаться до причин вселенского обмана, глобальной лжи, – я не понимаю зачем?»
«А теперь вернемся к вопросам „как“ и „зачем“, – напоминает ему об этом в пыточных камерах все тот же О'Брайен. – Ты достаточно хорошо понимаешь, как Партия удерживает власть… Но скажи, зачем мы удерживаем ее? Почему мы стремимся к власти? Давай говори!..»
«Вы правите нами для нашей же пользы», – неуверенно предполагает привязанный к столу, подключенный к электроприбору, доставляющему ему нечеловеческую боль, Уинстон…
Ответом становится электроудар.
«Это глупо, глупо, Уинстон! – закричал О'Брайен… – Партия стремится к власти исключительно в своих интересах. Нас не интересует благо других. Нас интересует только власть. Ни богатство, ни роскошь, ни долголетие, ни счастье – ничто, только власть, власть в чистом виде… От всех олигархических групп прошлого мы отличаемся тем, что знаем, что делаем… Немецкие нацисты и русские коммунисты были близки к нашим методам, но даже им не хватило смелости осознать собственные побуждения. Они делали вид, а может, даже верили, что взяли власть, вовсе не стремясь к ней, взяли на время, и что в ближайшем будущем человечество ждет земной рай, где все будут равны и свободны. Мы не такие. Мы знаем, никто и никогда не брал власть для того, чтобы потом отказаться от нее. Власть – цель, а не средство. Не диктатуру устанавливают, чтобы защищать революцию, а революцию делают для того, чтобы установить диктатуру. Цель насилия – насилие. Цель пытки – пытка. Так вот, цель власти – власть…»
Да, все остальное в оруэлловском мире: переписывание истории и дубинки, поддержка общего уровня бедности и изощренные пытки, искоренение любви и страсти, обесценивание человеческого сознания и девальвация чувств – все это уже инструмент достижения абсолютной, безграничной, химически чистой власти.
Мрачноватый прогноз, чудовищная перспектива для человечества. Но ведь нечто подобное, какие-то «семена, зародыши вещей», которые, по словам Шекспира, «высадит и вырастит» время, видел в конце сороковых Дж. Оруэлл. Вспомним его осуждение интеллектуалов за преклонение перед любой властью, его издевательства над либералами, которые, чуя силу, пытались оправдать сначала фашизм, а затем – сталинизм, ненависть писателя к корпоративной бюрократии, в чьём коллективном управлении уже заложена коллективная безответственность, вспомним, наконец, его чёткое ощущение, действительный ужас, что благодаря всему этому «сама концепция объективной правды исчезает из мира…»
Оруэллу удалось схватить этот главный конфликт эпохи – конфликт власти и духа, бюрократии и интеллигенции. Это он написал, что власть в XX веке «есть бог», что «власть – это коллектив» и в силу этого она грозит оказаться вечной. И наконец, разве не он первым «вычислил» главную причину любого тоталитаризма – то, что им, властителям, просто «невыносимо, если чья-то ироническая мысль, какой бы ни была она тайной, осталась жить в чём-то сознании»? Вот объяснение нетерпимости, ненависти и жестокости, бушующих в современном мире, вот повод прошлых, а возможно, и будущих гражданских войн и вот, с другой стороны, предлог, оправдывающий и даже требующий культа «личности», будь то мифический романный Большой Брат или непридуманные, страшные Гитлер, Муссолини, Сталин, Мао, Пол Пот.
Это уже не простоватая логическая задачка «Скотного Двора»: как «нам», умным, навязать «им», существам низшего порядка, свою волю или комплект реформ, это – нечто большее. В романе правящая «олигархия» уже не принимает в расчет «примитивных» пролов, даже в Партию не принимает их. «Пролы и звери свободны» – вот единственный «переклик» романа и сказки… Теперь Оруэлла интересует, как бюрократия, подлинные «звери» его романа, может подчинить себе Человека Духа – высочайшую ценность тысячелетней истории. Причем подчинить так, чтобы даже в сознании умного, глубокого, тонкого интеллигента не осталось ни одной «иронической мысли» по отношению к ним, чтобы он искренне поверил (а не под страхом боли, унижения и смерти) в фанатичный бред властителей: в величие Большого Брата, в вечность Партии, в то, что дважды два – пять и что свобода – это рабство.
