355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джайлс Блант » Пучина боли » Текст книги (страница 14)
Пучина боли
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:02

Текст книги "Пучина боли"


Автор книги: Джайлс Блант



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 23 страниц)

Как поступил бы всякий нормальный человек, подумала Мелани. Ведешь себя так, словно ты – как все.

Она положила руку на дверцу машины и поглубже вдохнула. Она ему расскажет, бог ты мой, неужели она ему расскажет. Но тут она замерла.

Из боковой двери дома вышла женщина и присоединилась к ее бывшему отчиму. Миловидная, на вид лет сорок; вьющиеся каштановые волосы спадают на плечи. На ней хорошо сидят джинсовая куртка и защитного цвета штаны. Даже в таком возрасте у нее фигурка что надо. Она лучше выглядит, чем мама, подумала Мелани и загрустила.

Я расскажу его новой жене все, абсолютно все. Даже если он станет отпираться, даже если он назовет меня сумасшедшей, она все равно поймет, что это правда. Ее хорошенькое личико сморщится от потрясения. И этот счастливый блеск в ее глазах сменится подозрением, гневом, омерзением.

Мелани открыла дверцу машины. На дороге не было движения, других пешеходов тоже не было. Счастливая парочка повернулась к дому, их позы выражали ожидание. Ну что ж, кое-чего они не ожидают.

Мелани была в двадцати ярдах от них и теперь шла к ним по дороге, по длинной диагонали переходя на другую сторону. Она приказала сердцу успокоиться. Ей не хотелось выглядеть помешанной: важно, чтобы женщина ей поверила, важно, чтобы она говорила убедительно. Она шагала быстро и твердо, как молодая бизнес-леди, спешащая на деловую встречу.

Боковая дверь дома открылась, и появилась девочка; в руках у нее был мяч и лопатка.

– Куда мы идем? – пропищала она.

– Просто погуляем, – ответила женщина. – Вечер чудесный. Но в такой темноте ты не разглядишь мячик.

– Нет, разгляжу.

– Ну хорошо, детка, только не забудь закрыть дверь.

Девочка остановилась и обернулась, чтобы посмотреть на дом.

– Давай, сделай это, милая.

Девочка неуверенно двинулась обратно к дому.

– Я закрою, – произнес Ублюдок и направился к девочке.

Мощный автомобильный гудок заставил Мелани подпрыгнуть от неожиданности. На мгновение ее ноги действительно оторвались от земли. Она обернулась, когда машина затормозила меньше чем в ярде от ее колен.

– Простите, – выговорила она и побрела обратно к своей машине. – Простите, простите…

Мужчина в автомобиле покачал головой и поехал дальше.

Мелани, дрожа, забралась обратно в мамину машину. Ключ никак не попадал в замок зажигания. Все три члена этого жалкого семейства смотрели в ее сторону. Наконец ей удалось завести машину, и она проехала мимо них, отвернувшись, делая вид, что занята радиоприемником.

Кровь стучала у нее в ушах, и она пропустила поворот обратно на Алгонкин-роуд. Она въехала на парковку при «Мак-Милке» и теперь сидела с включенным мотором, пытаясь перевести дух. У Ублюдка теперь новая дочка, ей семь лет или около того. Ублюдок обзавелся новой маленькой девочкой.

29

Келли положила отпечатки на место и задвинула ящик.

– По-моему, это последняя серия, – объявила она, – по крайней мере, из тех, которые здесь. У нее наверняка есть сотни отпечатков там, в колледже. Да и негативы, я уверена.

– Ну да, – подтвердил Кардинал. – У нее там стоит пара шкафчиков.

Он сидел на сундучке в углу фотокомнаты, наблюдая, хотя Келли просила его уйти и заняться чем-нибудь другим. Но он не мог удержаться: он хотел быть рядом с дочерью, особенно когда она делала что-то для своей матери.

– Может, тебе связаться с ее колледжем? – предложила она. – Там наверняка найдется кто-нибудь, кто в курсе того, что она делала. Может быть, они лучше понимают ее работы, чем я.

– Ничего подобного, Келли. Ты художник, ты ее дочь. Кто лучше тебя в этом разберется?

– Кто-нибудь из ее собратьев-фотографов. Кто все время с ней работал. Я просто подумала – вдруг ты попробуешь сначала обратиться к ним. А если окажется, что я все-таки самый подходящий человек, чтобы организовать выставку, тогда, конечно, я с радостью этим займусь. Да я буду просто счастлива это устроить.

– Она всегда работала одна. Она не любила, чтобы рядом был кто-то еще, когда она фотографирует. Или когда она в фотокомнате.

– Пожалуйста, убедись, пап. Мы же хотим сделать как можно лучше.

– Хорошо. Я тебе тогда сообщу.

– Меня это как-то даже удивило, – проговорила Келли, касаясь белого комода, который только что закрыла, – оказывается, мама была очень организованным человеком.

– О да. Она любила точно знать, где что лежит. И делать все вовремя. У нее были свои проблемы, но рассеянной она не была.

– У нее здесь лежат все листы для контактной печати, в папках и с датами, и к ним приложены негативы. А на обороте отпечатков указаны номера негативов.

– Да, она очень расстраивалась, если не находила тот снимок, который ей нужен. И она всегда призывала своих студентов к самодисциплине. Терпеть не могла расхлябанности.

Келли коснулась шкафчика указательным пальцем, даже этим мелким жестом напоминая мать.

– Даже более недавние вещи. Цифровые. Вместе с отпечатками у нее лежат диски, а в куртке – списки номеров файлов. Хотела бы я быть такой же организованной.

– Забавно. А она часто признавалась, что хотела бы быть художницей, как ты. «Иногда мне хочется спуститься в хаос, – так она говорила. – Фотография порой напоминает клинику. Все это проклятое оборудование…»

Келли открыла высокий шкаф, стоящий в углу. В аккуратных рядах объективов и фильтров зияли провалы: отсюда она взяла принадлежности для своего последнего – последнего в жизни – проекта.

В этот же вечер Келли докатила свой чемоданчик до машины, и Кардинал отвез ее в аэропорт. Она была с ним во время всех похоронных церемоний и в первые две недели его одинокой жизни, разве он мог просить ее о большем? Он пытался завязать разговор, но ее мысли уже неслись впереди нее – туда, в Нью-Йорк. Нью-Йорк. Географически – не так далеко, но психологически – то же самое, как если бы она уехала в Шанхай.

Он оставался с ней в зале ожидания, пока ей не пришло время проходить через контроль. Она стиснула его в объятиях и пообещала:

– Скоро позвоню, пап.

– Смотри там, береги себя,

– Обязательно.

Кардинал поехал обратно, спускаясь с холма Эйрпорт-хилл, – медленно, однако недостаточно медленно. Ему не хотелось домой, не хотелось оказаться лицом к лицу с этой тишиной. Вместо того чтобы свернуть налево, на Одиннадцатое шоссе, он продолжал ехать прямо, в сторону города.

Он выехал на Мэйн-стрит, потом двинулся вдоль берега. Под луной, чьи очертания были искажены облаками, по берегу трусили разрозненные бегуны; собачники стояли небольшими кучками, каждую из которых окружали нюхающие и подпрыгивающие четвероногие. Кардинал отправился назад, на западную окраину города, и стал колесить взад-вперед по тамошним переулкам. Довольно жалкая картинка, подумалось ему, боюсь вернуться домой.

Он обнаружил, что проезжает мимо дома Лиз Делорм, небольшого бунгало на углу тихого перекрестка близ Рэйн-стрит. Окна у нее горели, и он задумался, что она сейчас делает. Им овладело сильное желание остановиться на ее подъездной аллее, постучать к ней в дверь, но что он ей скажет? Ему не хотелось выглядеть жалким перед Делорм.

Интересно, что она делает? Читает? Смотрит телевизор? В каких-то отношениях он знал Делорм очень хорошо, вместе они расследовали столько дел. Они отлично ладили, много смеялись. Но если вдуматься, он ведь понятия не имел, как она проводит свободное время, не знал даже, есть у нее сейчас мужчина, хотя он и видел, как она болтает с Шейном Косгроувом чуть более дружелюбно, чем необходимо.

Но в ее обществе ему было бы сейчас хорошо. В этот вечерний час, который казался даже не каким-то определенным часом в каком-то определенном месте, а скорее пустым пространством между часами, междуцарствием, разделяющим две жизни: его жизнь с Кэтрин – и то, что ему теперь осталось, чем бы это ни было.

Он затормозил перед светофором на углу.

– Жалкий человек, – сказал он вслух. – Даже пять минут не можешь пробыть один.

Какое-то время он посидел так, пока не сообразил, что уже зажегся зеленый свет.

В его доме царило безмолвие – такое, какого он никогда не знал. Отсутствие звуков было настолько глубоким, что казалось, оно не только окружало его, но и было в нем самом, проникало сквозь него. Весь мир словно бы исчез, остался лишь тот кусок пространства, который занимал он сам.

Из других комнат не доносилось никакого шума. Ни шарканья шлепанцев, ни топота босых ног, ни цоканья шпилек, ни стука тяжелых подошв зимних сапог. Ни дребезжания лотков с проявляемыми фотографиями, ни тонкого жужжания фена. Никаких внезапных призывов: «Джон, поди сюда, ты только посмотри!»

Кардинал пытался читать, но обнаружил, что не в состоянии. Он включил телевизор. Следственная бригада из «Места преступления»[47]47
  «Место преступления» – американский телесериал, выходит с 2000 г. Специалисты часто критиковали его за неточное изображение работы следователей и криминалистов.


[Закрыть]
занималась уничтожением улик. Какое-то время он безучастно глядел в экран, ничего не понимая.

– Пытайся вести себя как обычно, – пробормотал он себе под нос. Но ничто не было обычным.

Он взял фотографию Кэтрин из шкафа, куда ее поставила Келли. Тот самый снимок, где она была в анораке, с двумя фотоаппаратами через плечо.

Ты себя убила?

Все эти случаи, когда она злилась на него за то, что он отправляет ее в больницу, проклинала его за то, что он мешает ее болезни, сердилась, что он вечно следит за тем, как она принимает лекарства… Все эти крики и слезы в течение десятилетий: неужели все это было всерьез? Неужели это и была настоящая Кэтрин? Он не мог заставить себя поверить, что женщина, которую он так долго любил, могла швырнуть эту любовь ему в лицо, могла сказать: нет, твоей любви недостаточно, тебя недостаточно, я скорее умру, чем проведу еще минуту в твоем обществе. Вот что написал Роджер Фелт в тех открытках. Нет, не верится.

Но тем не менее у него не было и никаких доказательств противоположного. Роджер Фелт, его подозреваемый номер один, оказался не более чем мстительным неудачником. А управляющий Кодвалладера подтвердил, что тот, как и говорил, был на работе. Записи с камер видеонаблюдения тоже это покажут.

Ты написала ту записку. Но могла ли ты действительно себя убить?

Были ли у Кэтрин враги? На своем веку Кардинал расследовал немало смертей, чтобы понять: на сей счет люди порой преподносят сюрпризы. Мелкий наркодилер, оказывается, слыл среди соседей добрейшим человеком, а погиб не от руки конкурентов, а из-за собственной ошибки при расчете дозы препарата.

Или, допустим, сущая святая, женщина, которая не покладая рук занимается благотворительностью, которая всегда первой убеждает друзей и коллег «подписаться за Ширли»,[48]48
  Имеется в виду Ширли Тёрнер – женщина-врач, которую обвиняли в том, что в 2001 г. в штате Пенсильвания она убила своего бывшего любовника. Переехала в Канаду. США требовали ее экстрадиции. Летом 2003 г. она и ее годовалый сын были найдены мертвыми.


[Закрыть]
организует коллективные посещения больниц, добывает деньги на летний лагерь. И вдруг выясняется, что эта воплощенная добродетель спит с мужем неподходящей женщины, а в итоге – растраченные средства, вынужденный обман, освобожденные страсти, – и вот она уже оказывается жертвой или исполнителем убийства.

Но Кэтрин? Ну хорошо, в колледже у нее были свои войны за территорию, она сражалась с коллегами-преподавателями. Впрочем, все эти сражения она проиграла. Бог ее знает, она иногда бывала очень несдержанна, когда сердилась, и можно себе представить, что какая-нибудь ее соперница по отделению искусств пришла в ярость из-за какого-то ее необдуманного замечания. И потом, она получала премии за свои фотографии: несколько раз – на уровне провинции, один раз – федеральную, и ее работы много раз здесь выставлялись, а в среднем каждые два года их показывали в Торонто. Когда человек получает приз, кто-то может почувствовать себя ограбленным.

Кардинал прошел на кухню и сделал себе питье. Позвякиванье льда, бульканье виски звучали в тишине как-то нелепо громко. Он включил радио, мгновение послушал кантри и вырубил его. Это все от безысходности: он никогда не слушал радио по ночам.

Он уселся за кухонный стол. Ночью, когда не спалось, он иногда приходил сюда, чтобы пожевать печенья, хлебнуть молока. Но тогда кухня не казалась такой бесприютной: в соседней комнате спала жена. Он открыл папку дела, которое завел на Кэтрин. Это была самая тонкая в его жизни папка следственного дела. Если ты ведешь дело, то у тебя по определению должны быть какие-то заметки, какие-то нити, какое-то направление расследования. Но в этой папке не было почти ничего.

В ней лежали открытки-лжесоболезнования, теперь бесполезные. Его заметки насчет Кодвалладера и Фелта: как выяснилось, и то и другое – путь в тупик. Листок, вырванный из блокнота Кэтрин. Бледно-голубые буквы, написанные ее любимым «пейпер-мейтом». Ее почерк – лаконичные j, петли на t.

«Когда ты будешь это читать…»

В папке лежали два варианта записки – оригинал, написанный голубой пастой, и копия, которую снял Томми Ханн в Центре судмедэкспертизы: белые буквы на угольно-черном фоне; тонер сделал видимыми отпечатки пальцев, неразличимые на оригинале. На краешке – отпечаток большого пальца Кэтрин, с коротенькой белой черточкой, соответствующей порезу многолетней давности. И другие отпечатки на краях, поменьше: видимо, они тоже принадлежат Кэтрин, это нетрудно проверить.

Но внизу на записке виднелся отпечаток большого пальца, слишком крупный для того, чтобы принадлежать Кэтрин. К тому же Кэтрин правша. Чтобы вырвать листок из блокнота, она возьмется за страницу правой рукой, сбоку, как ей удобно, и дернет. Но отпечаток чьего большого пальца виден в нижней части листка, не сбоку, а посередине? Если это не палец коронера, или Делорм, или еще кого-нибудь, кто был тогда на месте происшествия, тогда кто же держал предсмертную записку Кэтрин в своей руке?

30

«Мертвая мать и дитя». Работа Эдварда Мунка[49]49
  Эдвард Mунк (1863–1944) – норвежский художник-символист.


[Закрыть]
была любимой картиной Фредерика Белла, и он точно знал почему. Застывшая фигура матери, бледная, почти прозрачная, лежит на кровати, вокруг собрались домочадцы, не обращая никакого внимания на девочку на переднем плане, вскинувшую руки к голове, точно стараясь прикрыть глаза, а может быть, уши, – заслониться от реальности материнской смерти. Белл знал, что мать Мунка умерла от чахотки, когда тот был еще ребенком, и это событие наложило отпечаток на всю его дальнейшую жизнь. Оно сделало его несчастным, и оно же сделало его художником.

Чахотка. За прошедшее столетие медицина проделала немалый путь. Благодаря антибиотикам чахотка, она же туберкулез, практически уничтожена на нашей планете. Но зато депрессия, разумеется, цветет пышным цветом.

Мунк побывал у смертного одра один раз. Белл – дважды.

Первое смертное ложе принадлежало его отцу: Беллу было тогда восемь лет. Каждый день ему приходилось по часу сидеть с отцом – сразу после уроков, до возвращения матери с работы: она была медсестрой.

Отец был человеком черным: густые усы, сплошная линия бровей над глазами, курчавые темные волосы. Черный ирландец, называла его мать, и юный Белл задавал себе вопрос, не означает ли это, что отец участвовал некогда в волнениях в Северной Ирландии. Позже он понял, что нога отца вообще никогда не ступала на ирландскую землю. Позже он вообще многое узнал.

Но тогда, на смертном одре номер один, сумрачность отца казалась еще более героической благодаря белым бинтам, укутывавшим его голову, закрывая один глаз. Он походил на солдата, только что вернувшегося с войны, защищавшего своих братьев и получившего ранения, онемевшего от ужасов, которые ему пришлось лицезреть.

Несчастный случай, объяснила мать. Ужасный случай: это произошло, когда он чистил свой пистолет – «люгер», который он в свое время вынул из мертвой руки немецкого солдата в 1945 году.

Дверь в отцовский кабинет была распахнута, раньше такого никогда не бывало. Кабинет отца всегда был местом, куда нельзя проникать без приглашения. Юному Фредерику доводилось бывать внутри лишь несколько раз: однажды – чтобы принять поздравления по поводу того, что он стал первым учеником в классе; во всех остальных случаях – чтобы принять наказание.

Он очень боялся отца, его приступов дурного настроения и вспышек раздражения, но между тем отец умел быть и добрым. Однажды летом он взял Фредерика с собой в поле – ловить и классифицировать бабочек; этот день стал одним из самых счастливых его воспоминаний. Отец преподавал науки в средних классах ближайшей школы, и казалось, для него это действительно самое большое счастье в жизни – когда он кого-то чему-то обучает.

В те вечера, когда ему приходило в голову побыть наставником сына, Белл-старший становился другим человеком: терпеливым, доброжелательным, знатоком всевозможных предметов (истории авиации, принципов действия двигателя внутреннего сгорания, особенностей деления клеток, диатонической шкалы). Он мог два часа сидеть рядом с мальчиком, объясняя, представляя общую панораму, анализируя, даже предлагая Фредерику записать или нарисовать что-нибудь, что поможет ему лучше запомнить материал. При этом он то и дело клал ладонь мальчику на плечо и говорил: «Не сутулься так, сынок, а то у тебя появится привычка».

У Белла сохранилась модель паровоза, которую подарил ему отец, а тому, в свою очередь, паровозик достался от собственного отца. Простая и изящная игрушка: миниатюрный латунный бойлер на латунных же кронштейнах, и все это – на дубовой подставке. Отвинчиваешь плотно прилегающую латунную крышечку, заливаешь из мерного стаканчика воду в крошечное отверстие. Единственный поршень-шатун, ведущий вал, маховик – вот и все. Под бойлер помещаешь маленькую лампу, наполненную метанолом. Когда вода закипит, она давит на поршень, поршень двигает вал, а тот вращает маховик. Но самая лучшая деталь – это миниатюрный клапан на одном конце бойлера, его можно открыть с помощью рычажка, и тогда раздастся неожиданно звучный свисток.

Эти педагогические часы, днем и вечером, случались нечасто. Мистер Белл был подвержен депрессиям, и под конец они загоняли его в кабинет на целые дни. Когда он пребывал в таком состоянии, не хотелось его беспокоить. Даже если тебе одиноко и скучно, и все твои друзья куда-то убежали, – даже тогда ты не решишься постучаться в эту дверь. Иногда Фредерик сидел на стуле в коридоре, совсем рядом с кабинетом, ничего не делая, лишь болтая ногами, и ожидал, когда появится отец.

Иногда до него доносились всхлипы, треск разрываемой бумаги, стук бросаемой книги, хотя в кабинете никого не было, кроме отца. Эти всхлипывания словно впивались во Фредерика, пугая его. Иногда мать негромко стучала в дверь. Рыдания прекращались, и она входила, а потом Фредерик слышал ее голос, вопросительный, успокаивающий, увещевающий, и лаконичные неразборчивые ответы отца.

Тогда никто это никак не называл, во всяком случае – в семейном кругу. У людей бывает дурное настроение, у некоторых – очень дурное, вот и все. Это была Англия, они пережили войну, не могло быть ничего хуже. Ты должен ходить с высоко поднятой головой, верхняя губа не должна дрожать, ты не должен жаловаться и ни при каких обстоятельствах не должен подавать вида, что тобой владеют какие-то противоречивые чувства. Никто никогда не произносил слова «депрессия».

Поэтому, когда мать сказала Фредерику, что у отца произошел несчастный случай с пистолетом, Фредерик не стал задавать вопросы. Тем не менее он удивился. В один из своих наставнических дней мистер Белл пригласил сына в кабинет, чтобы показать, как чистить пистолет и ухаживать за ним. Атмосфера в кабинете была мужская, пахло оружейной смазкой и металлом. Отец объяснял, что ни в коем случае нельзя хранить пистолет заряженным, а патроны ни в коем случае нельзя держать в том же месте, что и пистолет. Он предупреждал мальчика, чтобы тот никогда ни на кого не направлял дуло, в том числе и на самого себя, даже в виде шутки, даже самым нечаянным и мимолетным жестом. Нет, ствол всегда должен смотреть в пол или в угол, пока ты разбираешь оружие, вынимая из него разные хитрые детали и выкладывая их на кусок материи.

Много позже, уже став врачом, Белл понял, что пуля, скорее всего, попала в заднюю часть носоглотки, раздробила нёбо и, видимо, глазницу, после чего вылетела через переднюю часть черепа. В те годы у отделений скорой помощи еще не было такого опыта в обращении с огнестрельными ранениями, как сейчас. В наши дни, получив такую рану, человек в конце концов отправляется домой с поражениями речевого аппарата и зрения. В пятидесятые годы причиненных повреждений было достаточно, чтобы убить, но убить не мгновенно.

Отец не спешил умирать. Больничную койку установили в гостиной. Через день приходила медсестра, чтобы узнать, в каком он состоянии, и сменить бинты. Фредерика всегда отсылали из комнаты, когда она это делала. Иногда отец бормотал что-то – несвязные слова, обрывки фраз. Например, «драконова нога». Или «на проводе».

Мать Фредерика была сломлена горем и мало чем могла помочь сыну. Наоборот, это он пытался ее утешить, приносил ей чай и сэндвичи, которые делали его многочисленные тетушки. Она вымученно улыбалась ему, и глаза у нее переполнялись слезами. В то время Фредерик чувствовал, что он словно бы невидим. Тетушки разговаривали между собой так, точно его не было рядом, и он не раз слышал, как одна из них – это была тетя Мэй – шептала в телефон: «стрелял в себя», да так, что становилось понятно: он сделал это… в общем, он это сделал не случайно.

Мальчик-невидимка сидел в полумраке на верхней ступеньке лестницы, прислушиваясь. Когда кто-нибудь поднимался в ванную, он кидался обратно к себе в спальню и притворялся, будто читает. Так он услышал и другие фразы, в том числе и причитания матери:

– Почему он это сделал? Ну почему?

– Видимо, он испытывал ужасные мучения, – отвечала тетя Мэй.

– Он просто помешался, – заявляла тетя Джозефина.

И в конце концов юный Фредерик, испытывая тошнотворное чувство внутри, догадался, что отец стрелял в себя нарочно. С этой информацией он ничего сделать не мог. Рядом не было священников или монахинь, чтобы с ними посоветоваться, да и вряд ли это принесло бы пользу: в его воспитании религия не участвовала. Не мог он пойти и к матери, ибо она по-прежнему настаивала, что это был несчастный случай. Он был как та девочка на картине Мунка: одинокая и сбитая с толку, не знающая, к кому кинуться.

Тошнотворное чувство у него в животе словно бы отвердело, превратившись во что-то другое. Ему стало казаться, что учитель на уроке вещает откуда-то издалека – точно с края колодца, куда Фредерик свалился. И у него не было особого желания оттуда выбираться. Одноклассники, с их глупостями и играми, больше не интересовали его. На переменах он сидел под деревом, пересчитывая камешки или стекляшки либо читая биографию какого-нибудь ученого.

Отец все глубже погружался в беспамятство. По словам медсестры, дело шло к могиле. Явился доктор (тогда еще были семейные врачи), потом другой. Оба сказали, что ничего не могут сделать, что отец Фредерика либо очнется, либо нет.

Ничего нельзя сделать.

Доктор Белл часто думал, что если бы Мунк нарисовал самого себя – мальчика, сидящего у этого смертного одра, – то он так бы и назвал картину: «Ничего нельзя сделать». Сделать ничего нельзя, можно лишь скорбеть и давать себя пожирать тем чувствам, которые неприлично было упоминать в британском семействе пятидесятых годов. Как психиатр Белл понимал, что он тогда должен был испытывать невероятную ярость из-за того, что отец так подло бросил его и так мучил мать. Но он ничего такого не чувствовал – ни тогда, ни сейчас.

Пятничным вечером, в марте 1952 года, отец Фредерика Белла умер. В тот момент мальчика не было в его комнате, как не было и матери. Дежурила тогда тетя Мэй. По ее словам (мальчик, по своему обыкновению, подслушивал – и услышал, как она sotto voce[50]50
  Вполголоса (ит.).


[Закрыть]
рассказывает об этом кому-то по телефону), это было ужаснейшее зрелище. Мистер Белл, который практически не двигался вот уже три недели, вдруг сел в постели, уставившись прямо перед собой тем глазом, который не закрывала повязка. Тетя Мэй так перепугалась, что не смогла пошевельнуться. Ее брат сидел, прямой как палка, и смотрел в пространство – недолго, вряд ли больше минуты.

– А потом он заговорил, – рассказывала она. – Было так, словно кто-то ему только что сообщил дурные вести. «О господи», – сказал он. Нет, в этом совершенно не было ничего религиозного. Мне не верится, что на него вдруг снизошло подобное озарение. Таким тоном говоришь, когда приятели сообщают тебе, что сгорела школа: в его голосе слышался и ужас, и любопытство. «О господи», – сказал он и улегся обратно. Я подошла и попыталась с ним заговорить, но он больше ничего не сказал, он просто глотнул воздух ртом – и это было все. Для Джейн, конечно, это было чудовищно тяжело.

Джейн – так звали его мать; после этого они остались вдвоем. В конце концов она вернула отцовскому кабинету его первоначальное предназначение, обратив его в маленькую гостиную, но ни он, ни она больше туда не заходили. Вскоре финансовые затруднения вынудили их переселиться в значительно более скромное жилище – темную, холодную квартиру, где они и провели следующие десять лет. Однажды Фредерик вернулся домой (он на полставки работал помощником местного аптекаря) и нашел на двери записку, написанную почерком матери:


Фредерик, не входи. Пожалуйста, сходи к тете Мэри, пусть она вызовет врача.

Так он оказался у смертного одра номер два. На сей раз все было сравнительно скоротечно. Мать приняла смертельную дозу снотворного, но ее вырвало. В результате она умирала три дня вместо часа или двух, как, несомненно, планировала. В конце концов снижение мозговой активности привело к тому, что у нее отказали другие органы.

Фредерику пришлось съехать с квартиры и поселиться в подвальной комнате в доме у тети Джозефины. Разбирая бумаги матери, он нашел старый конверт, на котором почерком отца было нацарапано всего одно слово: «Джейн». Открыв его, он прочел:


Дорогая Джейн.

Я намерен покончить с собой и положить конец этому фарсу. Прости, что оставлю после себя беспорядок. Похоже, я просто не в состоянии совладать с собой.

Ни подписи, ни выражения любви, ни единого упоминания об их сыне. Фредерик Белл, восемнадцати лет от роду, сидел в материнской спальне в окружении переполненных сумок и коробок и смотрел на строчки, написанные рукой отца, смотрел долго-долго.

К счастью, он был разумным юношей, и он решил добиться успеха. Ему удалось закончить университет исключительно благодаря стипендиям и подработкам. Благодаря тете Джозефине его расходы на проживание, пока он учился в Университете Сассекса, были минимальны.

С виду он казался спокойным и жизнерадостным, но внутри у него созрело решение в одиночку осуществить одно смелое предприятие. Как он сам для себя сформулировал, он жаждал исцелить слепоту – слепоту медицины по отношению к проблеме суицида. Он потерял обоих родителей, между тем обоих осматривали семейные врачи – и ни отцу, ни матери не поставили диагноз «депрессия», не говоря уж о диагнозе «суицидальные наклонности».

И он решил сам довести лечение этого недуга до совершенства. Его воодушевляли и перспективы медикаментозной терапии, и всевозможные разновидности психотерапевтических бесед. У него не было иных интересов, кроме разве что редких прогулок по близлежащей реке на маленькой лодке. По сути, он просто вошел в один из сентябрьских дней в университетскую библиотеку, а вышел оттуда через несколько лет уже доктором медицины. Еще четыре года в Лондонском университете – и он уже официально аттестованный психиатр, до зубов вооруженный, чтобы выйти на битву с Той Сущностью.

Он практиковал в самых разных местах, и его кураторы всегда отмечали особую склонность молодого врача к пациентам, страдающим депрессией; его диагнозы неизменно были превосходны. Наконец он перешел в Кенсингтонскую клинику, и через полгода ему предложили там постоянную должность. Он отличался целеустремленностью, благоразумием, всегда был в курсе всех новейших фармакологических достижений. Результаты его работы говорили сами за себя.

Его первый год в клинике весь состоял из трудов и успехов. Иногда он находил время мимоходом поухаживать за Дороти Миллер, больничной медсестрой. Она отнеслась к нему как к нежному и забавному букету нервных тиков (время от времени он сутулился и подергивал головой) – и пришла в восхищение. Он же, со своей стороны, находил Дороти привлекательной, и ему нравилось, что она время от времени заставляет его выбраться в кино или куда-нибудь поужинать, настаивая, чтобы он начал наконец жить по-человечески.

А во время второго года своей психиатрической практики он начал испытывать некоторые затруднения. Даже по прошествии тридцати лет он помнил, когда эти перемены впервые по-настоящему на нем сказались. В течение нескольких недель ему становилось все труднее и труднее выслушивать пациентов. Он вдруг вскидывался, обнаружив, что ему задают вопрос, начала которого он не слышал. Или что ему только что рассказали что-то важное, а он никак не отреагировал. Пациент мог сидеть, выжидательно глядя на него, а он понятия не имел, чего тот ждет.

И вот однажды мужчина среднего возраста, состоящий в браке двенадцать лет, отец троих детей, стал рассказывать, какая у него смертельная депрессия, как он каждое утро просыпается со стонами и проклятиями, потому что не в состоянии посмотреть в лицо очередному дню. И Белл ощутил, как в животе у него поднимается волна гнева. Он не мог дать этому объяснение; это казалось каким-то аномальным явлением. Жизнь у него шла хорошо, он получал удовольствие от работы, и его пациент не сказал ничего особенно раздражающего, а между тем он чувствовал, как гнев поднимается откуда-то из живота, заполняя грудь, так что на мгновение ему даже представилось, будто он, доктор Белл, пересекает комнату, хватает пациента за ворот и трясет. Трясет что есть силы.

Тогда это чувство прошло быстро, но затем такие волны гнева стали учащаться. Их провоцировал не только данный пациент, но и все остальные – по крайней мере, те, кто страдал депрессией. Положение ухудшалось, вызывая у него тревогу и грозя лишить его возможности работать; он опасался даже обсуждать это с кем-то из коллег.

Он испытывал все больший дискомфорт, даже просто видя пациентов. Он не в состоянии был слушать, как они себя ненавидят. Не мог слушать, как они с глубочайшим отвращением подводят итоги своей жизни. Не мог слышать о том, что будущее им ничего хорошего не сулит, что им все надоело, что они сами себе надоели. Особенно сами себе. Это было мучительно.

И однажды это случилось, гнев вырвался наружу.

Эдгару Вейлу было тридцать шесть, он был художником-рекламщиком и поступил в клинику после того, как попытался утопиться, но обнаружил, что плавает лучше, чем ему казалось. В его семейном прошлом имелся случай суицида; в его личном настоящем было чувство отчужденности и изоляции. Дополнительный вклад внесли такие факторы, как недавний развод и череда профессиональных неудач. Иными словами, здесь было о чем печалиться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю