412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Биггинс » Австрийский моряк (ЛП) » Текст книги (страница 8)
Австрийский моряк (ЛП)
  • Текст добавлен: 19 апреля 2017, 22:30

Текст книги "Австрийский моряк (ЛП)"


Автор книги: Джон Биггинс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)

– Вы правы, герр вице-адмирал, но при всем том мы ведь потопили вражеский крейсер.

– Да, знаю. Но только послушайте, что пишете вы вот тут: «Готовясь подняться на поверхность, мы заметили неприятельский крейсер в двухстах метрах прямо по курсу». И как вы предлагаете мне изложить это обстоятельство прессе? Что вы позволили итальянцам пройти над вами, и уничтожили врага только по счастливой случайности?

– Покорнейше замечу, герр вице-адмирал: я бы не сказал, что это просто счастливая случайность, хотя везение играет большую роль во всех действиях подводника. Имея предельную скорость подводного хода восемь узлов, которую можно поддерживать в течение часа, нам не по силам гоняться за целями. Мы способны только лежать в засаде и поджидать их.

– Иными словами, все сводится к случаю.

– Нет, герр вице-адмирал. Мы ведь не плавучая мина. Нам выпал шанс, но воспользоваться им удалось благодаря превосходной дисциплине и выучке экипажа U-8.

Разговор закончился моим отказом, насколько возможно вежливым, переделать рапорт в более героическом ключе. В заключение мне было сказано остаться для интервью с военным корреспондентом, неким капитаном Шлюссером, специально приехавшим в Шебенико по заданию Военного министерства.

Герр Шлюссер, погоны на плечах были, очевидно, приобретением совсем недавним, оказался журналистом, прикомандированным к департаменту пропаганды Военного министерства. До войны он был обычным продажным щелкопером, хотя и высокооплачиваемым, потому как состоял среди тайных агентов правительства с задачей проводить линию министерства иностранных дел в «Рейхспост» и прочих верноподданнейше-независимых газетах старой Австрии. Это ремесло явно подходило его таланту горлопана, хама и лжеца, теперь же война предоставила ему почти неограниченные возможности делать карьеру, стряпая невообразимые истории о противниках Австрии и Германии. Мне кажется, что именно Шлюссер сочинил тот мерзкий куплетишко:

 Jeder Schuss ein Russ,

Jeder Stoss ein Franzos.[21]21
  «Каждый выстрел – убитый русский, каждый удар штыком – заколотый француз» (нем.)


[Закрыть]

Это был худой, опрятный молодой – немного за тридцать – человек, в облике которого угадывалось что-то от рептилии, с бегающими глазками и вкрадчивыми, притворно доброжелательными манерами беспринципного интригана. Подводя черту скажу, что редко встречал я людей, к которым с первого взгляда, хотя и сам толком не знаю почему,  проникался большей неприязнью, чем к герру «гауптману» Шлюссеру.

– Герр шиффслейтенант, – начал корреспондент. – Разреши поздравить тебя с сокрушительным ударом, который ты нанес по самому подлому из врагов Монархии.

Это «ты», допустимое в обращении между кадровыми австрийскими офицерами, немало покоробило меня из уст без году неделя капитана, произведенного, без сомнения, за политические заслуги. Поэтому сам я подчеркнуто обратился к нему на «вы».

– Спасибо, но позвольте заметить…

Он не дал мне договорить.

– Неплохая работенка, старина Прохазка. Ты определенно отправил изрядную кучу итальяшек искупаться с утра пораньше. Я узнал, что недавно пришла телеграмма из Марине оберкоммандо: итальянский посол в Цюрихе виляет хвостом вокруг нашего представителя и выспрашивает, не подобрали ли мы спасшихся с их корабля. Крейсер назывался «Бартоломео Коллеони», 7980 тонн водоизмещения, около 730 человек экипажа, из которых пятьдесят три числятся без вести пропавшими.

При этой новости я просветлел.

– Пятьдесят три, говорите? Слава Богу, я боялся, что будет куда больше.