Да, власть и дух – конфликт эпохи. Он был и есть. Но неужели он будет всегда?
Власть всегда, при всех режимах, боялась и ненавидела носителей духа за то, что они лучше ее. За то, что подлинные люди духа никогда не борются за власть и этим как бы рушат представления власти о человеческой природе, да и о самой себе. Но главное – власть ненавидит их за истинное, органичное намерение жить для других, за жертвенность, которую властители тщатся присвоить себе, в то время как на самом деле властвуют ради плебейского превосходства да лишнего мешка падалицы, силой захваченного ведра молока… Разве все это надуманные, не существующие в реальной жизни противоречия сплошь фантастической, казалось бы, социальной антиутопии?
Мне скажут: этого в романе нет. Уинстона Смита «ломают», его подчиняют себе. Он предает любимую, он кричит, отводя клетку с крысами, готовыми прогрызть его лицо: «Сделайте это с Джулией!.. Только не со мной! Пусть крысы разгрызут ей лицо, объедят ее до костей… Только не со мной! С Джулией! Не со мной!» Он, наконец, на последней странице романа плачет от почтения, преданности и любви к Большому Брату, этому средневековому истукану, предмету поклонения и веры одураченных масс…
И все-таки это есть! Героя ломают – верно, но писатель ясно дает понять – чем. Той самой готовностью делать правое дело неправыми средствами, поспешным согласием на чувствительные вопросики О'Брайена, решимостью плеснуть в лицо ребенку, если надо, серной кислотой… Вот в чем главное поражение Уинстона, измена духу, предательство интеллигентности в себе. И поэтому, когда на слова своего мучителя о создании «мира топчущего и собирающегося топтать» Уинстон возражает, считая, что «есть что-то во Вселенной», «какой-то дух, какой-то закон», который им, палачам, не преодолеть, О'Брайен задает свои главные вопросы:
– Что же это за дух, который уничтожит нас?
– Не знаю. Дух человека.
– А ты человек?.. Разумеется, себя ты в моральном отношении считаешь, конечно, выше нас, лживых и жестоких?
– Да, я считаю, что я выше вас, – отвечает Уинстон и в ту же минуту слышит два голоса, в том числе свой собственный, слышит магнитофонную запись разговора с О'Брайеном в тот вечер, когда они с Джулией решили вступить в Братство, слышит себя, обещавшего лгать, убивать и, если потребуется, плеснуть серной кислотой в лицо ребенку…
Так заканчивается одна из великих антиутопий XX века – роман, доказывающий, что с человеком, а равно с обществом, нацией, миром можно сделать всё, только если этот человек, общество, нация и мир дрогнут, уступят, вольно или невольно предадут себя – свое человеческое естество, тысячелетнюю мораль, простые, свойственные всем людям чувства. Героя «1984», человека, который, как и писатель, мог бы причислить себя к «низшей прослойке верхнего слоя среднего класса», уничтожают духовно, уничтожат, по всей видимости, и физически, но из его смерти вырастает мощная надежда – главный мотив Дж. Оруэлла! – тоталитаризм может утвердиться на земле, только если будет истреблен, подавлен, «выскоблен из истории» последний человек, считающий себя Человеком.
«Все пророчества интересны главным образом тем, что они проливают свет на эпоху, в которую они родились, – писал некогда О. Хаксли. – Наши представления о будущем обладают тем же значением, которое Фрейд приписывал нашим желаниям… они выражают наши современные страхи и надежды».
Я не зря вынес эти слова в эпиграф: «пророчества» Дж. Оруэлла – это всего лишь и страхи, и надежды писателя именно конца сороковых. Вот почему, когда возникает вопрос, про «нас» ли этот роман или про «них», я в обоих случаях готов ответить утвердительно. Эта книга – «особой» позиции, но эта особенность писателя, оказавшись мишенью меж баррикад (по «беглецам» из лагерей стреляют, надо сказать, и те и другие!), не только отпечаталась на посмертной судьбе автора, но и долгие годы преследовала сам роман, который то славословили, то проклинали. Увы, но даже это он предсказал невольно; и просвещенному вроде бы столетию, поделенному на два фронта, все равно оказалась невыносима пусть и художественная, но «ироническая мысль». Насмешливый взгляд Оруэлла как бы обесценивал серьезность и значительность борьбы, издевался над кумирами и идолами эпохи, вышучивал амбициозность и мессианство сверхидей и сверхорганизаций. Кому это могло понравиться, если любое общество всегда слегка влюблено в самое себя?
