412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Биггинс » Австрийский моряк (ЛП) » Текст книги (страница 9)
Австрийский моряк (ЛП)
  • Текст добавлен: 19 апреля 2017, 22:30

Текст книги "Австрийский моряк (ЛП)"


Автор книги: Джон Биггинс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)

Однажды я набрался дерзости и заметил, что ей следует быть очень даже благодарной этому кожевнику, раз тот отважился везти ее так долго среди шаек вооруженных украинских крестьян, которые с евреем разделались бы с такой же легкостью, как с польским магнатом. Не успели эти слова сорваться с моих уст, как от мощной затрещины я полетел в другой конец комнаты.

– Бессовестный негодяй! – взвизгнула бабуля. – Сын богемской свиньи, вылезшей в люди, ты ни в жизнь не поймешь, что значит честь для польской шляхты!

При всем том, в результате жестокой резни Изабелла в свои семнадцать превратилась в завидную наследницу, и пару лет спустя вышла за моего деда Александра Мадзеотти, философа и поэта-любителя из Кракова.

О дедушке у меня прежде всего сохранилось воспоминание как о человеке, сумевшем достичь почти сверхчеловеческой праздности. То была лень, возведенная в степень духовной практики. Когда мы с братом гостили у них, то могли сидеть часами и наблюдать, когда же дед проявит хоть малейшие признаки жизни – даже делали ставки на то, как долго он еще не моргнет. Александр был мужчиной видным, на несколько мрачноватый лад, и явно вполне устроил опекунов моей бабушки в качестве соискателя ее руки. Молодые поженились и произвели на свет пятерых детей, рождение которых разделалось долгими промежутками времени. Последнее, думается, происходило скорее по причине рассеянности и недостатка инициативы, чем благодаря осознанному планированию семьи. Что до занятий, то дед мой, получив в Ягеллонском университете дипломы юриста и философа, не работал ни единого дня. Торговля или промышленность в те годы не считались занятиями достойными польского дворянина, а военную или гражданскую службу австрийской короне он отверг как не подобающие патриоту Польши. И вот всю оставшуюся бесполезную жизнь дед посвятил пустой болтовне на темы политики и искусства в краковских кофейнях, да любил седлать своих коньков, вернее одного конька.

Году в 1860 он напечатал пару статей в польском литературно-патриотическом журнале – единственный его заработок, насколько мне известно, – и одну из этих статей перепечатал впоследствии другой журнал, бесплатно. Этот пустяковый случай пробудил в дедушке страсть, завладевшую им на всю жизнь – авторское право. В бытность мою ребенком эта идея-фикс разрослась до истинной одержимости, и каким-то образом переплелась в его уме с делом польской независимости. Стоило поговорить с ним пару минут и разговор неизбежно, словно стрелка компаса, оборачивался к теме авторского права и к тому, как польское государство пало и было порабощено, и в основном по причине нежелания обеспечить авторам гарантированные законом выплаты. Одна из последних наших встреч с дедом произошла в 1906 году, вскоре по моему возвращению из почти четырехлетнего путешествия, за время которого я обогнул земной шар, едва не был съеден каннибалами и принял участие русско-японской войне. Пока я обрисовывал вкратце свои приключения, старик глядел на меня своими водянистыми голубыми глазами, потом поразмыслил немного и сказал:

– Япония сегодня… любопытно… очень любопытно. Скажи-ка, как у них там обстоят дела с авторским правом?

Как я уже отмечал, на момент замужества моя бабка была довольно богатой наследницей. Но за годы, вследствие ряда безрассудных финансовых авантюр, капитал иссяк, и к моменту моего появления на свет родовые имения свелись к единственной усадьбе в широкой, заболоченной долине Вистулы, километрах в шестидесяти вверх по реке от Кракова. Поместье состояло из скудного выпаса, мелкорослого соснового бора да одной захудалой деревушки: десяток грязных лачуг и непременный кабак. Это место, вернее, железнодорожная ветка за лесом, снискала изрядную, пусть и недолговечную известность много лет спустя как один из самых загруженных железнодорожных терминалов. Составы приходили туда гружеными, а уходили порожняком. Я слышал, что кузен Стефан, последний из уцелевших в Польше моих родичей по материнской линии, вернулся туда в 1946 году, и попробовал стать фермером на нескольких гектарах, оставленных ему после того, как коммунисты национализировали крупные земельные владения. Стефан обнаружил, что за время его отсутствия почва совершенно изменила цвет – каждая горсть земли казалась серой из-за присутствия крошечных беловатых комочков. Он засадил полгектара капустой и в первые недели очень радовался тому, как та принялась. А затем к ужасу своему обнаружил, что капуста вымахала вдруг до изрядной высоты –  тонкие росты вытянулись до двух метров, а на верхушке их торчали редкие, кожистые, совершенно несъедобные листья. Стефан перекрестился и первым же поездом вернулся в Краков.

Но простите, я снова сбился с курса. Короче говоря, в 1883 году, когда мой отец, симпатичный, деятельный и явно нацеленный на успех, приехал в Краков, чтобы занять временную должность в местном отделении министерства почт, моей матери было двадцать три. Она была определенно хороша собой, если судить по фотографиям того времени, но становилось все очевиднее, что в голове у нее чего-то не хватает. Ухажеры появлялись, захаживали с визитами с месяц или около того, а потом удалялись прочь, обескураженные ее вялостью, граничащей с умственной неполноценностью. Брезжил двадцатипятилетний рубеж, ужасная опасность навсегда остаться старой девой, и моя бабушка была решительно настроена сбыть младшую дочь с рук, даже если для этого ее придется возить по улицам в тележке с табличкой «Продается!» на шее. Отец мой был чехом, а значит, заведомо низшим по происхождению, зато явно сумел устроиться в жизни, имел хорошие перспективы, да и навевающая зевоту пассивность девушки отступала для него, похоже, на второй план перед шансом породниться с польской дворянской семьей, пусть даже с впавшими в ничтожество Мадзеотти. Изабелла презрительно морщила нос, но в итоге соскребла остатки состояния и собрала приданое, достаточно привлекательное, чтобы отец клюнул. Что он и сделал, быстренько вложив деньги в ценные бумаги германского правительства, чем обеспечил нам если не роскошь, то уровень жизни более высокий, чем можно себе позволить на жалованье австрийского чиновника.

Брак этот никогда не был счастливым, или даже браком вообще, если смотреть на него с узко-правовой и физиологической точек зрения. После моего рождения мать погрузилась в состояние почти полной ипохондрии и жила как отшельница – мы с братом виделись с ней всего раз или два в неделю. Она умерла, вернее, перестала жить, в 1902 году. Весть о ее смерти застала меня в Кейптауне, я был занят тем, что поднимал шлюпки корабля Его императорского Величества «Виндишгрец» в преддверии выхода в море. Я сунул телеграмму в карман и вернулся к работе, собираясь заказать поминальную мессу перед отплытием. Но в итоге вспомнил о ней, только когда Столовая Гора уже таяла на горизонте.

Отец наш был так занят на службе, что мы встречались с ним раз в три или в четыре дня, мать превратилась в прикованную к постели отшельницу, которая общалась с нами не чаще, чем если бы жила в другой стране. Существует ли лучший рецепт, спросите вы, чтобы сделать тягостным детство и повлиять на возмужание? И, тем не менее, детство свое я вспоминаю по большей части как счастливое, и все благодаря тому, что отец мог позволить себе нанять нам няню. Дорогая Ганнушка, найдется ли в целом свете душа добрее и заботливее? То была дородная чешская крестьянка средних лет с узкими, часто моргающими глазами. С заплетенными в косу, уложенным в кольца над ушами волосами и крупным носом, она походила на старого мудрого слона. Ганнушка была женой старого Йозефа, главного лесничего расположенного поблизости поместья Регниц. Ее четверо детей уже выросли и выпорхнули из гнезда, поэтому в детстве нашим настоящим домом была хижина няни, а она сама олицетворяла в одном лице обоих родителей: строгая, но добрая, наивная, но сметливая, верующая, но без фанатизма – это в стране, где публичное выражение приверженности к католической вере рассматривалось как доказательство преданности династии. С какой благодарностью вспоминаю я те морозные зимние вечера и истории, которые рассказывала нам Ганнушка, сидя у выложенного камнем очага, пока рыжий кот по кличке Радецкий дремал в своей корзинке. Более чем кому-либо еще обязан я ей и ее мужу за то, что усвоил чешский как родной язык.


***

Вам, быть может, покажется странным моя фраза насчет чешского языка как родного. В конце концов, разве я не родился в чешской провинции старой империи и не был сыном чеха? С какой стати мне говорить на каком-то еще наречии? Да, мой отец действительно был выходцем из крестьянской семьи, обитавшей в деревушке в Восточной Богемии. Но подобно многим способным, деятельным людям, начав подниматься по лестнице, он вполне намеренно стал обрезать корни, связывающие его с ходившими за сохой предками.

С дедом по отцовской линии я виделся всего однажды – произошло это осенним вечером, когда мне было лет семь. Пожилой, седоусый богемский селянин в коротких штанах, сапогах до колен и в расшитой жилетке из овчины позвонил в дверь нашего дома на Ольмюцергассе и спросил отца на диалекте таком невнятном и архаичном, что даже Ганнушке пришлось переспросить, что ему нужно. Прежде чем пойти к отцу в местную контору Почт и телеграфа, старик поглядел задумчиво на нас с братом – мы из любопытства прибежали к двери – своими раскосыми серо-голубыми глазами. Лицо у него было морщинистое, словно из дубленой кожи.

– Ano hezči kluci, hezči kluci [25]25
  «Да, хорошие мальчики, хорошие мальчики» (чешск.)


[Закрыть]
, – промолвил он и уныло поплелся прочь.

Как выяснилось позже, дед был неграмотным и не доверял поездам, поэтому прошел пешком от самого Колина, чтобы сообщить сыну о смерти матери. Нет нужды говорить, отца вовсе не обрадовало неожиданное вторжение крестьянского прошлого в образцово организованный, отутюженный мир габсбургской гражданской службы. Домой тем вечером он вернулся еще более раздраженным чем обычно, и почти целый месяц с нами не разговаривал.

Тем не менее, пока мне не исполнилось восемь, отец хотя бы номинально оставался чехом. Старая Австрия обладала множеством недостатков, но дискриминация на почве национальности не входила в их число: с точки зрения Вены человек мог быть канаком или индейцем из племени мохоков, и тем не менее вполне подходить для государственной должности, при условии, что он верен династии и говорит на приемлемом официальном немецком. И все же в 1895 году мой отец испытал впечатляющее перерождение – он убедил себя, что является не чехом, но немцем.

Подобная перемена обличия, способная вызывать удивление где угодно, только не в Центральной Европе конца девятнадцатого века, стала следствием того, что родитель мой был человеком не только способным и деятельным, но и дальновидным, даже прогрессивным в части своих взглядов. В начале девяностых в Австрию начало проникать американское изобретение, телефон. Князь фон Регниц установил первый в округе аппарат в своем замке Регниц году в 1892, и вскоре местные шахты, заводы и правительственные учреждения тоже стали обзаводиться такими. Вскоре встал вопрос о телефонной станции. Отец мой уже был хорошо подкован по части телефонов и разработал план организации сети в округе Хиршендорф. Тут ему случилось прочитать в немецкой газете заметку, что в Америке телефонная компания Белла завлекает абонентов, а стало быть и плательщиков, продавая аппараты по бросовой цене. Эта простая идея завладела отцом. Казалось, это знак судьбы, и он принес в жертву целые две недели ежегодного отпуска, готовя аргументированный меморандум о необходимости поощрять как можно более широкое распространение телефонов в Австро-Венгрии посредством снижения платы за метр линии.