Тут я сообразил, что сморозил глупость: благожелательная улыбка не покинула лица Шлюссера, но появился в ней какой-то оттенок угрозы, какой бывает у полицейского следователя или особо придирчивого прокурора.

– Простите меня, герр шиффслейтенант, но вы, кажется, рады, что утонуло всего пятьдесят три итальянца? С вашего позволения, это реплика весьма странная для офицера в разгар мировой войны. Иные могли бы даже счесть ее подрывающей боевой дух и дисциплину.

Я вскипел: либо этот человек негодяй, либо, что скорее всего, вояка из венской кафешки, никогда не видевший смерти. Но мне удалось овладеть собой.

– Напротив, герр гауптман. Думается, вы неверно истолковали законы войны и кодекс чести офицера императорской и королевской армии. Мы атакуем корабль, а не людей на нем. Когда корабль идет ко дну, его команда бессильна чем-либо повредить нам, поэтому я только счастлив, если ей окажут помощь. Мы бы с удовольствием подбирали уцелевших сами, не будь наша лодка так мала, и не присутствуй поблизости другие вражеские суда.

– Выходит, вы не питаете к итальянцам личной неприязни?

– Ни малейшей. Да и с какой стати? Это война между правительствами, а не народами, и с моей точки зрения итальянцы – всего лишь мои коллеги-моряки, которым довелось сражаться на стороне правительства, противостоящего моему. Они были нашими союзниками в прошлом году, и кто знает, вдруг станут ими снова в следующем?

Шлюссер серьезно посмотрел на меня и застрочил в блокноте.

– Как вижу, герр шиффслейтенант, мы расходимся с вами в этом пункте. Но вернемся к вашему рапорту. Судя по нему, стоило торпедам взорваться, на итальянском корабле началась паника, и по причине неудачной конструкции крейсера, он пошел ко дну меньше чем за пять минут…

– Прошу меня извинить, но ничего подобного я не утверждал. Я видел корабль спустя пять минут после попадания торпед, и действительно, команда покидала его. Но будь я на месте капитана, отдал бы приказ эвакуироваться еще раньше. Палуба уже уходила под воду, крен приближался к точке опрокидывания. Что до конструкции, то мне известно кое-что об итальянских военных судах, и должен заметить, что крейсера типа «Гарибальди» снискали всеобщее признание как корабли технически совершенные и надежные.

– Вот именно – такие надежные, что тонут в пять минут.

– Если бы вы потрудились прочитать мой рапорт, герр Шлюссер, то знали, что пущенные с U-8 торпеды взорвались в 8:31, а затонул крейсер в 8:39, а это получается восемь минут. Что до скорости, с которой «Бартоломео Коллеони» пошел ко дну, то могу лишь ответить, что построенные пятнадцать-двадцать лет назад суда не имеют такого количества водонепроницаемых переборок как современные, тогда как разрушительная мощь торпед значительно возросла. Наши немецкие союзники убедились в этом в прошлом году, когда Веддинген за час потопил три английских броненосных крейсера. А когда Трапп торпедировал в апреле «Леон Гамбетта», тот пошел ко дну за девять минут, хотя по водоизмещению втрое превосходил «Бартоломео Коллеони».

Шлюссер, как я видел, испытывал теперь крайнее раздражение. Добродушие было отброшено, и голос его обрел более естественные язвительные нотки.

– Так-так, герр шиффслейтенант, теперь вы, полагаю, заявите, что итальянские моряки – герои, а не трусливая шайка латинских выродков?

– Чрезвычайно любопытное определение, герр Шлюссер, – парировал я. – Вам наверняка известно, что в вооруженных силах нашего императорского величества служит большое число этнических итальянцев. Считая двоих в моем экипаже. Все они минувшие десять месяцев сражались с безупречной храбростью. Или вас стоит понимать так, что итальянцы из Италии – это презренные трусы, тогда как наши – отважные парни? А если так, то означает ли это, что итальянец превращается из героя в труса и наоборот при пересечении пограничного поста в Чивидале? Я задаю эти философские вопросы, герр Шлюссер, потому как являюсь простым моряком, и нуждаюсь в помощи такого образованного господина как вы.

Стало ясно, что интервью закончилось. Мы расстались подчеркнуто вежливо, и я направился в свою каюту. «Бартоломео Коллеони», вот значит как, думал я по пути. В 1909, во время визита в Специю, я лично топтал его палубу, а теперь отправил этого красавца с безукоризненно надраенной тиковой палубой и бортами в шаровой краске на корм червям и рже на дно Адриатики. Ну, хоть большая часть экипажа спаслась. Мне почему-то хотелось, чтобы Шлюссер и его дружки ура-патриоты поглядели на то, как бедолаг с крейсера рубит винтом. Быть может, это заставило бы их посмотреть на ситуацию иначе? Да только едва ли…

В Шебенико мы простояли еще два дня, пока не пришел приказ отвести U-8 в Полу на ремонт. Машины едва дышали, поэтому нас взял на буксир броненосец «Эрцгерцог Альбрехт» на обратном пути из Каттаро. Так мы и шли под палящим июльским солнцем вдоль побережья Адриатики: десять тысяч тонн, тянущих за собой двести сорок – как моторная лодка, буксирующая деревянного утенка. Величественная, могучая гора стали, волочащая на прицепе крошечное суденышко, одно из тех, которым предстояло изгнать этого и ему подобных гигантов с лона морей. Офицеры линкора, разумеется, держались со мной и Месарошем очень приветливо, особенно потому как мне в свои годы довелось послужить на борту броненосца, и многих я знал. Большую часть перехода нам пришлось сидеть в кают-компании и пропускать рюмку за рюмкой, без конца рассказывая про наш подвиг. Но за гостеприимством и интересом я безошибочно угадывал нотку зависти. Хорошо помню, как офицеры «Альбрехта» стояли на корме, облокотившись на поручни, и смотрели как наша лодка прыгает на конце буксира, напоминая исполинскую макрель, пойманную рыбаком. Вопрос неизменно был один и тот же: «И вы хотите нам сказать, что ходите на этом корыте?».

В Поле нас ждал очередной торжественный прием: снова оркестры, ленты и бескозырки в воздух. Затем U-8 поступила в распоряжение k.u.k. See Arsenal для починки и давно необходимого капремонта, а команда получила месячный отпуск. Но только после того, как всех нас наградили на шканцах флагмана флота «Вирибус Унитис». Матросы получили бронзовую медаль «За храбрость», а Легар и Штайнхюбер, в признание заслуг, удостоились серебряной. Что до моей персоны, то меня накануне вызвали к начальнику станции подводных лодок рыцарю фон Тьерри.

Вид у него был мрачный.

– Герр шиффслейтенант, боюсь, что у меня плохие вести. Ваше представление к рыцарскому кресту ордена Марии-Терезии отклонено. Вы получите орден Леопольда.

– Можно ли поинтересоваться насчет причин, герр коммандант? Я не ради медалей сражаюсь, и для меня нет большой разницы, ту мне дадут или другую, но все-таки хотелось бы знать, что произошло.

– Хорошо. Прежде всего, против вас ополчился главнокомандующий флотом. Адмирал Гаус был очень недоволен тем, что после потопления итальянского крейсера вы не атаковали эсминцы. Раз у вас оставались две торпеды, говорит, то почему вы не пустили их в ход? Как понимаю, выражение «охотник с заднего двора» было одним из самых вежливых в ваш адрес. Потом еще та некрасивая история на Лесине – хоть и вынужден признать, что немало позабавился, представляя как кипятились и брызгали слюной эти надутые армейские ослы – и ваш отказ переписать рапорт. Но что на самом деле поставило крест на деле, так это ваше интервью с тем подлецом-журналистом.

– Как, его опубликовали?

– Нет, но только после изрядных усилий со стороны Марине оберкоммандо. В статье вроде как утверждалось, что среди офицеров негерманских национальностей широко распространены симпатии к итальянцам, а корреспондент выяснил, что у вашей матери было итальянское имя. Ну, тут Гаус встал на дыбы. Впредь, дорогой мой Прохазка, будьте очень, очень осмотрительны, когда беседуете с трюмными крысами вроде герра Шлюссера. Так что мои вам соболезнования насчет «Марии-Терезии».

– Пустяки, герр коммандант – эта побрякушка значит для меня не больше, чем ломтик вареной картошки или почтовая марка за десять галлеров.

Тьерри улыбнулся и подошел ко мне. По пути он прихватил со стола бумажный квадратик, лизнул его и прилепил к моему мундиру. Это была почтовая марка стоимостью в десять галлеров.

– Отлично, Прохазка, именно такой дух ценю я в своих офицерах. Настоящий подводник обменяет любую медаль из Вены на пару сухих носков.

Вечером после награждения нас, Белу Месароша и меня, пригласили на обед на флагмане флота. Как человек, официально лишенный права на почести, злосчастный Бела не получил медали, и на обед его не пригласили. Но я все равно взял его с собой, и все мы, кто там присутствовал, здорово повеселились. Тосты пили по кругу, подошла и наша очередь. Я никогда не был силен говорить, и пока собирался с мыслями, мой старший офицер встал и поднял бокал. По его улыбке я понял, что грядет беда.

– Meine Herren, Kamaraden,[22]22
  «Господа. Товарищи» (нем.)


[Закрыть]
 – начал он. – Я хочу провозгласить тост за итальянский броненосный крейсер «Бартоломео Коллеони»… – Тут у меня внутри все похолодело, а лица присутствующих окаменели. – За итальянский крейсер «Бартоломео Коллеони», единственный в истории корабль, потопленный благодаря испусканию кишечных газов!


Глава седьмая


Город без имени

(Интерлюдия, которая может прийтись не по вкусу тем, кто спешит за сюжетом)

Предполагаю, что у многих из вас, подобно моему юному другу Кевину Скалли, возникает вопрос, какими судьбами мне, чеху из самой что ни на есть Центральной Европы, взбрела в голову мысль стать мореплавателем. Поэтому, с вашего позволения, я попробую объяснить, как так вышло.

Вопреки заявлениям иных местных уроженцев, которых я наслушался в бытность мальчишкой, расположенный на севере Моравии городок Хиршендорф (нас. 9 тыс. жит., окружной центр на реке Верба, развалины замка XIII в., промышл.: пивоварение, выращ. сахарной свеклы, лесопильни, жел. дор. станция – 2 км, рыночный день – среда; гостиница «У Белого Льва» (8 ном., рест.) вовсе не являлся географическим центром Европы. На эту привилегию претендовало немало населенных пунктов – тут, разумеется, все зависит от того, что считать границами Европейского континента. Впрочем, пару дней назад я, забавы ради, попросил сестру Элизабет раздобыть мне школьный атлас, и к изрядному своему удивлению обнаружил, что если принять Исландию за западную оконечность Европы (это мне представляется вполне допустимым), а Мальту – за южную, то проведенные через эти точки линии пересекутся если не строго в месте моего рождения, то в непосредственной близости от него, километрах в двадцати к северо-востоку, на территории так называемой Прусской Силезии.

Во всех остальных аспектах, однако, Хиршендорф последнего десятилетия девятнадцатого века являл собой истинный образчик провинциальной заурядности – крошечный окружной центр, настолько не отличимый от сотен таких же окружных центров, рассеянных по просторам нашей дряблой черно-желтой империи, что если бы путешественника с завязанными глазами довели до главной площади, ему потребовалось бы  несколько минут, чтобы сообразить, что он находится в чешской провинции, а не на юге Тироля, в Хорватии или среди шуршащих кукурузных полей Баната.

У нас все было как по уставу: красное административное здание в стиле нео-ренессанс на одной стороне городской площади смотрело на непримечательную крохотную ратушу, расположенную за муниципальным садом – обнесенным изгородью прямоугольником из пыльных кустарников с оркестровой эстрадой и памятником имперскому генералу князю Лазарусу фон Регницу (1654-1731).  В нижнем конце площади за каштановой аллеей пряталась двухэтажная гостиница (ресторан, кафе) с миниатюрной террасой, а в верхнем располагалось местное отделение Северо-Моравского Сельскохозяйственного кредитного банка. На улице сразу за площадью возвышалась похожая на линейный корабль громада приходской церкви св. Иоанна Непомуцкого [23]23
  Иоанн Непомуцкий (Иоанн Непомук) – католический святой, живший в XIV веке. Считается покровителем Чехии.


[Закрыть]
. Кровлю двойного купола испещряли бледно-зеленые полосы – следы дождя и накопившихся за поколения голубиных испражнений, внутри же царил застывший хаос алебастровых святых, среди которых вился запах мышиного помета, смешанный с ароматом сожженного на прошлой неделе ладана. Присутствовали и обычные лавки: торговцев скобяными, мучными изделиями и семенами, мануфактурой, аптека и так далее. Привычные казенные учреждения: казармы, жандармерия, гимназия кронпринца эрцгерцога Рудольфа и госпиталь императрицы Елизаветы. Ну и непременный театр на Троппауэргассе, где заезжие труппы в побитых молью костюмах знакомили нас с новинками, пусть и второсортными, последнего сезона венской развлекательной индустрии. За пределами четырехсотметрового радиуса от площади двухэтажные оштукатуренные здания уступали место одноэтажным постройкам из кирпича, а гладкие мостовые – грубому булыжнику. Еще четыреста метров, и на смену кирпичным домам приходили бревенчатые хижины с подсолнухами в саду и крошечными садиками из побеленных яблонь и слив. Потом, почти без предупреждения, за пивоварней и сахарным заводом, мощеные, освещенные газовыми фонарями улицы провинциальной австрийской цивилизации растворялись бесследно среди тихо колышущихся, усеянных маками полей ячменя и ржи. Над головой слышалась песня жаворонка, а в рыночный день длинные узкие телеги тянулись по разбитым колеям к городу.

Почти ощутимая пелена почтенной убогости витала над нашим городком в те далекие годы моего детства – атмосфера места, где ничего существенного никогда не происходило и едва ли произойдет до самого судного дня. Уже тогда мне казалось иногда, что главная площадь представляет собой ничто иное как увеличенную копию знаменитых немецких часов эпохи Ренессанса: вот зазвенят колокольчики, и появятся местные видные персоны с женами под ручку. Прокладывая путь между кучками конского навоза, они будут приподнимать шляпу, здороваясь с другими персонами и их женами. Когда пробьет полдень, один из двух потрепанных городских фиакров процокает от станции, везя в гостиницу пассажира. А каждое воскресенье, с апреля по октябрь, отмечается концертом военного оркестра в парке: заводные музыканты исполняют шарманочный репертуар из маршей и вальсов, повинуясь дергающейся палочке в руках усатого заводного капельмейстера.

Но как часто случается, этот фасад непоколебимого покоя был в высшей степени обманчив. В годы моего детства в недрах крошечного Хиршендорфа бушевал вулкан ненависти, способный дюжину раз уничтожить всю Европу и до конца времен погрузить весь мир в войну. Даже если путешественнику и не завязали бы глаз, он вполне мог пропустить Хиршендорф. Причина крылась в том странном факте, что по государственным соображениям у города не имелось названия. К бесконечному удивлению и возмущению лиц непосвященных, вывеска на железнодорожной станции гласила лишь следующее: «Станция №6 северной эрцгерцога Карла дороги, Одербергская ветка».

Столь причудливое положение вещей являлось результатом не отсутствия у Хиршендорфа имени, но в наличии целых трех. Насколько было известно, поселение возникло в Средние века под чешским названием Крнава, которое немецкие поселенцы переиначили в «Кронау».  Так дело обстояло до семнадцатого века. Тридцатилетняя война практически стерла городок с лица земли, поэтому когда местный магнат князь фон Регниц отстроил его заново в 1660-е, ничто не мешало ему переименовать город в Хиршендорф, в честь изображенного на своем родовом гербе оленя, а также заселить ремесленниками из Лейпцига и Дрездена. Тамошний народ продолжал называть поселение Крнавой, но кто обращает внимание на народ? Немецкий был языком, на котором общались государственные мужи и представители свободных профессий, чешский же опустился до статуса крестьянского наречия, едва ли достойного существовать в письменном виде. Поэтому до середины девятнадцатого века город незыблемо оставался Хиршендорфом, представляя собой, подобно прочим городам в тех краях, немецкоговорящий остров посреди океана чешской сельской глубинки. Но потом пришли газеты, школы и железная дорога. Появились угольные шахты, а за горами, в районе карвинского бассейна, возникли металлургические заводы. Чехи теперь умели читать и писать на собственном языке, а вскоре получили и право голоса.  Они желали иметь свои газеты, школы, сберегательные кассы, места в городском совете, работать в правительственных учреждениях наравне с носителями немецкого языка. При всех своих недостатках, старая Австрия была державой, склонной к справедливости, поэтому с течением времени большинство этих запросов удовлетворялось. Итогом стало то, что по мере моего взросления немецкий в общем и целом Хиршендорф, в котором я родился, постепенно превращался снова в чешский по преимуществу город Крнава.

Такова уж человеческая природа, что этот процесс проигрывающая сторона встретила без восторга. Любой немецкий трикотажник, оставшийся без работы из-за развития фабрик в Ольмюце, норовил обвинить в своей неудаче этих неряшливых и плодовитых славян, которые прямо у него на глазах захватывают город. Иные начали ворчать даже, что дряхлая старая Австрия не в силах отныне удержать в узде низшие расы, и завистливо поглядывали через границу на кайзеровскую Германию, где никому даже в голову не приходила всякая чепуха насчет равноправия языков. Уже ко времени моего появления на свет ситуация накалилась настолько, что самое ничтожное городское дело, вплоть до назначения фонарщика, стало рассматриваться как часть извечной межнациональной борьбы между немцами и славянами, и зачастую заканчивалось дебатами в венском Рейхсрате. Главной заботой правительство было поддержание мира и порядка, поэтому Вена в таких случаях шла обычно на компромисс и назначала двух фонарщиков: немецкого и чешского. В результате к концу девяностых годов почти треть населения города числилась на муниципальной службе.

Тут не было ничего такого уж странного. Подобное представление разыгрывалось в дюжинах городов и весей на просторах дунайской монархии в последние годы девятнадцатого века – везде, где недавние рабы бросали вызов прежней господствующей расе. Сценарий был один и тот же, разнились только актеры: немцы против словенцев в Марбурге, поляки против украинцев в Лемберге, итальянцы против хорватов в Фиуме. Но что придало межнациональному конфликту в Хиршендорфе-Крнаве-Кронау особое напряжение и постоянную остроту, так это присутствие в колоде джокера в лице местной польской общины. С точки зрения последней, город следовало называть не Хиршендорфом, не Крнавой, и даже не Кронау, но Садыбско.

Я не помню, на чем именно основывались польские притязания на мой родной город и округу. То ли архиепископ Краковский держал эти земли как фьеф от короля Богемии, то ли епископ Ольмюцкий держал их как фьеф от короля Польши. Да это и не важно – подобно большинству территориальных споров в Центральной Европе этот мог толковаться в любую сторону по усмотрению сторон. Существенный момент заключался в том, что большинство местных поляков, пусть общее их число и составляло одну пятую населения, рассматривали город как принадлежащий Польше. Вернее как город, который должен принадлежать Польше, когда и если та возродится. Польская фракция была малочисленна, но недостаток количества возмещала избытком шума. Мне думается, не будь ее, борьба между немцами и чехами в конечном итоге закончилась бы победой последних. Но всякий раз, стоило очередной схватке – вокруг, скажем, публичной библиотеки, названия улицы, назначения муниципального клерка – стихнуть, как поляки разжигали ее заново, примкнув к проигравшей стороне. Кто-то мог подумать, что им логичнее было объединиться с чехами, братьями-славянами, говорящими на родственном языке, но ничего подобного: поляки побаивались немцев, но презирали чехов как выскочек от сохи.


***

Железная дорога пришла в Хиршендорф в 1878 году, когда ветка Северной эрцгерцога Карла дороги соединила Одерберг с германским Бреслау. Но настоящего здания вокзала пришлось ждать долго, потому что железнодорожная компания обанкротилась и перешла под контроль государства. В конце-концов, когда мне исполнилось восемь, императорское и королевское министерство железных дорог сподобилось снести деревянный амбар, служивший нам до поры станцией. И вот, на его месте был возведен типовой банхоф, сверкающий стеклом и украшенный готовым дорическим портиком, и дело оставалось лишь за торжественным открытием губернатором провинции.

Мой брат Антон и я, в костюмчиках моряков, слушали как играет оркестр и смотрели на красно-белые флаги, реющие на знойном летнем ветру. Все шло замечательно до тех пор, пока супруга губернатора не перерезала ленточку, и официальная делегация не поднялась на платформу в сопровождении мэра и членов городского совета. Помню все как сейчас: хотя я был тогда маленьким ребенком и не понимал смысла происходящего, но по зловещему молчанию толпы сразу уловил, что случилось нечто ужасное. Перед нами стояли два столба, на которых красовалась свеженамалеванная станционная вывеска: «Хиршендорф». Послушался ропот, потом раздался вопль:

– My Češi nechceme vaš «Hirschendorf»[24]24
  «Нам, чехам, не нужен ваш „Хиршендорф“! (чешск)


[Закрыть]
!

Развитием стал демонстративный уход чешской и польской фракций муниципального совета, а итогом – потасовка на дворе перед вокзалом, после чего немецких и чешских советников увели, чтобы те могли продолжить дискуссию из противоположных камер в полицейской участке.

В последующие два года Вена, в попытке угодить обеим противоборствующим группам подданных, испробовала все возможные комбинации названий «Хиршендорф» и «Крнава»: «Хиршендорф (Крнава)»; «Крнава (Хиршендорф)»; «Хиршендорф» на верхней платформе и «Крнава» на нижней. В ход пошло даже архаичное «Кронау» в качестве компромисса. Но когда в конце было достигнуто хрупкое соглашение начертать «Крнава-Хиршендорф» на одной платформе, и «Хиршендорф-Крнава» на другой, поляки заявили, что не согласятся ни на что, кроме надписи «Садыбско» на обеих. В один день в сентябре 1896 года перед вокзалом состоялась демонстрация, немецкая и чешская фракции схлестнулись друг с другом, начались волнения, захватившие городскую площадь.

Для восстановления порядка из казарм вывели солдат – как случилось, то были боснийские мусульмане. Поверх голов бунтующей толпы был дан залп, и официант-итальянец, наблюдавший за событиями из верхнего окна гостиницы, рухнул замертво на мостовую. После этого Вена перестала пытаться подобрать станции имя – с тех пор и до конца монархии и станция, и сам город оставались официально безымянными.


***

Ну и как, можете вы спросить, жилось мне в этом неудобоваримом крошечном сообществе? Боюсь, хуже чем большинству прочих, потому как я был сыном отца-чеха и матери-польки, но говорил на немецком в качестве родного языка. Мой отец, должен признать, по современным меркам был прямым кандидатом в психушку: упрямый, неуравновешенный, педантичный зануда, имеющий склонность без особого повода впадать в приступы внушающего трепет гнева. Но стандарты сегодняшнего дня это одно, а я вынужден сказать, что вспоминаю папу не без симпатии. Бедняга, он имел несчастье родиться наделенным неуемной энергией и организаторскими способностями в стране, питающей к обоим этим качествам глубокое недоверие. Старая Австрия как государство являлась истинным отражением своего правителя: дряхлым, осторожным, болезненно пессимистичным и убежденным в том, что любые перемены к худшему. Отсюда проистекал закономерный вывод, что для страны опаснее всего люди, желающие перемен. О таких с неодобрением отзывались как о «Frechdachs» – молодых нахалах. Мой отец сполна соответствовал этому определению, и если что вызывает удивление, так это насколько высоко удалось ему продвинуться по служебной лестнице в императорском и королевском министерстве по делам почт и телеграфа.

Мой родитель появился на свет в 1854 году в деревне Штрхнице, близ Колина в восточной Богемии в семье крестьянина достаточно зажиточного, чтобы отправить сына в школу. В четырнадцать он стал клерком-телеграфистом в Троппау, а ко времени моего рождения дослужился, благодаря величайшей работоспособности и энергии, до заместителя почтмейстера округа Хиршендорф. Мне он помнится как коренастый, крепкого сложения мужчина со стрижкой «ежиком» и густыми черными усами – типичный австрийский провинциальный чиновник конца девятнадцатого века, если судить по манерам и одежде, но обликом по-прежнему сильно напоминающий чешского селянина.

Характер отца можно описать как тяжелый: ничто не могло рассмешить его, а любой пустяк грозил спровоцировать у него такую вспышку гнева, что у человека менее крепкой конституции могло бы приключиться кровоизлияние в мозг. Мы с Антоном изрядно его побаивались. Но оглядываясь назад, я сомневаюсь, что этому следует удивляться. В те годы отцам полагалось быть самодержцами, эдакими уменьшенными копиями обитающего в Хофбурге императора, и думаю, мы сильнее удивились бы, если папа затеял с нами веселую возню на коврике перед камином или попытался поговорить по душам. Достаточно сказать, что по своему разумению и меркам тех дней, он был ответственным и заботливым родителем.

Да и веселью в нем взяться было неоткуда, по меньшей мере, в плане семейной его жизни. Хоть о мертвых плохо не говорят, я должен сказать правду о нашей матери, которая была одним из самых скучных, бездеятельных и совершенно бесполезных созданий, которым Господь позволял когда-либо потреблять кислород. Вопреки итальянской фамилии Мадзеотти, происходила она их обедневшего польского рода, обитавшего в Кракове. Предок Мадзеотти приехал из Италии в семнадцатом веке, чтобы строить церкви в южной Польше. Он женился на местной, осел и обзавелся детьми. Кроме фамилии, он ничего не завещал потомкам, бывших живым воплощением польской дворянской интеллигенции: людьми довольно обходительными, приятными на внешность на свой белокожий, светловолосый и голубоглазый лад, поверхностно образованными, но в остальном лишенными воли, энергии и здравого смысла, которые необходимы любой семье, намеренной продолжать свою историю. Единственным ее членом, в котором сохранилась хоть тень этого качества, была моя бабушка Изабелла Мадзеотти из рода Красноденбских, как она предпочитала себя величать.

Эта жуткая старая гарпия была младшей дочерью польского аристократического клана, жестоко угнетавшего крепостных в обширных степях Украины. Так продолжалось до восстания польской шляхты против Австрии летом 1846 года, когда вся семья была зверски убита рутенскими крестьянами, а родовой дом, вернее, небольшой дворец, если судить по гравюрам, был сожжен дотла. Неизменно более сообразительная, чем остальные сородичи, бабуля скинула кринолины и улизнула в лес, где ее постигла бы та же судьба, если не кожевник-еврей, который спрятал девочку под грудой шкур в своей подводе и тайком провез в город. Она укрывалась в его доме, пока волнения не поутихли настолько, что появилась возможность сбежать в Краков.

– Только представьте, – говаривала она нам, еще мальчишкам, и голос ее дрожал от ярости. – Только представьте себе: польская дворянка, вынужденная ехать в телеге грязного еврея под кучей вонючих шкур, а потом жить в его доме и даже, – тут она вздрагивала, – сидеть за одним столом с его жуткой женой в парике и вульгарными рыжими дочерями. Удивительно, как я вообще это выдержала?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю