Текст книги "Поэмы Оссиана"
Автор книги: Джеймс Макферсон
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 44 страниц)
Первоначально Державин, видимо, познакомился с Оссианом по сборнику "Поэмы древних бардов" и уже в "Песни по взятии Измаила" (1790), написанной еще в ломоносовской традиции, в изображении русских воинов чувствуется влияние оссианической образности, которую сам Державин определял впоследствии в рассуждении "О лирической поэзии" как соединение мрачных картин и мужества, возбуждающее к героизму. {Державин. Соч., т. VII. СПб., 1872, с. 606.} В оссианическом духе, например, выдержана 26-я строфа:
Уже в Евксине с полунощи
Меж вод и звезд лежит туман,
Под ним плывут дремучи рощи;
Средь них, как гор отломок льдян,
Иль мужа нека тень седая
Сидит, очами озирая;
Как полный месяц, щит его;
Как сосна, рында обожженна;
Глава до облак вознесенна,
Орел над шлемом у него. {*}
{* Там же. т. I, с. 354-355.}
Характерно, что священник, идущий впереди солдат, уподобляется Державиным барду, воодушевляющему воинов.
Оссианические черты обнаруживаются в оде "На взятие Варшавы" (1795), стихотворении "На кончину Ольги Павловны" (1795), позднее – в одах "На победы в Италии" и "На переход Алпийских гор" (1799); в последней шотландский бард прямо назван (см. выше, с. 448). А оду "На победы в Италии" Державин начинал строками:
Ударь во сребряный, священный,
Далеко-звонкий, Валка! щит:
Да гром твой, эхом повторенный,
В жилище бардов восшумит.
И, поясняя это место, поэт писал: "Древние северные народы, или варяго-руссы, возвещали войну и сбирались на оную по ударению в щит. А Валками назывались у них военные девы или музы". {Там же, т. II, с. 270-272.} Здесь дева-воительница германской мифологии валькирия ("Валка") соседствует с Оссиановскими бардами и призывает на бой ударами в щит, как это делают вожди в поэмах Оссиана. Державин ошибался, называя Валку музою. Но для нас примечательна его попытка обосновать единую поэтическую образную систему для всех северных народов, включая и "варяго-руссов", т. е. предков русского народа, согласно распространенным в то время историческим теориям. И оссианизм являлся органической составной частью этой системы. Поэтому дальше в оде следуют взятые прямо из Оссиана звенящие "сто арф" и горящие "сто дубов", после чего является покрытая "белых волн туманом" тень Рюрика, который "пленяется певцами, поющими его дела".
В 1794 г. после смерти жены Державин стал переводить "Карик-туру"; в этой поэме Оссиана, в скорбной песне Шильрика о погибшей Винвеле он находил созвучие своим чувствам. И в его набросках песни "На смерть Плениры" он описывал кончину своей героини, близко следуя изображению заходящего солнца в начале "Карик-туры". Но высшим проявлением оссианизма Державина по праву считается трагическая ода "Водопад" (1794), где тема могущества екатерининской державы воплощена в зловещей картине ночи, катастроф и страшных видений:
Но кто там идет по холмам,
Глядясь, как месяц, в воды черны?
Чья тень спешит по облакам
В воздушные жилища горни?
На темном взоре и челе
Сидит глубока дума в мгле! {*}
{* Там же, т. I, с. 473.}
Связь Державина с оссианизмом была ясна уже его современникам. Недаром Карамзин посвятил ему перевод "Сельмских песен". Позднее поэт Алексей Богословский в стихотворении "Лире росского Оссиана" представил Державина в символическом образе поэта Севера и торжественно вопрошал:
Иль древний бард то с лирой громкой
Бессмертный вечно Оссиян? {*}
{* Сев. Меркурий, 1810, ч. V, Э 15, с. 175.}
Тем не менее генетически связанные с оссианизмом некоторые элементы поэтики Державина настолько органично вошли в его поэтическую систему, что впоследствии Гоголь мог с полным основанием заявить: "У него своя самородная, дикая, сверкающая поэзия, не оссиановская, не германская, не итальянская, текущая, колоссально разливаясь, как Россия". {Гоголь Н. В. Полн. собр. соч., т. VIII. [М.-Л.], 1952, с. 538.}
Иной характер носил оссианизм Карамзина, который знакомился с поэзией шотландского барда по английскому тексту Макферсона еще в юношеском возрасте. В двадцать два года он писал восхищенно: "О дабы мечты мои уподобились некогда мечтам Омировым и Оссияновым... которых песни поныне суть источники пользы и удовольствия для смертных, посвященных в мистерии Поэзии!" {Прогулка. – Детское чтение для сердца и разума, 1789, ч. XVIII, с. 167-168.} Европейское путешествие 1789-1790 гг. Карамзин совершил, когда его воображение, как он сам признавался, было "наполнено Оссианом". {Карамзин Н. М. Письма русского путешественника. Повести. М., 1980, с. 526.} Так, в частности, размышляя о непрочности человеческих завоеваний, он восклицал: "Оссиан! ты живо чувствовал сию плачевную судьбу всего подлунного и для того потрясаешь мое сердце унылыми своими песнями!" {Там же, с. 303.} Эта мысль о бренности и обреченности всего земного Карамзину особенно близка. Утрата веры в необратимость прогрессивных завоеваний и как следствие отказ, хотя бы декларативный, от активной общественной деятельности, уход в мир эмоций питали его сентиментализм вообще и, в частности, его оссианизм. Не битвы, не героические подвиги, но картины природы привлекают Карамзина в "Оссиановых песнях". Их достоинства, как указывал он в "Предуведомлении" к "Картону", состоят "в неподражаемой прекрасной простоте, в живости картин из дикой природы, в краткости, в силе описаний и в оригинальности выражений, которые, так сказать, сама натура ему представляла". {Моск. журнал, 1791, ч. II, кн. 2, с. 117.}
Карамзин деятельно пропагандировал поэзию Оссиана. В издававшихся им журналах, помимо упомянутых уже собственных его прозаических переводов, печатались стихотворные переложения И. И. Дмитриева, В. В. Капниста, П. С. Кайсарова, М. М. Вышеславцева. В его творчестве 1790-х-начала 1800-х годов обнаруживаются следы влияния поэзии шотландского барда. {См.: Маслов В. И. Оссианизм Карамзина. Прилуки, 1928.} Здесь и дикий оссианический пейзаж в "древней балладе" "Раиса" (1791), и переодевание героини в мужские воинские доспехи в повести "Наталья, боярская дочь" (1792), и отзвуки макферсоновской образности в описаниях Симонова монастыря ("Бедная Лиза", 1792) или бури и битвы ("Марфа Посадница", 1803). Наконец, Карамзин неоднократно упоминает и само имя Оссиана для обозначения заимствованных у него выражений, будь то пиршественная "чаша радости" ("Лиодор"), или "сын опасности и мрака" ("Наталья, боярская дочь"), или "тесный домик" (т. е. могила – "Рыцарь нашего времени").
Но эти отголоски оссиановских мотивов носят у Карамзина подчас внешний характер. Не случайно оссиановские реминисценции даются у него нередко в шутливом тоне, вводятся в произведение, написанное в иной стилистической манере. А в "Дремучем лесе" (1795) само имя барда включено в литературную игру. {Подзаголовок: "Сказка для детей, сочиненная в один день на следующие заданные слова: балкон, лес, шар, лошадь, хижина, луг, малиновый куст, дуб, Оссиан, источник, гроб, музыка" (Карамзин. Соч., т. III. СПб., 1848, с. 69).}
Автору "Бедной Лизы" был близок главным образом оссианический психологизм, меланхолическая тональность "Поэм", г. е. то, что объединяло их с сентиментализмом вообще. В стихотворении "Поэзия" (1787) он подчеркивал, что, хотя "песни Оссиана" "настраивают нас к печальным представленьям; но скорбь сия мила и сладостна душе" (см. выше, с. 447). Упоение сладостной скорбью, та самая "радость скорби", что пронизывает поэмы Оссиана, – в этом состоял эмоциональный пафос сентиментализма самого Карамзина и его последователей, влекший их к шотландскому барду. К той же мысли он возвращался в "Предуведомлении" к переводу "Картона", где писал об Оссиане: "Глубокая меланхолия – иногда нежная, но всегда трогательная, – разлиянная во всех его творениях, приводит читателя в некоторое уныние; но душа наша любит предаваться унынию сего рода, любит питать оное, и в мрачных своих представлениях сама себе нравится". {Моск. журнал, 1791, ч. II, кн. 2, с. 117.}
Со временем, однако, Карамзин, видимо, охладел к былому кумиру. В 1798 г. он перевел для "Пантеона иностранной словесности" из "Magasin encyclopedique" статью "Оссиан", посвященную французскому переводу сборника Джона Смита. Автор статьи, признавая достоинства поэзии шотландского барда, ее трогательность, в то же время указывал на основной ее порок – унылое однообразие: "...беспрестанное повторение одних чувств, однех картин скоро утомляет... Основание и подробности сих гимнов всегда единообразны, и читатели, имеющие вкус, не должны уподоблять их таким творениям, в которых соединяются красоты и чувства всякого роду". {Пантеон иностранной словесности, 1798, кн. I, с. 201-202.} К такому мнению, очевидно, приближался и сам Карамзин в пору зрелости, коль скоро переводил он вольно, сообразуясь со своими взглядами. {См.: Кафанова О. Б. О статье Н. М. Карамзина "Оссиан". – Рус. лит., 1980, Э 3, с. 160-163.}
Тем не менее приверженность его к Оссиану прочно вошла в сознание современников, и близкие ему эмоции выражались в произведениях других русских сентименталистов. Они услаждались дикими мрачными пейзажами, меланхолическими песнопениями. Племянница М. М. Хераскова Александра Хвостова в "отрывке" "Камин" (1795) в мечтах уносится "в дремучие леса и грозные горы Шотландии". "Там... – представляет она себе, – ищу на песке следов храброго войска Фингалова; сижу с его героями вокруг горящего пня дубового; внимаю победоносному бардов пению и ловлю в воздухе унылый звук печальных песней Оссиана". {Приятное и полезное препровождение времени, 1795, ч. VI, с. 73-74.}
С легкой руки Хвостовой воображаемые полеты в дикую Шотландию на поиски Оссиана и его героев становятся своего рода бродячим сюжетом сентименталистов. Они встречаются и в очерке некоего Ф. Ф. "Тень Оссиана", и в "Подражании Оссиану" князя Федора Сибирского, и в медитациях П. Ю. Львова "Сельское препровождение времени". {См.: Муза, 1796, ч. II, май, с. 163; Иппокрена, или Утехи любословия, 1799 ч. III, с. 203-204; 1801, ч. IX, с. 66-68.} А П. И. Шаликов, в чьем творчестве сентиментализм карамзинского толка был доведен до слащаво-эпигонской крайности, в послании "К другу" ссылался на пример Хвостовой и тоже мысленно переносился в древнюю Шотландию, "...грозные скалы, – писал он, – дикие леса мрачные облака, свирепые ветры, бурные ночи, шумное море в песнях Оссиана доставляют несказанное удовольствие моему воображению. Отчего это? верно оттого, что ужас имеет в себе что-то весьма приятное". {См. включенные в настоящее издание отрывки из стихотворений К. Н. Батюшкова, Н. И. Гнедича и Н. М. Языкова.}
Из сентименталистской прозы мотив воображаемого полета в край Фингала перешел в раннюю романтическую поэзию, хотя приобрел здесь уже новый характер: теперь он позволял раскрыть героические аспект темы. {Иппокрена, или Утехи любословия, 1799, ч. I, с. 309.} В сентименталистской же интерпретации этот аспект нередко отступал на задний план и даже вовсе исключался, заслоняемый меланхолической чувствительностью. Между тем именно сентиментальная трактовка отличает наиболее значительное, наиболее масштабное произведение русского оссианизма – трагедию В. А. Озерова "Фингал" (1805)
В основу трагедии был положен вставной эпизод из книги III одноименной поэмы Оссиана-Макферсона, соответствующим образом преобразованный; при этом героиня Агандека получила более благозвучное и удобное для русского стиха имя Моина. Опираясь на оссиановский сюжет, Озеров создавал классическую по внешней форме трагедию. Преромантический Оссиан легко осваивался классицизмом, чему способствовали и некоторая абстрактность повествования, и психологический схематизм, и идеализация героических персонажей, и отсутствие бытового реализма. В то же время Озеров не был ортодоксальным классиком, и его отход от классицизма состоял не только в формальном ограничении трагедии тремя актами, но в попытке, весьма еще робкой, правда, придать ей историческую и психологическую достоверность. Сочиняя своего "Фингала", он стремился воссоздать обычаи, нравы, обряды древних кельтов и скандинавов, обстановку их жизни, для чего внимательно изучал "расуждения" Макферсона и "Введение в историю Датскую" Малле. {См.: Бочкарев В. А. Русская историческая драматургия начала XIX века (1800-1815 гг.). Куйбышев, 1959, с. 179-186.} Разумеется, "историческая верность" при изображении легендарных царств, была весьма условной, но для нас в данном случае важна сама осознанная тенденция драматурга. Созданный им национально-исторический колорит придавал трагедии в глазах современников, как свидетельствовал А. Ф. Мерзляков, "какую-то меланхолическую занимательность". {Вестн. Европы, 1817, ч. XCIII, Э 9, с. 47.}
Той же "меланхолической занимательности" добивался Озеров и при изображении внутренней жизни своих героев. Место "чистых", абстрактных страстей, раскрытию и противоборству которых посвящалась классическая трагедия, заняли чувства, лирические излияния Фингала и Моины. Они пассивны, страдательны, но тем самым вызывали в зрителях сочувственную жалость, на которую, видимо, и рассчитывал Озеров. Такой эмоциональный эффект трагедии не противоречил оссиановской поэзии с ее доминирующей скорбной тональностью. Но Озеров воспринял Оссиана односторонне. Героика битв, суровая дикость характеров отошли на задний план, превратились в своеобразный экзотический фон. О них лишь вспоминают барды в песнях, да герои в своих раздумьях о прошлом, весьма напоминающих мечтательные полеты воображения писателей-сентименталистов. Лейтмотивом трагедии стала лирическая тема любви Фингала и Моины, любви, обреченной на роковой исход.
Конечно, молодой Белинский преувеличивал, когда утверждал в "Литературных мечтаниях", будто бы Озеров "из Фингала сделал аркадского пастушка", {Белинский В. Г. Полн. собр. соч., т. I. M., 1953, с. 61.} но несомненно, что под пером драматурга оссиановский могучий "король щитов", воин и полководец, претерпел значительные изменения, во многом утратил героические черты. Сама же трагедия явилась грандиозной элегией, написанной к тому же мелодичными стихами и украшенной театральными эффектами: хорами, пантомимой, балетом. И это обусловило ее успех, ибо отвечало вкусам и запросам публики. По свидетельству современника, весь Петербург знал наизусть монолог Моины "В пустынной тишине, в лесах среди свободы..." {См.: Зотов Р. Биография Озерова. – Репертуар русского и Пантеон всех европейских театров, 1842, Э 6, отд. II, с. 10.}
Поставленная впервые в конце 1805 г., трагедия Озерова держалась на сцене полвека. Более того, в своей разработке оссиановской темы Озеров имел продолжателей. В 1825 г. была напечатана элегия молодого поэта М. П. Крюкова "Сетование Фингала над прахом Моины", где само имя оплакиваемой девы показывало, что автор шел не от Макферсона, а именно от Озерова, развивал его поэтические находки.
А годом раньше в Петербурге была поставлена "драматическая поэма" А. А. Шаховского "Фингал и Роскрана, или Каледонские обычаи", созданная на основе сюжетных мотивов "Комалы" и "Сражения с Каросом" и служившая как бы продолжением озеровского "Фингала", поскольку здесь был показан следующий этап жизни героя (содержание пьесы см. ниже с. 573). В то же время новая пьеса была внутренне полемична по отношению к своей предшественнице. Любовная тема утратила здесь былое господствующее положение, рядом с нею на равных правах утверждается героическая тема борьбы с иноземными захватчиками. Вероятно, справедливо мнение, что "пьеса проникнута намеками на события Отечественной войны". {Гозенпуд А. А. А. Шаховской. – В кн.: Шаховской А. А. Комедии, стихотворения. Л., 1961, с. 59.} Показателен в этом отношении монолог Фингала в третьем явлении второго действия, обращенный к римскому воину Публию, которого он освобождает от плена, "Но вот что скажите вождю своему..." и т. д. (см. выше, с. 407). Тем самым драматическая интерпретация оссиановского сюжета обретала героическое и патриотическое звучание. Но, несмотря на это, пьеса Шаховского имела несравненно меньшее значение в истории русской литературы и театра, чем трагедия Озерова. Художественные достоинства ее были невелики, и она быстро сошла со сцены, тем более что русский оссианизм в это время уже шел на убыль.
При всей популярности "Фингала" Озерова следует признать, что основной формой усвоения Оссиана русской литературой была все же не драматургия, но поэзия. Первый опыт стихотворного переложения оссиановского сюжета принадлежал поэту-сентименталисту И. И. Дмитриеву. По любопытному совпадению он обратился к самому первому из оссиановских созданий Макферсона – рассказу об Оскаре и Дермиде, обнаруженному им в том же французском сборнике "Избранные эрские сказки и стихотворения", откуда его брат Александр черпал оссиановские фрагменты для прозаического перевода. Тяготевший в это время к повествовательным жанрам, И. И. Дмитриев создал чувствительную стихотворную повесть "Любовь и дружество" (1788), которую орнаментировал сентиментальными медитациями (вроде обращения к "священну дружеству") и завершил пасторальной сценой.
Стихотворение Дмитриева было создано и напечатано до появления перевода Кострова. Последний, как мы уже отмечали, в сущности положил конец прозаическим переводам макферсоновского Оссиана, а с другой стороны, стимулировал стихотворные переложения и подражания, для которых нередко служил исходным материалом. Впрочем, до конца XVIII в. стихотворные обработки оссиановских сюжетов были в русской литературе еще редкими, единичными явлениями. Регулярно они начали появляться в печати примерно с 1803 г. В 1811 -1812 гг. число таких публикаций уменьшилось, что, возможно, было связано с издательскими трудностями военного времени. Но с 1814 г. стихотворные обработки поэм Оссиана следуют одна за другой и достигают наибольшего числа к концу 1810-х годов, после чего начался постепенный спад.
Если проследить, какие именно поэмы Оссиана-Макферсона привлекали русских поэтов, то бросается в глаза несомненная избирательность. Чаще всего они обращались к "Песням в Сельме" и "Картону", и это не случайно. Обе поэмы при своем сравнительно небольшом объеме вобрали в себя как бы в концентрированном виде основные особенности и главные мотивы оссианической поэзии Макферсона. Стремительно развивающийся трагический сюжет (битва отца с сыном в "Картоне", рассказ Армина о гибели его детей в "Песнях в Сельме") сочетался здесь с разнообразными патетическими лирическими пассажами.. Не случайно Карамзин предпринял перевод именно этих поэм. К "Песням в Сельме" обращались двенадцать русских поэтов, к "Картону" – одиннадцать. Не все они, правда, перелагали эти поэмы полностью. Первая из них имеет пять полных переложений, вторая – четыре. Из "Песен в Сельме" выделялся монолог Кольмы, обращение к вечерней звезде, сетования Армина; из "Картона" – рассказ Клессамора о его походе, песнь Фингала о падении Балклуты, гимн Солнцу. Следующее место по числу стихотворений (9) занимает приложение к поэме "Бератон", известное как "Плач Минваны над Рино". Привлекала внимание и сама поэма "Бератон". Правда, полное переложение было только одно (Н. Ф. Грамматина); четыре поэта, изъяв повествовательную часть, объединяли начало и конец, где Оссиан вспоминает ушедшие годы, павших героев и прощается с жизнью, уповая на грядущую славу, и это представлялось читателям как "последняя песнь Оссиана". Остальные поэмы перелагались лишь в единичных случаях. Пять стихотворных переложений имеет вставной эпизод Морны из книги I "Фингала", по три – эпизод Комала и Гальвины из книги II "Фингала" и повесть об Оскаре и Дермиде. Только один поэт (Н. Ф. Грамматин) отважился на создание полного стихотворного переложения эпической поэмы "Темора", но не смог довести до конца свое предприятие. В отношении же "Фингала" не было даже таких попыток.
И еще одно обстоятельство обращает на себя внимание, когда мы рассматриваем весь комплекс русских стихотворных откликов на поэзию шотландского барда. Для подавляющего большинства русских поэтов обращение к Оссиану в той или иной форме было лишь эпизодом в их творческой биографии, не слишком продолжительным, как правило. В. Н. Один, перелагавший Оссиана более десятилетия, или упоминавшийся уже Н. Ф. Грамматин, который занимался этим с юных лет до конца жизни, составляют исключение. Более того, для многих поэтов это обращение к Оссиану было не только эпизодическим, но относилось к началу их творческого пути (у некоторых даже с Оссианом было связано первое выступление в печати). Как это ни парадоксально, но престарелый шотландский бард стал любимым поэтом юношества (впрочем, и Макферсон был молод, когда создавал его образ и поэтический мир). В некоторых учебных заведениях почитание Оссиана становится традицией, сохраняемой на протяжении десятилетий. Особенно это относится к Московскому университетскому благородному пансиону, откуда вышли многие переводчики оссиановских поэм и создатели стихотворений на оссианические темы.
Юношеское увлечение Оссианом переживали самые разные поэты, отличавшиеся друг от друга и размерами дарования и творческими судьбами, и значением в истории литературы, и даже относившиеся к разным поколениям. Среди них не только гении Пушкин и Лермонтов, не только выдающиеся деятели русской литературы Н. И. Гнедич, К. Н. Батюшков, П. А. Катенин, Н. М. Языков, Д. В. Веневитинов, А. И. Полежаев, но и забытые ныне, известные лишь специалистам литераторы: А. П. Бенитцкий, Д. П. Глебов, А. А. Крылов, Ф. И. Бальдауф, В. Е. Вердеревский, В. Н. Григорьев, А. Н. Муравьев и многие другие. Свои оссианические стихотворения они создавали до 25 лет, а некоторые (в том числе Катенин, Пушкин, Лермонтов) – до 20. По-видимому, для этих поэтов первой трети XIX в. оссианизм служил некоей ступенью на их пути к овладению романтической поэтикой, что вполне согласуется с преромантическим характером этого явления.
Особое значение имел Оссиан для литературного освоения народного творчества. Мы уже отмечали связь оссианических поэм Макферсопа с европейским преромантическим фольклоризмом. Порожденные этим движением, они одновременно способствовали его развитию. И в России творения легендарного шотландского барда попали в русло близких идей. Русские писатели в это время сами обратились к отечественному фольклору, {См.: Пыпин А. Н. История русской литературы, т. IV. СПб., 1907, с. 110-112; Русская литература и фольклор (XI-XVIII вв.). Л., 1970, с. 226-247.} и поэмы Оссиана, осмыслявшиеся как воплощение народной поэзии Севера, становились тем самым близки для русских. Их художественные особенности и колорит – сочетание дикости и величия, мрачные, преимущественно ночные и туманные, пейзажи, скорбный меланхолический тон – все это распространялось на северную поэзию вообще, включая и русскую. Оссиан служил, таким образом, неким подспорьем при освоении русскими поэтами отечественного народного творчества. А это имело и обратное последствие: в родном фольклоре они искали формы для пересоздания поэм шотландского барда на русском языке. В конце XVIII-начале XIX в. крупнейшие русские поэты – Херасков, Радищев, Карамзин, Капнист экспериментировали, стремясь воспроизвести в своем творчестве размеры народной поэзии. Со временем такие эксперименты захватили и стихотворные переложения поэм Оссиана. И первый опыт в этой области принадлежал В. В. Капнисту.
Обладая сравнительно скромным поэтическим дарованием, Капнист был, однако, поэтом ищущим. На его попытки использовать в поэзии "простонародные" стихотворные размеры влиял близкий ему литератор, художник и ученый Н. А. Львов, деятельный пропагандист сближения родной литературы с народным творчеством. Львов подал ему пример, когда извлек из датской истории Малле "Песнь норвежского витязя Гаральда Храброго" и переложил ее "на российский язык образом древнего стихотворения с примеру "Не звезда блестит далече во чистом поле..." {Поэты XVIII века, т. II. Л., 1972, с. 211.} Капнист сам признавался: "– Пользуясь советами его (Львова, – Ю. Л.), перевел я небольшую поэму Оссиянову "Картон", поместя в оной для сравнения как простонародными песенными, так и общеупотребительными ныне размерами сочиненные стихи". {Капнист В. В. Собр. соч. в 2-х т., т. II. М.-Л., 1960, с. 210.– См.: Левин Ю. Д. Поэма Оссиана "Картон" в переложении В. В. Капниста. – Изв. АН СССР. Сер. лит. и яз., 1980, т. XXXIX, Э 5, с. 410-422.} Однако Капнист так и не решился опубликовать своего "Картона" целиком, и его опыт, весьма интересный для того времени, не оказал влияния на русских перелагателей Оссиана.
Среди сентименталистских исканий конца XVIII в., направленных на сближение русской литературы с фольклором, важное место занимает "Илья Муромец" Карамзина (1795) – первая сказочно-богатырская поэма, оставшаяся, однако, незавершенной. Написана она была нерифмованным 4-стопным хореем с постоянной дактилической клаузулой, причем автор утверждал, что "мера" эта "совершенно русская" и что "почти все наши старинные песни сочинены такими стихами". {Карамзин Н. М. Полн. собр. стихотворений. М.-Л., 1966, с. 149.} Утверждение это, хотя и не вполне справедливое, отвечало потребностям времени. В пору, когда было широко распространено стремление реформировать литературу на фольклорной основе, был установлен размер, признанный национальным, народным. Его называли "русским стихом", "русским размером", "русским складом", вскоре он получил широкое распространение и применялся не только в сказочных поэмах ("Бахарияна" М. М. Хераскова, 1803; "Бова" Пушкина-лицеиста, 1814), но и в эпических произведениях (например, древняя повесть А. X. Востокова "Певислад и Зора", 1804) и даже лирических, преимущественно тех, которые ориентировались на народные жанры: песни, плачи, причитания. За "русским складом" утвердилась репутация героического; позднее им пользовались при написании патриотических поэм, связанных с Отечественной войной.
Поэзия Оссиана воспринималась как героическая, народная и северная. Поэтому было естественно использовать "русский склад" при передаче ее по-русски. Первый шаг в этом направлении сделал Н. И. Гнедич. Увлеченный идеей народности в литературе, молодой поэт, который вскоре обратился к "Илиаде", предпринимает попытку сроднить шотландского барда с отечественным фольклором. В 1804 г. он опубликовал "Последнюю песнь Оссиана" (переложение начала и конца "Бератона"), утверждая при этом, что для Оссиана больше всего подходит "гармония стихов русских" (см. ниже, с. 561). Тем же размером Гнедич переложил и "Песни в Сельме".
Перелагал он весьма вольно: распространял одни места поэм, сокращал или исключал другие. Но главное состояло в сближении Оссиана с русским народным творчеством. Воссоздание фольклорных параллелизмов встречается и в поэмах Оссиана-Макферсона, но у Гнедича число их множится. Передавая жалобы оссиановских героев, он стилизовал их в духе русских плачей и причитаний. Приведем пример того, как в поэме "Красоты Оссиана, или Песни в Сельме" Гнедич преобразовывал текст Кострова, на который, видимо, опирался. Кольма обращается к брату и возлюбленному, сразившим друг друга.
У Кострова: "О друзья мои! беседуйте со мною, услышьте голос мой. Но увы! они безмолвны, они безмолвны навсегда; сердца их уже охладели и не бьются под моею рукою". {Оссиан, сын Фингалов..., ч. I, с. 284-285.}
У Гнедича:
Вы молчите! Побеседуйте,
Хоть полслова вы скажите мне,
Хоть полслова – на стенания;
Но увы! они безмолвствуют!
Навсегда они безмолвствуют!
Уж не бьются и сердца у них
Не забьются никогда они! {*}
{* Сев. вестн., 1804, ч. II, Э 4, с. 104.}
"Песнями в Сельме" закончились переложения Гнедича из Оссиана. Но опыт его не прошел даром. После него то один, то другой поэт принимались сближать Оссиана с отечественным фольклором, применяя для этого "русский склад". Так, Ф. Ф. Иванов переложил "Плач Минваны" (1807), Д. П. Глебов – "Крому" (1809), некий П. Медведев – тоже плач Минваны, {Новости рус. лит., 1805, ч. XIV, с. 141-143.} Н. М. Кугушев – "Сулиму" (из оссиановских поэм Гарольда) {Друг юношества, 1810, кн. VIII, с. 66-73.} и т. д.
В 1810-е годы, хотя число стихотворных переложений Оссиана возрастало, "русский склад" при этом применялся реже, и такие опыты носили обычно подражательный, ученический характер. С одной стороны, размер понемногу выходил из моды, с другой – углубляющееся понимание национального своеобразия литератур побуждает передовых литераторов признать несоответствие духовного мира древних обитателей Шотландии и России и как следствие – непригодность "русского склада", проникнутого иным национальным духом, для передачи поэзии шотландского барда. Сам Гнедич, который раньше считал возможным переводить "Илладу" александрийским стихом, а затем перешел к воссозданию на родном языке древнегреческого гекзаметра, теперь уже осуждает свои юношеские оссиановские опыты, ибо, утверждает он, "размер стиха есть душа его; и чем более поэзия народа оригинальна, тем более формы размеров отличаются особенностию, определяющею свойства стихов и их приличие". {Чтения в О-ве ист. и древностей российских при Моск. ун-те, 1868, кн. IV, отд. V, с. 55-56 (письмо П. В. Сушкову от 18 марта 1818 г.).}
В 1820-е годы "русский склад" вообще постепенно выходил из употребления, и поэты – переводчики Оссиана к нему уже не обращались. Только Н. Ф. Грамматин, продолжая свои переложения, начатые еще в 1804 г.; неотступно придерживался этого размера. Но когда эти переложения были посмертно изданы в 1829 г., их стих вызвал недовольную реплику рецензента (см. ниже, с. 563).
Но вернемся к началу века. Соединение Оссиана с русской народной поэзией приобрело новый смысл после обнаружения и опубликования древнейшего произведения русский литературы "Слова о полку Игореве". С самых первых упоминаний – в статье Карамзина в журнале "Spectateur du Nord", {Карамзин Н. М. Избр. соч., т. II. М.-Л., 1964, с. 147.} в предисловии А. И. Мусина-Пушкина к первому изданию "Слова" {Ироическая песнь о походе на половцов удельного князя Новагорода-Северского Игоря Святославича... М., 1800, с. VI.} – безымянный создатель этого литературного памятника неизменно уподоблялся шотландскому барду. Эти сближения "Слова" и поэм Оссиана уже не раз отмечались и объяснялись исследователями. {См., напр.: Сиповский В. Следы влияния "Слова о полку Игореве" на русскую повествовательную литературу первой половины XIX столетия. – Изв. АН СССР по рус. яз. и словесности. 1930. т. III, кн. 1, с. 240-241; Елеонский С. Ф. Поэтические образы "Слова о полку Игореве" в русской литературе конца XVIII-начала XIX вв. – В кн.: "Слово о полку Игореве". Сб. статей. М., 1947, с. 97, 107-111; Иезуитова, с. 59-60.} С другой стороны, научно раскрыто и доказано принципиальное различие между подлинным памятником древней словесности и псевдоисторической стилизацией XVIII в. {См.: Лотман Ю. М. "Слово о полку Игореве" и литературная традиция XVIII-начала XIX в. – В кн.: "Слово о полку Игореве" – памятник XII века. М.-Л.. 1962, с. 364-381.} Но именно эти оригинальность и неповторимость "Слова" побуждали на первых этапах освоения уподоблять его чему-то знакомому и привычному. К моменту обнаружения "Слова" Оссиан уже был хорошо известен в России, воспринят русской культурой как образец древней северной воинственной поэзии. Творение Макферсона, приспособленное к современным ему вкусам и эстетическим воззрениям, было ближе и доступнее, чем подлинное древнее произведение, хотя и отечественное. И шотландский бард в каком-то смысле помогал понять древнерусского певца. Это было естественно и закономерно, особенно при том уровне, на котором находилась русская историческая наука и фольклористика к началу XIX в.