Роман не только вылущивал семена, зародыши всех основных политических течений сороковых, не только соединял в себе и проецировал в будущее тенденции их развития, но и приобрел в дальнейшем странную судьбу зеркала, в котором каждый заглянувший сначала видел своего врага, а потом – неизбежно себя. Удивительная, переменчивая судьба именно антиутопий…
Да, книга только-только выходила в типографиях Англии и Америки в июне 1949 года, а в ней трубадуры и тамбурмажоры «холодной войны» уже видели нас и нашу систему, видели, несмотря на недвусмысленное заявление умиравшего автора: «Мой недавний роман не был намерением атаковать ни социализм, ни британскую лейбористскую партию (которых я являюсь сторонником). Я не верю, что общество, которое я описал, обязательно наступит, но я верю (учитывая, разумеется, тот факт, что книга – все-таки сатира), что что-то похожее может наступить». Подобное заявление, казалось бы, четко отметало домыслы, оно как бы продолжало выплеснувшиеся из него за три года до этого слова, что каждая строка, написанная им с 1936 года, «была против тоталитаризма и за демократический социализм, как я его понимал». Но кого оно интересовало в разгоравшейся политической борьбе, где книга оказалась лишь поводом и в которой и той и другой стороной вылущивалось только то, что было на руку политиканствующим мракобесам? И уж совсем странно, что почти никто из тех, кто вглядывался в туманное зеркало его предвидений, не замечал глубинной надежды и боли писателя, того, что делает роман гуманнейшим произведением эпохи, – сочувствия простому человеку, ностальгии по уходящему времени человеческих чувств, яростного гнева против преследователей, палачей, любителей власти всех мастей. Ведь не удальство, не бравада, не дух противоречия и не упрямство ума заставляли писателя вставать против течений («теченья спин» согнутых, как написала однажды М. Цветаева), – это всегда совершалось в соответствии с переменами в положении самых обманутых, угнетенных и бесправных, самых униженных и оплеванных, того «молчаливого большинства», защитником и союзником которого чувствовал себя Дж. Оруэлл. Но – вот парадокс! – именно эти надежды романиста и не прочитывались ни одной, ни другой стороной.
Помните, в совершенном и справедливом обществе Т. Мора утопийцы тем не менее плавают на парусниках, а пашут – на волах. Точно так же в романе «1984», действие которого автор перенес на тридцать пять лет вперед, существуют и бытовые подробности, окружавшие писателя в действительности, и ситуации, им пережитые, и идеи, которые волновали его ум. В его фантастическую, казалось бы, книгу попадали и кабинет 101 на радиостанции Би-Би-Си, в котором трудился одно время Дж. Оруэлл, и разрушенный войной Лондон, куда совсем еще недавно регулярно падали немецкие «фау», и всеобщее двоемыслие, попытка «улучшить» свою историю, те характеристики времени и людей, которые совсем недавно он язвительно описал в «Заметках о национализме».
Я уже говорил, что Э. Берджес, автор романа «1985», в первой части своей книги доказывает: Оруэлл не имел в виду изобразить в своей антиутопии восточноевропейский социализм, он описывал лишь Англию послевоенных лет и возможные тенденции развития именно английского социализма. Очереди перед магазинами, контроль за людьми с помощью телевидения (речь шла о появившихся тогда телеустановках на предприятиях для присмотра за рабочими), периодическое отключение электроэнергии, шараханье британской печати, связанное с лавирующей политикой английских партий тех лет, и даже организованную ненависть, которую Э. Берджес наблюдал во время службы в армии («Ребята, – говорил ему и его друзьям-новобранцам обучавший их офицер, указывая на чучело противника, – ненавидьте, ради бога, это чудовище, плюньте в эту свинью, наступите на нее сапогом, перегрызите ей горло!»), и даже Большого Брата, которого, как считал Берджес, Оруэлл взял из печатной рекламы тех лет, где симпатичный джентльмен заявлял: «Позвольте мне быть вашим большим братом!» – и советовал покупать то пасту, то лезвия, – все это было списано автором антиутопии именно с английской действительности.