Теперь, если не считать Китая, сложно представить себе страну на земле, где сей тезис был бы принят с меньшим восторгом, чем в старой Австрии, где официальная точка зрения на телефоны заключалась в том, что одного аппарата на город вполне достаточно, а устанавливать большее их количество значит попросту приглашать социалистов и национальных агитаторов сговариваться друг с другом. Вдобавок папа едва ли мог выбрать более неудачную минуту для подачи своего меморандума. Пост окружного комиссионера почт и телеграфа только что освободился – сей чиновник умер, подавившись косточкой от вишни, и по выслуге лет должность отходила к моему отцу. Но в итоге назначить предпочли более безопасного коллегу, некоего герра Страстила. Подобные вещи были вполне обыденны в старой Австрии, но родитель воспринял это как свидетельство заговора против него, ведь герр Страстил был не только болваном, но и чехом, как и императорский и королевский министр почт и телеграфа. Семейная жизнь с матерью тоже обернулась в то время не лучшим образом, и все как будто нарочно подталкивало отца изменить свои воззрения и наполняло ненавистью к славянам. Он начал почитывать немецкие националистические памфлеты, коих в те дни в Хиршендорфе ходило в избытке. За минувшие годы в нем крепло убеждение, что наш сосед, кайзеровская Германия, принадлежит к разряду государств более продвинутых и энергичных, не то что ковыляющая дряхлая Австрия. В такой стране продуманный и подкрепленный точными расчетами меморандум по развитию телефонной сети принес бы автору признание и продвижение по службе, а не особый учет в тайной полиции.

Короче говоря, он решил, что Германия – будущий властелин мира, а немецкий – язык будущего. А решив, взялся с присущими ему скрупулезностью и энергией менять свою национальную принадлежность. В течение нескольких месяцев чешский и польский были категорически запрещены у нас в доме. Старая Ганнушка перестала бы быть нашей мамкой, да только ни одна немка не соглашалась работать за такие деньги. Поэтому ей разрешили присматривать за нами, при условии, что мы будем постоянно говорить только по-немецки. Как обычно, Ганнушка отнеслась к этому как к веселой шутке, и вскоре мы, вопреки приказу, уже сформировали тайный кружок говорящих по-чешски. Папа понятия не имел, что до замужества Ганнушка была служанкой во многих местах в северной Германии. Для нее ничего не стоило обучить меня и Антона самым невнятным и жутким немецким диалектам, а после чего сидеть за обеденным столом в воскресенье и потешаться над тем, как мы с братом ни с того ни с сего начинаем говорить с гамбургским или берлинским акцентом, а то и на невообразимом фрисландском наречии.

Старая Австрия не преследовала на национальной почве, но испытывала сильное недоверие к национализму, и германская его разновидность не была исключением. Вскоре внезапный энтузиазм отца ко всему немецкому, или «прусскому», как это называлось в Австрии, начал создавать проблемы в отношениях с начальством. До точки конфликт дошел в 1896 году, во время смуты вокруг железнодорожной станции, когда отцу пришло в голову подтолкнуть к использованию названия «Хиршендорф» административными методами: он попросту приказал сортировщикам на почте возвращать все письма с адресом «Крнава», «Садыбско» или даже «Кронау» отправителю. Последовал выговор: за отцом сохранили работу и должность, чтобы не злить местную немецкую фракцию, но ему дали понять, что на повышение или перевод в другой округ рассчитывать не стоит.


***

Из рассказанного выше вы можете сделать вывод, что ни Хиршендорф в 1890-е годы в целом,  ни наш дом в частности не являлись самым здоровым местом на свете для взросления двух мальчиков. Но в бытность детьми мы попросту не замечали этих неурядиц, и лишь когда возраст наш начал выражаться двумя цифрами, перед нами стала приоткрываться вся нелепость окружающей среды. В моем случае потеря невинности пришлась на 1896 год, когда я пошел в гимназию кронпринца эрцгерцога Рудольфа. То было мрачное строение из оштукатуренного кирпича, похожее на тюрьму и с внутренним мощеным двориком, неизменно запертым, вид которого навевал мысли об установленной посредине виселице. Без малейшего удовольствия вспоминаю я безрадостные коридоры с выцветшей краской на стенах, которая на уровне метров полутора от пола была истерта бесчисленными плечами учеников, бредущих с одного скучного урока на другой, и гулкие лестничные пролеты с деревянными перилами, липкими от впитавшегося за поколения пота с юношеских ладоней. Полученное мной образование было, без сомнения, всесторонним в своей концепции. Но с глубоким креном в классику: очень много латыни и греческого, которые я терпеть не мог, хотя языки всегда давались мне легко, и вбивалось нам в голову скучающими учителями, отбывающими тут пожизненную каторгу.  Зимой в классных комнатах было темно и холодно как в тюремной камере, летом окна, которые никогда не открывались, завешивали белой бумагой, чтобы мы не глазели на кружащих в небе ласточек.

И все же, тут нет ничего такого. Школы всегда были местом малоприятным, и я даже рад, что протирал штаны там, а не в одной их тех тюрем строгого режима, учиться в которой мне бы довелось, родись я в Англии. Нет, проблема гимназии эрцгерцога Рудольфа заключалась скорее в том, что царящее в городе напряжение просачивалось и в жизнь учеников. Мальчики, которые были бы просто задирами, становились немецкими задирами-националистами (дети чешских националистов ходили в новую гимназию Палацкого в другом конце города), а ябеды и доносчики – националистическими ябедами и доносчиками.

С нашей чешской фамилией и внешностью мы с братом сделались естественными мишенями для нападок, но были парнями крепкими и способными постоять за себя. Больше всех страдали поляки, которых было меньшинство, ну и конечно евреи, которые помимо прочих грехов провинились еще и в том, что были умнее прочих.

Не помню, когда в первый раз меня осенила идея уплыть прочь из этой затхлой лужи ненависти. Знаю только, что с течением лет душная, замкнутая атмосфера города казалась мне все более гнетущей. Оглядываясь назад, я думаю, что немалую роль сыграли приключенческие романы для юношей, которые как раз вошли тогда в моду: переводные Райдер Хаггард, Баллантайн и Дж. А. Генти (всех я читал взахлеб) и немецкий писатель Карл Май. С одиннадцати лет я одну за другой поглощал истории о темной Африке, Южной Америке и океанах всего мира. Вскоре в моей комнате появился глобус, карты на стенах, а на полках – все книги про морские путешествия, какие могли добыть мои карманные деньги и дружеская помощь еврейского книгопродавца герра Циновера. Я пробовал изучать навигацию, и получил официальное предупреждение, когда брал полуденные измерения при помощи самодельного секстанта на вершине замкового холма, от жандарма, решившего, что я шпион. Запах океана добивал до моих ноздрей через сотни миль сосновых лесов и картофельных полей, отделяющих Центральную Европу от побережья. Потом наступило лето 1897 года. Отец выручил некоторую сумму на берлинской фондовой бирже, и смог позволить себе семейный отпуск. В качестве места был выбран модный адриатический курорт Аббация. Мне никогда этого не забыть. Вот я сижу у окна купе, пока наш поезд стучит колесами, направляясь к Фиуме, и тут перед нами распахивается безбрежный голубой простор. Потом неописуемый момент: я бегу по променаду перед нашим отелем и впервые опускаю руку в новую для меня стихию. Вполне возможно, я был первым Прохазкой, увидевшим или попробовавшим соленую воду с конца ледникового периода. После этого крещения дальнейший вопрос о будущей моей карьере уже не стоял.


***

Реальные поползновения отправиться в море с нарастающей силой стали проявляться у меня годам к тринадцати. Я подумывал сбежать в Гамбург и поступить на судно юнгой, но детали этого дела так размыто описывались в романах, которые я читал, что идея была отброшена как невыполнимая. Нет, я должен стать настоящим, полноправным моряком. Но как? Несомненно, этот вопрос стоило поднять за обедом с отцом в воскресенье, когда он будет пребывать в редком для него настроении, близком к добродушному.

То был обычный воскресный обед, после мессы и концерта. Антон и я сидели прямо, облаченные в самые нарядные костюмы. Мать наша страдала от депрессии и удалилась в свою комнату. Отец занимал место во главе стола, напоминая миниатюрный, но вполне действующий вулкан, во фраке и воротничке таком безжалостно тугом, что он походил скорее на медицинское приспособление, чем на предмет одежды.

Пока родитель распространялся на тему последних преобразований в почтовой службе Германской империи, все прочие, как обычно, хранили уважительное молчание. Отец прервался, чтобы налечь на еду: свиную отбивную в посыпке из тмина и квашеную капусту, и я воспользовался возможностью, чтобы изложить петицию нашему домашнему тирану.

– Отец, с вашего позволения…

Он поднял взгляд, и в присущей ему манере впился в меня одним, полускрытым тяжелым веком, глазом.

– Говори.

– Отец, я хочу пойти в море.

– Что?

– Хочу пойти в море. Стать моряком.

Эффект этих слов был похож на попадание в корабль крупнокалиберного снаряда – та же зловещая пауза в долю секунды между моментом, когда снаряд пробивает броню, а затем взрывается внутри корпуса, поджигая краску и раскаляя сталь до пугающего тускло-красного мерцания. Глаза его выкатились, вилка упала на тарелку. Он поперхнулся и закашлялся, так что вынужден был глотнуть пива. Я вжался в стул, ожидая, когда на меня обрушится свирепый ураган гнева. Но ничего не произошло – папа только извинился едва слышно, встал из-за стола и ушел, не проронив больше ни единого слова. Мы не видели его весь день, и только в восемь вечера он вызвал меня в себе.

– Я не ослышался, что ты желаешь стать моряком?

– С вашего позволения, батюшка, вы не ослышались. – Я снова съежился, ожидая бури, миновавшей меня за обедом. И в очередной раз ошибся.

– Ну хорошо, – только и раздалось в ответ. – Это все, можешь идти.

Только тут начал я понимать, что происходит – отец просто оказался не способен переварить полученную информацию. С равным успехом я мог объявить о намерении сделаться производителем квадратных кругов. Вам не стоит упускать из виду, что из всех великих держав тех дней Австро-Венгрия меньше прочих думала о море. Большинство людей смутно осознавало факт, что у монархии имеются военно-морские силы, а также довольно внушительный торговый флот. Но их мало кто видел, представлял, чем они занимаются или знал кого-нибудь, кто служил на них. Заяви я, что собираюсь стать цирковым канатоходцем или играть на мандолине, отец впал бы в ярость, потому как был в цирке (однажды) и терпеть не мог звука мандолины. Но у него не имелось даже приблизительного понятия о мореплавании, или о том, как можно посвятить себя этой профессии. Впрочем, папа мой был человеком рассудительным, и на следующий день обратился за советом к единственному доступному источнику – майору на половинном жаловании по фамилии Кропочек, с которым играл каждую неделю в бильярд. Герр Кропочек служил одно время в Триесте, но мнение об императорском военном флоте у него сложилось в высшей степени нелестное. Укомплектован он, по словам майора, шайкой предателей-итальянцев, вполне вероятно приверженцев противоестественного греха, и немытыми славянами из племен Далмации, питающихся исключительно сардинами и полентой.

Результатом беседы стала череда вулканических вспышек, в ходе которых отец заверил, что предпочтет видеть меня болтающимся в петле в ольмюцкой тюрьме, чем в составе флота. На время вопрос оказался закрыт. Но потом родитель прочитал статью в махровом пангерманистском журнале «Дас Фольк». Автором ее был некий профессор Тречов, эксперт по «вельтполитик» и национальным проблемам современной Европы. В статье категорически утверждалось, что великим историческим врагом немецкого народа является Англия. Этот архипелаг населен отбросами северных племен и стремится не допустить Германию к мировому океану. Согласно многоученому герру профессору, Франция и Россия суть всего лишь орудия в руках англичан и их могучего флота, поэтому когда придет День, у Германии должен быть свой флот, даже более могущественный, способный раз и навсегда уничтожить этих пиратов и отступников расы. Статья эта дала отцу пищу для размышления: быть может, мне все-таки суждено стать морским солдатом Великой Германии? Но только не служба в смехотворном австрийском флоте – место для меня есть лишь в военно-морских силах Германской империи. И вот, в ноябре 1898 года папа поехал в Берлин с расчетом убедить министра позволить мне поступить и императорское военно-морское училище в Мюрвике.

Вернулся он пару дней спустя в адски скверном настроении, и с тех пор упоминание про тот визит в Берлин было запрещено под страхом смертной казни. Лишь много лет спустя я отчасти выяснил, что тогда случилось. В Каттаро я познакомился с офицером германского морского штаба, который в тот судьбоносный день был еще совсем молодым лейтенантом в рейхсмаринеамт.

– Прохазка? – говорит он. – Забавно. Помнится, один малый с такой же фамилией приходил на аудиенцию к старине Альвенслебену, при штабе которого я служил. Малый тот был чудной – австрийский почтальон или что-то в этом роде, с резким чешским акцентом. Хотел, чтобы мы приняли его сына в морскую академию. Кричал и возмущался, но мы, ясное дело, указали ему на дверь. Не примите на свой счет, Прохазка, но министр сказал ему, что германский флот – для немцев, а не для кого угодно. У нас хватает проблем со своими поляками, так зачем нам еще славяне на кораблях?

Вот так, немецкий ультра-националист по убеждениям был унижен и поставлен на место немцами за свою принадлежность к славянам. В итоге, однако, это происшествие обернулось мне на пользу. Как опустивший голову перед нападением бык, мой отец мог смотреть перед собой только одним глазом, и вместо того, чтобы заставить забыть о морской карьере сына, этот отказ только заставил его еще упрямее добиваться своего. Меня не берут в германский флот? Ну хорошо, пусть будет австро-венгерский. Соответствующие прошения были направлены в военно-морской департамент военного министерства в Вене и в императорскую и королевскую Морскую академию в адриатическом порту Фиуме. Из последней ответили, что если я успешно сдам экзамены в 1900 году, то буду зачислен в качестве кадета, а после четырех лет учебы могу поступить в К.У.К. Кригсмарине. Военное министерство, в свою очередь, изъявило готовность оплатить мое обучение, при условии что по его завершению я пойду на флот.

Вступительные экзамены в Морскую академию славились как строжайшие – не удивительно, ведь ежегодный набор состоял всего из тридцати или около этого кадетов. Сдавали математику, физику, химию, географию, немецкий и один из языков монархии. Ни одна из дисциплин не вызывала у меня особых опасений, нужно было только подтянуть кое-что. Единственное, что нас с отцом беспокоило, так это английский – предмет обязательный и первостепенный, ведь в те дни Британия не только правила морями, но и печатала большинство навигационных карт и справочников. Номинально английский в гимназии эрцгерцога Рудольфа преподавался, но на самом деле скорее просто значился в расписании, потому как вел его у нас учитель просто вопиющей некомпетентности, некий герр Гольц.

Это был крупный, грузный мужчина лет под сорок, похожий на самодельный шкаф. Вечно запыхавшийся, растрепанный, он казалось, постоянно разыскивает какую-то пропажу или опоздал на поезд. Ему не только не под силу было обеспечить дисциплину в классе, Гольц принадлежал к тем несчастным субъектам, одно присутствие которых провоцирует  на бунт и шалости даже примерных во всех прочих случаях учеников. Да и владение им английским не соответствовало даже скромным меркам северной Моравии в конце 1890-х гг. Единственное, что осталось у меня в памяти от его науки, это как он однажды вывернул фразу «on sunday i shall write to my sister» в «an suntag, i ham go riding mei schwister». Обращаясь к прошлому, я нахожу вполне вероятным, что герр Гольц мог быть простым самозванцем. Звуки, которые слетали с его губ, в тех редких случаях, когда мы могли их расслышать посреди гомона, вполне могли оказаться монгольскими, все равно их никто не понимал. Один семестр с нами в классе учился мальчик, проживший несколько лет в Чикаго, у эмигрировавших в Америку дяди и тети. Он придерживался мнения, что злосчастный герр Гольц суть обычный обманщик.

Все это было бы забавно, если бы не тот факт, что наука герра Гольца почти наверняка обещала мне провал на вступительном экзамене в Морскую академию, предусматривавшем не только два письменных задания на английском, но и навевающее оторопь часовое собеседование. Нужно было что-то предпринять, и быстро. По счастью для меня, это «что-то» материализовалось в виде впечатляющей фигуры мисс Кэтлин Догерти, выпускницы Королевской музыкальной академии.


***

Мисс Догерти вошла в наш дом осенью 1899 года в качестве гувернантки с особой задачей обучения английскому. Сознавая, что мой английский плох, а время поджимает, отец взялся за дело с присущей ему энергией, и разместил объявления об учителе с проживанием в газетах вплоть до самой Праги и Брюнна. Выказал он и немалую долю врожденной крестьянской сметки, сообразив, что девять месяцев моего живого обучения станут заодно хорошим вложением в моего брата, который склонялся к армейской карьере, и со знанием языков мог рассчитывать на штабную должность, а то и на пост военного атташе. План-то замечательный, но как его осуществить? В итоге, острая нехватка носителей английского в такой провинциальной дыре как Хиршендорф привела к тому, что у нашего родителя не осталось права вдаваться в характер и историю единственной персоны, откликнувшейся на предложение. Если называть вещи своими именами, хоть я тогда их значения и не понимал, мисс Догерти была из «падших женщин». Впрочем, народ в Хиршендорфе обиняков не любил, и ее величали попросту «ирландской шлюхой». Не подвергался скрупулезному исследованию и вопрос национальной принадлежности. Девушка говорила по-английски и являлась подданной королевы Виктории, а этого, с точки зрения отца, было вполне достаточно. На диво неосведомленный о мире за пределами Австрии, папа полагал, что любой уроженец Ирландии, говорящий по-английски, должен считаться англичанином, так же как говорящий по-немецки житель Венгрии почитает себя немцем, а не венгром.

– Будь она ирландкой, то и говорила бы по-ирландски – рассудительно заметил он. – А раз по-английски, значит англичанка.

Но кем бы ни была мисс Кэтлин Догерти, то уж точно не англичанкой. На момент появления у нас ей было примерно тридцать пять. Родилась она в Маллоу, в графстве Корк, училась музыке в Дублине, потом в Королевской академии в Лондоне. Затем ухала в Лейпциг, где оказалась под началом у Брамса – в буквальном смысле, если верить сплетням,  – затем стала любовницей композитора Вальдштейна, а после него целого ряда тогдашних центрально-европейских сочинителей музыки, а закончила содержанкой князя фон Регница. Глядя на нее, не составляло труда понять причину такой карьеры. Скорее миловидная, чем красивая, мисс Кэтлин обладала тем не менее привлекательной внешностью: точеные, правильные черты лица, густые волосы цвета воронова крыла (к тому времени уже начинавшие немного седеть), и волнующий взгляд, который вкупе с орлиным носом и острым подбородком придавал ей неуютное сходство с хищной птицей, реющей в поисках очередной добычи. При князе она продержалась два года, и обитала по большей части в Биарице и в Локарно, но в последнее время осела в замке Регниц, откуда была изгнана после бурной ссоры. На жизнь ей пришлось зарабатывать уроками игры на пианино.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю